Медленное возвращение домой - Петер Хандке 3 стр.


Она не знала, откуда он родом, и только смеялась, оттого что не могла себе даже вообразить, что такое другая часть света. Исчезла ли наконец эта закатная полоса на небе? За домом взревел генератор, спрятанный в жестяном ящике, и в запредельной тьме, по ту сторону всех меридианов и параллелей, задрожали лужи и вода в них завертелась, закружилась. Белый тысячелистник съежился на морозе, желтоголовые кустики ромашек превратились в сделанные с воздуха снимки горящих лесов. Как дребезжащий сигнал тревоги, оповещающий об утрате ориентации, поднялась откуда-то из самых заповедных глубин Зоргера какая-то сила и вырвалась наружу, устремляясь в даль по-ночному безмолвной долины, уносилась все дальше на север – и что такое был в тот момент север? – к наносным землям тундры, чтобы там взломать ледяную глыбу, вспучившуюся здесь пузырем тысячу лет назад и засыпанную толстым слоем песка и гравия, так что снаружи невозможно было распознать, что это когда-то был кусок льда; теперь здесь мог бы образоваться какой-нибудь кратер, заполненный водой, как будто прежде тут, у самого полюса, был маленький работающий вулкан. Течение реки за домом было заметно теперь только в верхнем слое, а сразу под ним, вбирая в себя плавающие на поверхности листья и ветки и сразу обволакивая их, расплывался от истоков до устья гладкий ледяной пласт, заполняя собою все русло и сообщая воде свой стеклянный цвет. Множество людей застыли здесь, склонив свои лбы над замерзающим эмалированным краем умывальника, а дети, усни они здесь, на этом ложе, не смогли бы ночью повернуться на другой бок. А Лауффер, читая на ходу письмо (ведь сегодня, кажется, должны были привезти почту), которое он держал двумя руками, но не свободно, пальцами, а как-то кулаками (при этом Зоргер представлял себе его сидящим на диване рядом с какой-то корзинкой, слегка завалившейся набок), поглядывал на кошку, которая все это время не спускала с него глаз, а потом все же наконец заснула. Ветер завывал в пивных кружках где-то там, в зарослях, и одновременно в голове зазвучала эолова арфа под действием доисторического ветра, что наносил сюда всю эту землю, на которой теперь стояла хижина. У Зоргера было такое чувство, будто все это, происходящее одновременно и все же несовместное друг с другом, вот-вот готово сомкнуться вокруг него, превратившись в такую знакомую нереальность, которая в любой момент может смести его, и, как всегда, он был бы сам виноват в этом. «Пора домой. Спать». Стукнул себя кулаком по лбу – как будто осенил себя крестным знамением, которое даже помогло. Наваждение исчезло, чувство пространства вернулось.

– Что ты видишь? – спросила индианка, и он почувствовал в уголках своих глаз симпатию к ней, он обнял женщину и сделал это искренне. Она крепко держала его, и, когда он взглянул ей в лицо, в чертах которого сквозила угадываемая им красота старости, он увидел в нем вместо привычного отсутствующего выражения полнейшее участие.


Зоргер выслушал еще длинную историю, которую она поведала ему, хлопоча вокруг него, – о том, как кто-то соблазнил некую женщину во сне, дав ей предварительно понюхать меди; потом она, как полагается, проводила его до самых дверей, и он, пребывая в наилучшем расположении духа, покатил домой, окруженный со всех сторон приветливой арктической ночью. Усталость, та самая, что вдруг наваливается как «некое отклонение от вертикали» или, быть может, объясняется слишком усердным говорением на чужом языке (при этом его «опасность» представилась ему в виде самостоятельной, довольно неприятной фигуры), была ему неведома, и потому, уже издалека заметив поблескивающий в темноте дом с высокой крышей, самый вид которого, цвет и материал сообщали ему энергию (река за домом превратилась в слабый плеск), он бодро вошел в него, исполненный жажды деятельности и жгучего желания немедленно приступить к своим естественно-научным изысканиям – правда, вместо этого он прошел в пустую лабораторию, Лауффер уже спал в соседней комнате, – налил себе вина и, уютно устроившись с кошкой на коленях, принялся от нечего делать всматриваться в полусумеречный свет снаружи и внутри, мысленно наводя там ясный и четкий порядок.

Наконец, позволив себе расслабиться, он обратился к кошке на своем родном языке:

– Достопочтенный демонический зверь, ты, гигантский глаз, пожиратель сырого мяса. Не бойся: никого нет сильнее нас, никто не может причинить нам зла. Перед нашими окнами несет свои воды враждебный поток, но мы сидим здесь, в нашей стихии, и до сих пор нам везло. Я не так уж слаб, я не так уж бессилен, и я могу быть свободным. Я хочу успеха и приключений, я хочу научить ландшафт разумно мыслить, а небо – скорбеть. Понимаешь? И я нервничаю.

Они смотрели в ночь, кошка – гораздо внимательнее, чем человек, к которому она стояла теперь задом, задрав хвост и обратив к нему, словно горящий взгляд, фекальное отверстие. На улице неистовствовал необычный для здешних мест ветер, отдаваясь в стенах тихого дома. Зоргер продолжал сидеть неподвижно, пока не ощутил, как его череп взвешивает его собственный мозг: весы, которые занимаются тем, что превращают взвешиваемое в невесомое. И снова нервы взметнулись над головою, и было в этом что-то от взмаха крыльев под кожей; а потом наступил абсолютный покой, в котором все можно было выразить словами «ночь – окно – кошка»; и Зоргер ощутил всеми легкими, какая это благодать – холод и ветер снаружи.

Он подхватил животное за передние лапы, так что теперь оно стояло вытянувшись на задних лапах, и приложил ухо к самой морде:

– Ну, говори же. Хватит притворяться, лицемерное четвероногое создание, тварь безродная, разбойница бездетная. Ну давай же. Ведь всем известно, что вы умеете говорить.

Он крепко прижал к уху маленький круглый череп, его рука при этом, лаская, скользила по спине, все глубже зарываясь в пушистую шкурку, пока наконец не добралась до самого позвоночника.

Кошка не двигалась, она едва дышала, ее глаза от страха совсем округлились и стали стеклянными, а в расширившихся зрачках отражалось лицо мужчины. Так продолжалось довольно долго, и все же в какой-то момент она начала тихонько сопеть, а потом выдавила из себя жалобный писк, прямо Зоргеру в ухо, не столько от боли, сколько от последнего отчаяния, вместе с которым к ней пришло наконец облегчение, так что она даже совсем по-домашнему ощупала его лицо лапой.

– Нелепое создание, – сказал мучитель, – чертово ночное животное, материал для сравнения, угодливо подсовываемый всем и вся.

Кошка оцарапала его и, оттолкнувшись от его коленей, когда он ее отпустил, перелетела через комнату, стремительно забралась под коврик и застыла там большим матерчатым горбом.

Зоргер поначалу ничего не почувствовал, было только ощущение прохлады на лице, и лишь немного позже ранка начала кровоточить. Мебель все еще слегка гудела, растревоженная прыжком беглянки. Коричневая стрелка компаса, лежащего перед ним на столе, продолжала подрагивать, а из соседней комнаты доносилось бормотание другого мужчины, который ворочался во сне, как будто не находил себе места. А может быть, это было уже пение? Хотя, собственно говоря, с чего тут петь? Как легко человек себя выдает. Как мало надо, чтобы заговорить. Насколько привлекательнее в этом смысле кошки с их пугливой осторожностью. Умолкни, человек. Да пребудет время умолчания.

Рядом с компасом лежало письмо из Европы для него, которое он еще не открывал. (Каким дымом потянет оттуда, из каких земель?) Сколько всего он уже и так пропустил, только за один сегодняшний день? Нельзя сказать, чтобы он исполнился чувства неискупимой вины, это было скорее дразнящее чувство тревоги, ну а поскольку он только смутно угадывал его, то ему и не в чем было раскаиваться, равно как он и не мог ничего поправить.

– Никогда больше, – сказал он, ибо настало время сонных ночных решений, – начиная с сегодняшнего дня я никогда больше не…

Что? Нестерпимая жара, почти что вонь, навалилась на помещение и на человека, который из последних сил упрямо продолжал бодрствовать: осознание необратимой необходимости лишений и бесконечной невозможности действовать. У него не было права на технические предметы, у него не было права смотреть на реку, и ко всему прочему обманным путем его лишили права когда бы то ни было кого-либо обнимать. Лауффер и впрямь запел во сне. «Сплошное недоразумение этот, другой, нелепое Я, вечно смеющийся третий». Что-то здесь не так с ними со всеми, с самого начала, все они обманщики, все без исключения. Ночь превратилась в тело, которое прильнуло снаружи к оконному стеклу; и Зоргер действительно показался сам себе чрезвычайно опасным: потому что он хотел все потерять и потеряться сам.

Правда, у него и прежде бывали такие состояния, когда хотелось исчезнуть в никуда, и если они не улетучивались во сне, то исчезали на свежем воздухе следующего дня; тут и кошка вылезла из-под коврика и стала, в знак преданности, путаться у него, собиравшегося как раз идти спать, под ногами.

– Как видишь, я иду теперь спать, – сказал он, обращаясь к ней, и добавил: – Радуйся, душа моя, что у тебя есть свой угол и крыша над головой.

Снаружи бушевал ветер, а дом летел сквозь ночь, и Зоргер радовался утреннему свету. «Мне хотелось бы пожить какое-то время с животными. Они не потеют и не скулят о том, какая тяжелая у них жизнь…»

Но разве не существовало, при всей потребности молчать и умалчивать, еще и желание спонтанно выкрикнуть что-нибудь, желание кричать вообще, которое позволило бы не только доказать отсутствие какой бы то ни было вины, но и восстановило бы ту сияющую невинность, с которой можно было спокойно жить дальше?

Зоргеру нечего было выкрикивать, ни на каком языке. Он еще не совсем заснул, когда со всей очевидностью понял: и снова день прошел, и снова он отложил то, что уже скоро откладывать будет просто нельзя. Настало время принять решение, которое находилось в его власти, а может быть, и нет, в любом случае добиваться этого должен был он и никто другой.

Он лежал неподвижно, глубоко дыша, но при этом видел, что тело его как будто приосанилось, и он почувствовал непреодолимое желание такого решения, почти что возмущенное ожидание и нетерпение; самое же удивительное, а для Зоргера совершенно неслыханное и, если учесть, что все происходило в полусне, отнюдь не смешное, во всем этом было то, что он при этом чувствовал себя так, будто он был не один, – впервые в жизни он чувствовал себя представителем народа. В этот момент он представлял не просто некое большое число, он был носителем того самого, сплотившего их всех и окрылившего их желания – желания принять решение.

В какое-то мгновение он представил себе даже, что все эти одинаковые окна в высотных домах-коробках есть не что иное, как приборы ожидания, застывшие в напряжении, и что они были устроены в этих глухих стенах именно для этой цели, а не как отверстия для обзора и циркуляции воздуха, и, уже засыпая, увидел перед собою не те обычные безлюдные ландшафты, а совсем рядом летящую вереницу совсем не деревенских горестных лиц, среди которых не было ни одного знакомого; и все же все вместе они составляли некое живое множество, к которому принадлежал и он сам.

Был ли он готов к решению? Он не знал этого и никогда бы не узнал, если бы внутренне не был настроен на это.

Но что это было за решение? Вместо ответа почти уже заснувший Зоргер увидел немую сцену, как он сидит в небольшом помещении, где-то высоко-высоко, и выглядит как усердный чиновник, слуга народа, с покатыми плечами, а с другого берега огромного водного пространства, отделяющего его от всего остального, на него смотрят бесчисленные окна, сомкнувшиеся рядами.

Какое-то небывалое, непреодолимое желание охватило его – напрячь все свои силы до полного изнеможения. А если бы он оказался слишком слабым, он сумел бы укрыться где-нибудь в стороне, под аркадами, которые привели бы его в надежное укрытие, которое пока еще оставалось закрытым: многое было поставлено на карту, только не жизнь и не смерть.

Тепло разлилось по всему телу, и он натолкнулся на себя самого, в своей собственной ладони. Ему было приятно ощущать свой детородный орган, без возбуждения, и одновременно с этим он почувствовал голод и еще – жажду денег. Кошка вспрыгнула на постель и улеглась в ногах; «животное в доме». Узкая и длинная койка подходила ему как нельзя лучше. Рядом рассмеялся во сне Лауффер, или это он сам? Ветер снаружи превратился в облако. Индианка, свернувшаяся калачиком подле него, как раз забыла о нем, забыла обо всех людях на свете, даже о своих детях. (Она тоже подходила ему сейчас как нельзя лучше.)


Если днем благодаря работе Зоргер обыкновенно сливался в единое целое с самим собою и с ландшафтом – вот он, вот эта местность, которую он сам себе отыскал, все на своих местах («township» назывался его квадратный, никем не заселенный участок, на котором не было ничего, кроме дикой природы), – то по ночам, когда он спал на своей высокой железной кровати, его по-прежнему не оставляло ощущение удаленности от Европы и от «предков»: не только в том смысле, что между ним и какой-то другою точкой в пространстве пролегает невообразимое расстояние, но и потому, что он сам себе казался удаленным (при том что уже самый факт удаченности был преступлением). Во сне у него не было конкретного образа этой точки в пространстве, а только неотступно преследовавшее его и по меньшей мере мешающее сознание того, что он спит не в своей постели. Даже во сне его не покидало ощущение собственной принудительной удаленности, и, хотя с тех пор, как он сменил континент, прошли уже годы, ему еще ни разу не удалось, имея крышу над головой, забыться мирным сном; напротив, стоило ему сомкнуть глаза (мгновение, которому он всякий раз отчаянно сопротивлялся), да и потом, в течение всей ночи, его, постепенно наливающегося тяжестью и превращающегося в бесформенный комок, начинало медленно и неудержимо нести в сторону горизонта, притягивавшего как магнит, – где потом что происходило?

Из кучки кричащих пьяных индейцев, стоявших на берегу реки вокруг костра, отделился один и, пятясь задом, нетвердо держась на ногах, с бутылкой в руках, вошел в быструю реку и тут же исчез под гладкой поверхностью; но в самый момент этого стремительного падения спящий успел заменить его. Он больше не всплыл. Никто не отреагировал на его исчезновение.

Река с высоты птичьего полета (как если смотреть из низко летящего вертолета) оказалась на поверхности такой прозрачной, что в глубине ее, словно заключенные в прозрачное водяное тело и выглядевшие как самодостаточная масса, имеющая четкие очертания, которая именно поэтому и производила впечатление бешено вращающейся стихии, были видны желто-коричневые, ритмично поднимающиеся со дна по всей ширине русла реки перекатывающиеся тучи ила, двигавшиеся на запад.

Над этой мутью, по самому верху, там, где вода оставалась прозрачной, скользили, не выходя на поверхность, неразличимые с берега темные стволы деревьев, в основном голые, черные березы, с которых течением содрало кору и которые теперь то и дело оказывались окутанными слоем ила, столбом поднимавшимся в отдельных местах со дна; у самого же берега хорошо было видно, как несутся в волнах отдельные сосновые коряги, корневищем книзу, макушками вверх, протыкая поверхность воды и снова исчезая. Некоторые стволы, вынесенные на мелководье, застревали там, уцепившись корнями за дно, и только отдельные мелкие корешки топорщились над водой.

Криков больше не было; поток вздымался в предрассветных сумерках, устремленный к спокойному заливу, за которым начиналась где-то там далеко-далеко сфера действия моря. Время от времени на поверхности появлялись волны от ветра, которые мрачно разбегались во все стороны.

Дохлого розового лосося вынесло на песчаный берег, еле различимое цветовое пятно среди застывшей раскинувшейся мглы, над которой, совершенно отдельно от нее, было бледное небо с бесцветной опрокинутой луной. Рыбина, вся распухшая, лежала на песке, скрытом под толстым слоем ила, казалось, она случайно вписалась в холодный сумеречный ландшафт, под стать таким же вздувшимся, обнесенным белыми дощатыми оградами холмикам индейского кладбища в редком низкорослом лесу, этим межевым знакам, отделявшим от потустороннего мира хижины с их черными и серыми стенами, которые стояли среди кустарника на узкой полоске земли, не подавая никаких признаков жизни, кроме гудения генераторов; брошенный костер на берегу реки все еще тихонько потрескивал.


Заселенная местность пересекалась бесчисленными тропинками, которые совсем не обязательно служили для того, чтобы соединять отдельные дома, многие из них просто вели к какой-нибудь группе деревьев, или уходили в лес и там обрывались, или же превращались в подземные туннели, которые уже в свою очередь разбегались в разные стороны, чтобы потом, где-нибудь глубоко под землей, перейти в запутанный лабиринт лисьих ходов. Непроходимые леса окружали поселок, и, более того, дремучие чащобы и весь этот доисторический пейзаж сохраняли в целом свою исконную девственность и все еще господствовали здесь, даже на территории общины. Вся эта местность никогда не распахивалась, и потому здесь никогда не было никаких полей или каких-либо других форм ландшафта, отмеченных печатью цивилизации; если не считать небольших насыпей для жилых домов, в целом естественный рельеф земной поверхности здесь нигде не был нарушен, и даже более или менее широкие дороги следовали здесь многочисленным неровностям почвы, которая только с воздуха казалась плоской (единственным «полем», соответственно, была, не считая взлетно-посадочной полосы, возникшая в результате насыпных работ короткая и довольно широкая щебеночная дорога, которая, будучи закрытым объектом, вела к военной базе, расположенной среди болот). И поскольку большинство хижин были сооружены на сваях, то и под ними, на всей этой застроенной территории, поверхность земли сохранила свой первозданный вид со всеми ложбинками, впадинами и неровностями.

Назад Дальше