Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана - Юлия Алейникова 11 стр.


И откуда она только раздобыла столько сведений, размышляла Варя, слушая секретаршу. Не в отделе же кадров.

– Сомнительные связи есть? – снова уточнил шеф.

– Нет.

– Дальше.

– Сурмилин Алексей Дмитриевич. Отец троих детей. Стабильный брак. Жена не работает. Хобби – дача, садоводство, огородничество, заготовки, рыбалка, сам коптит рыбу, грибы, сам солит, маринует, сушит…

– Все ясно. Этих можно снять с повестки дня. Им не до Репина, – прервал секретаршу Каменков.

– Согласна, – кивнула Алиса. – Следующий, Баранов Станислав Александрович. Тридцать пять лет. Второй брак. Бабник. Хороший финансист. Состоятельные родители. Собирается открыть собственную консалтинговую фирму. Жена моложе на десять лет, не работает, детей нет. Живет не по средствам.

– Интересный кадр. Надо заняться. Варвара, сможешь? – обратился к Варе шеф, чем застал ее врасплох. Она как-то полагала, что этим вопросом занимается Алиса.

– А почему я? А Алиса? – неуверенно протянула Варя.

– Алисе некогда, у нас фон Рихтхоффен завтра приезжает. Она мне самому нужна. Так что придется тебе заняться. Можешь Макара в помощь взять, – распорядился Каменков.

Варя взглянула на Макара. Тот как загипнотизированный смотрел на Алису, она его, как обычно, не замечала.

– Я подумаю, – вяло ответила Варвара, не понимая, что самой делать с этим Барановым, и уж тем более не представляя, как использовать Макара.

– Что значит, я подумаю? Это приказ. Занимаешься Барановым, и точка, – не понял такого подхода к делу Каменков.

– Да я не о Баранове, а о Макаре, – успокаивающе отозвалась Варя, но тут же строго добавила, чтобы не забывались: – Хотя не могу сказать, чтобы расследование убийств входило в круг моих обязанностей.

– Ну, это ты сама решай, – засмущавшись, посоветовал Каменков и тут же строго добавил: – Это я о Макаре.

– Я что, корова на базаре, что меня при мне же обсуждают как бессловесную скотину? – возмутился очнувшийся от созерцания Алисы Макар.

Ответом его не удостоили.

Глава 15

26 октября 1919 г.

Вязаные перчатки с протертыми пальцами никак не согревали, и руки были ледяными, и Елизавета Николаевна Савелова заворачивала их в концы пухового, намотанного на голову платка. У окна сидеть было холодно, но ей все время хотелось выглянуть на улицу, и она сидела возле толстых, всегда опущенных штор, то и дело выглядывала в щелочку, чтобы убедиться, что день еще не погас, на свете бывает не только холодная бесконечная ночь, а даже изредка выглядывает солнце. Робкое, бледное, оно мелькнет между туч, взглянет на творящиеся внизу на земле нечеловеческие ужасы и снова скроется в испуге.

Хлопнула в прихожей дверь. Затопали тяжелые грузные шаги по паркету.

– Ты, Аграфена? – тонким, словно писк испуганной мыши, голосом воскликнула Елизавета Николаевна.

– А хто еще? – грубовато переспрашивает Аграфена, крупная, высокая, с простым открытым, некогда красивым лицом. То ли горничная, то ли кухарка, то ли нянька, а в общем-то, последний и единственный друг. – Все у окна сидите? Забить его надо до весны, и теплее, и спокойнее будет, – ворчит она, поправляя шторы и старый фланелевый капот Елизаветы Николаевны, которым они подтыкают щели в рамах. Отчего-то даже рамы, крепкие и хорошо пригнанные до революции, под влиянием всеобщего разрушения и упадка разбухли, перекосились и перестали нормально закрываться. Словно и они почувствовали на себе веяния пролетарской революции.

– Аграфена, удалось что-нибудь достать? Хотя бы селедки? Есть ужасно хочется, – жалобно, словно ребенок, спросила Елизавета Николаевна. Ее некогда румяные, круглые щечки были бледны, худы и печальны, пухлый маленький ротик превратился в узкую горестную складку, а глаза наполнились неизбывной тоской потерявшейся собаки, ей было еще тридцать восемь, но чувствовала она себя намного старше, лет на сто, наверное. Безнадежной старой рухлядью, затерявшейся в остывающем, продуваемом сырыми ветрами умирающем мире. Сколько ни кричали революционеры о строительстве нового, прекрасного мира, ничего они так и не построили, а вот старый до основания разрушили, это у них вышло превосходно. И превратился некогда величественный многолюдный город Санкт-Петербург в царство теней. Шмыгают они по подворотням, снуют по мертвым переулкам, травятся морфием, синильной кислотой, бросаются в реку, гибнут от голода, вымерзают семьями и поодиночке. Тоска, уныние, страх, голод.

– Хочется, – ворчливо передразнивает барыню Аграфена,небось не вам одной хочется. Селедку вот достала, сейчас погрею, есть будем. Бог милостив, авось не отравимся, – вздыхает она, собирает горстью рассыпавшиеся возле буржуйки щепки, подкидывает в едва теплящийся огонь, кладет на печку завернутую в газету рыбу.

– Интересно, как там Лидочка? – то ли мечтательно, то ли вопросительно проговаривает Елизавета Николаевна, пока Аграфена, сняв большое, подпоясанное веревкой мужское пальто, которое она каким-то чудом раздобыла еще летом на барахолке, занималась обедом, ее пальто украли какие-то голодранцы, еще весною сняли прямо на улице. Нож к горлу приставили и сняли. Чудо, что она тогда не простудилась, пока до дому бежала.

– А что как? Поди, неплохо. В Париже-то. Небось сидят в тепле и с голоду не пухнут,недовольно ворчит Аграфена.

Разговоры Елизаветы Николаевны про сестру всегда вызывают в ней глухое раздражение.

– Ну, с чего ты взяла? – сердится, в свою очередь, Елизавета Николаевна, которой хочется поговорить о сестре, развернуто, с предположениями и фантазиями, а потом плавно перейти к воспоминаниям.

– А чего им бедствовать? Сестра ейного мужа замужем за тамошним фабрикантом, уж небось угол дадут, да и с голоду помереть не позволят, даже если инженера с места попрут. А если и попрут, так другое место найдет.

– Да, это, конечно, так, – соглашается Елизавета Николаевна,но ведь не пишут совсем.

– Куды? Кто теперь письма разносит? Да еще из-за границы. Да за него теперь скорее к стенке поставят, как буржуйских шпионов. Так что лучше уж и не надо, – крестится пугливо Аграфена, доставая тарелки,надо было и вам не дурить, а с ними ехать, – сердито, с обидой говорит она, грохая тарелками об стол. – А может быть, и я бы с вами подалась. А теперь вот мучайтесь тут.

– Да как я могу от могил, ты же знаешь?! – восклицает плаксиво Елизавета Николаевна, понимая, как глупо звучат ее оправдания.

– Вот и правильно, вот там и ляжете, если позволят. При такой жизни уж недолго ждать осталось, – помогает ей встать с кресла Аграфена.

Часы пробили восемь, они сидели, прижавшись друг к другу на диване возле буржуйки, закрывшись старым стеганым одеялом, думая каждая о своем. Елизавете Николаевне виделся один из давних домашних вечеров, слышалась сбивчивая игра на фортепьяно, племянница Машенька разучивала урок, сестра Лида вышивала за столом под лампой. Елизавета Николаевна тихонько кивала в такт неловким аккордам, когда резкий грохот обрушившихся на входную дверь ударов разорвал в клочья теплое марево воспоминаний.

– Хто это? – испуганно воскликнула Аграфена, вскакивая с дивана и путаясь в одеяле.

Елизавета Николаевна тоже встала и, поправив дрожащей рукой седые, выбившиеся из-под платка пряди, испуганно взглянула на свою компаньонку. Грохот продолжался.

– Наверное, надо открыть, они сейчас дверь снесут, – прижимая руки к щекам, проговорила Елизавета Николаевна.

Их было пятеро. Здоровенных, неряшливых, плохо пахнущих табаком, перегаром и грязным телом мужчин. Один был матрос, разухабистый, с густыми черными с проседью усами, наглыми шустрыми глазками в огромных грязных сапожищах. Остальные в штатском, в кожаных куртках, в шинелях без погон, один в добротном драповом пальто, нелепо, почти смешно сидевшем на его сутулой, нескладной фигуре, с громкими голосами и безобразными лицами.

Елизавета Николаевна от страха привалилась к стене, сжав лицо руками.

– Савелова Елизавета Николаевна? – заглядывая в бумажку, спросил матрос, глядя на закутанную в платок хозяйку.

Та лишь молча кивнула.

– Петроградская чрезвычайная комиссия, – коротко представился он. – Деньги, ценности, оружие имеете? Запрещенную литературу?

Елизавета Николаевна лишь молча покачала головой, глядя на визитеров остановившимися от страха глазами.

– Какие ценности? – подала из-за спин ввалившихся в комнату чекистов голос Аграфена. – Жрать нечего. Ценности!

– Какие ценности? – подала из-за спин ввалившихся в комнату чекистов голос Аграфена. – Жрать нечего. Ценности!

– Петухов, Охряпов, – кивнул в сторону спальни матрос. – Фесуненко, Топорков – кухня. А мы здеся поглядим, чего у вас есть, чего нет. А то сигнальчики имеются, что вы здеся награбленное у трудового народа добро ховаете.

– Какое добро? – приходя в себя, переспросила Елизавета Николаевна мгновенно охрипшим от возмущения и ненависти голосом.

– Ишь, как завизжала, коза старая! – усмехнулся довольно матрос. – Слышь, Тродлер, ты глянь, как эта буржуйская морда раскорячилась на пять комнат, а? – оглядываясь по сторонам, наигранно возмущенным голосом воскликнул матрос, обращаясь к носатому чекисту в кожанке с седоватыми висками и толстыми губами.

– Эта квартира моего зятя, – попыталась объяснить Елизавета Николаевна, в которой вспышка возмущения уже вновь сменилась почти животным ужасом перед этой бандой.

– Зятя? У тебя, старая, значит, и дочка имеется? И где ж она? Небось в Парижах обретается вместе с зятем? – прищурив строго глаза, пробасил грозно матрос.

Лицо перепуганной Елизаветы Николаевны лучше всяких слов подтвердило правильность его предположения. Сердце несчастной женщины колотилось так, словно готово было разорваться в любую секунду. Слухи о таких вот визитах темным липким ужасом ползли по городу, и поговаривали, что остаться в живых после них было великим неизбывным счастьем, а уж целым и невредимым, так и вовсе чудом невозможным. Аграфена же, бывавшая в разных местах, как то базар, толкучка, и изредка встречавшая жильцов на лестнице, рассказывала и вовсе уж невообразимые ужасы, про насилия, избиения и даже пытки, если у этих нехристей с мандатами вдруг возникало подозрение, что хозяева где-то ловко припрятали золото с бриллиантами. Так что Елизавета Николаевна стояла, едва дыша от страха, ожидая с ужасом, чем все это закончится, и моля Бога о спасении.

Из соседних комнат доносился грохот выдвигаемых ящиков, распахиваемых шкафов.

Из спальни Лиды низенький коренастый чекист с дергающейся от нервного возбуждения физиономией тащил какой-то узел, вероятно, с остатками платьев Лиды и Виктора Владимировича. С кухни долетал грохот кастрюль.

Аграфена тихо причитала возле двери, промокая слезы рукавом застиранного синего платья.

– Ну, что, Фесуненко, – спросил матрос, вероятно, бывший главным у этой банды, у тащившего тюк бандита, – нашли что-нибудь?

Тот лишь дернул головой и, пыхтя, поволок свою добычу.

Из кабинета Виктора Владимировича вынесли кресло, пресс-папье и оборвали шторы. Матрос, очевидно, поняв, что сам может остаться без добычи, погрозил кулаком трясущейся от страха хозяйке и принялся шерстить гостиную, с сердитой руганью вытряхивая на пол жалкое содержимое ящиков. Какие-то лоскутки, две катушки ниток, записные книжки, разыскал парадную с вышивкой скатерть и с жадностью запихал себе за пазуху. Поняв, что больше поживиться здесь нечем, подошел к Елизавете Николаевне и, схватив ту за грудки, стал сдирать с нее платок, рыться в ее волосах. Потом полез грубой, холодной ручищей за пазуху, она не выдержала и завизжала в голос.

– Заткнись, тварь, – хрипло велел матрос, наматывая на руку цепочку и готовясь сорвать с Елизаветы Николаевны крест. Но она лишь громче завизжала, стараясь инстинктивно защититься. Матрос разозлился, замахнулся на нее кулаком, Елизавета Николаевна сжалась, ожидая удара в лицо. Раздался громкий, похожий на рев дикого зверя крик.

Это висевший на стене прямо над ними портрет Всеволода Михайловича сорвался с гвоздя и, упав углом прямо на голову матроса, заставил его болезненно вскрикнуть и выпустить свою жертву. По виску и щеке ошалелого от неожиданности чекиста потекла струйка крови. Лицо его в этот момент выглядело глупым и беззащитным, мутноватые карие глазки растерянно хлопали, густая щетка усов жалко обвисла. Силясь понять происшедшее, он поднял руку и потрогал ушибленную макушку. Рука окрасилась кровью. Он огляделся по сторонам в поисках причины и, увидев лежащую возле его ног картину, пнул ее со злобой, потом выругался и потянулся опять к Елизавете Николаевне. Но тут что-то сообразил и наклонился к картине.

На картине был намалеван красками мужик с бородой и усами, худой и чернявый.

– Тьфу, анафема, едва не прибил, – продолжая разглядывать картину, что-то мысленно прикидывая в голове, бормотал матрос, зачем-то перевернул полотно, внимательно осмотрел раму.

– Брось ее, – шепнул на ухо усатому подошедший сзади Тродлер.

– Чего еще? – грубо спросил усатый матрос, поднимая картину и неловко пристраивая ее себе под мышку под отчаянным, полным едва сдерживаемых слез взглядом Елизаветы Николаевны.

– Дурная картина, – словно не желая, чтобы их услышал еще кто-то, проговорил гнусавый, аденоидальный Тродлер. – Когда ты на нее замахнулся, этот мужик, – Тродлер испуганно кивнул на картину, – так на тебя покосился, мне даже померещилось, что у него в глазах что-то полыхнуло, а потом картина упала.

– Именно, что померещилось, – брезгливо отпихивая гнусавого Тродлера, крепче прихватил картину матрос. – Вишь, как она на меня зыркает, как в картину таращится, сразу видно, ценность! – довольно проворчал он, глядя в побелевшее лицо Елизаветы Николаевны.

– Умоляю! – резко, словно очнувшись от оцепенения, упала на колени Елизавета Николаевна. – Умоляю вас, эта картина – память, она не имеет никакой ценности! Только для меня! Этот человек умер, понимаете? Умер, я любила его! Это все, что у меня есть! Умоляю вас! – Говоря все это, она цеплялась за грязные штанины его черных засаленных брюк, пытаясь прижаться лицом к его ногам. Он отступал, презрительно стряхивая ее, пиная ногами и довольно усмехаясь в усы. А она все говорила, умоляла, наконец заплакала навзрыд. Седая, некрасивая, изможденная, жалкая. Она ползла по полу, подвывая, пытаясь ластиться к избивающим ее сапогам, словно жалкая, подыхающая от голода кошка. Аграфена, не выдержав, бросилась к ней, стала поднимать, сердито бормоча в ухо:

– Да пес с ними, пущай подавятся. Не будет им счастья на чужом-то горе. Вставайте уже. Стыдоба какая!

Но Елизавета Николаевна ничего не слышала, а все молила, вырывалась из рук Аграфены, ползла. Из других комнат посмотреть на представление собрались остальные мародеры. Они смеялись, плевали в нее, ржали грубыми, развязными голосами. Она ничего не слышала.

Тогда Аграфена, отчаявшись достучаться до обезумевшей от горя барыни, прошептала ей зло в ухо:

– Видел бы он вас сейчас!

Подействовало, Елизавета Николаевна словно очнулась. Огляделась вокруг растерянными глазами, ухватилась за Аграфену и, пошатываясь, встала на ноги.

Потом отыскала глазами чекиста в матросской тужурке и, гордо выпрямив спину, глядя ему прямо в глаза, отчетливо, грозно проговорила:

– ПРОКЛИНАЮ!

Он было дернулся врезать ей. Но Тродлер, подоспевший сзади, потянул на выход, нашептывая что-то вроде: «Брось, не связывайся», неся в кармане на выход серебряный подстаканник, который Елизавета Николаевна с Аграфеной берегли на черный день, несколько ценных книг из собрания Виктора Владимировича, поварешку и вышитый бисером ридикюль. Когда сотрудники Чрезвычайной комиссии покидали комнату, матрос повернулся боком, пролезая в дверь, портрет развернулся, и Всеволод Михайлович бросил на Елизавету Николаевну последний, полный нежной любви взгляд.

Елизавета Николаевна Савелова прожила еще полтора года и скончалась в январе тысяча девятьсот двадцать первого в нищете и голоде.

Глава 16

– Варь, возьми меня с собой, – выйдя из директорского кабинета, принялся ныть Макар.

– Да я и сама-то не знаю, что делать, зачем мне еще ты? – не оценила его порыва Варя.

– Ну, как зачем? Помогу. В конце концов, вдвоем не так страшно, или ты забыла, что за гостями Булавиных убийца охотится? Вдруг и на сыщиков перекинется, – насмешливо подмигнул Макар, расправив широкие плечи.

– А тебе-то это зачем? – подозрительно прищурилась Варя.

– Завтра Фон приезжает, не хочу смотреть, как он будет Алисе на колени слюной похотливой капать. Колбасник толстомордый, – зло высказался Макар.

Что ж, резон был весомый. Австриец действительно был жаден, похотлив и капризен, но при этом сказочно богат и помешан на русском искусстве. Он был одним из наиболее драгоценных клиентов фирмы, и Каменков за немалые комиссионные был готов терпеть любые его причуды и подчиненным наказывал. Хоть Фона из всех подчиненных интересовала только Алиса, и Варя не уставала поражаться, как она выносит мерзкого старикашку, да еще умудряется держать его на приличном расстоянии. Последнее было особенно удивительно.

Назад Дальше