Запоздалая стая - Чернов Юрий Михайлович


Юрий Чернов Запоздалая стая

1

Уже выпал и долго не таял крупчатый снежок, словно в бетон и стекло сковало расхлестанные колесами проселки, а седой от изморози Тартас все не сдавался: стачивал прозрачные лезвия закраин, подступавшие к самым горловинам извилистого русла, с одного озябшего плеса на другой перетягивал лохмотья тумана и торопливо, взахлеб все бормотал и бормотал на перекатах, словно боялся, что его так и не поймут и вот-вот прервут на полуслове.

Именно в эти, последние перед ледоставом, дни потянуло Ивана Васильевича Гавырина — старого, придавленного горбом таежника — на верхний Зимовальный плес, где к этому времени собирались плотные стада ельцов, плотвы, а то и язей. Кому из опытных удильщиков неизвестно, каким ярым бывает жор в последние дни осени на таких рыбьих стоянках — не то что двумя-тремя, и одной удочкой не управишься тягать да тягать взблескивающих на солнце огуречно-упругих, холодных рыбин.

Рассвет Иван Васильевич встретил в лодке, на полпути к своему Зимовальному плесу. Его осиновый обласок, легкий и маневренный, отзывался на малейшее движение весла и тела. Новичок заерзал бы в этом вертком, как яйцо, суденышке, выписывая на воде невообразимые зигзаги или — чего хитрого? — вертыхнулся бы с лодкой, а Иван Васильевич, напротив, будто врастал в свою долбленку и плыл прямо как по струнке. Даже его горб, следствие фронтовой раны, доставлявший столько неудобств на суше, здесь, в обласке, не мешал да и со стороны был менее заметен — ведь плывущий в лодке обычно горбится.

Небо на востоке уже зарумянилось, оно было строгим и ясным. А уж тишина отстоялась всесветная — такая, что слышалось, как на далеком клюквенном болоте по-осеннему робко токуют тетерева. Было что-то тревожное и печальное в этом осеннем ложном токе птиц, обманутых кроткой зарей. Обрезая излуку, Иван Васильевич приближался к заберегам и загребал порезче и подальше от борта, чтобы буруны и волны взламывали ледовые лезвия, врезавшиеся в живые струи реки.

Иногда впереди со стеклянным треском и теньканьем скалывался здоровенный кусок, течение отваливало его от берега, перегораживало дорогу, и тогда Иван Васильевич с мальчишеским азартом крушил льдину веслом. Оборотившись назад, он, светлея лицом, наблюдал, как око плеса очищается, словно от бельма, голубеет… Скорее инстинктом, чем разумом, он ощущал в замерзающем Тартасе какое-то сходство с собой и старался хотя бы малостью угодить и помочь реке, на которой вырос и трудными дарами которой кормил множество знакомых и незнакомых людей. Это сейчас, на пенсии, старик больше любительствует, а в свое время на промысле он возами добывал на реке и васюганских озерах карася, щуку, линя, заготавливал кедровые орехи, клюкву, бруснику.

Резко кольнуло, засвербило в горбу. Все чаще теперь ноет поврежденный позвоночник; верь, не верь, а подступает немощь. Худое это время — мысли предельные ворошить. Отгонял их прежде — успеется-де. Раньше жил, что сеть вязал: одна забота за другую цеплялась, и не было часа для праздности. Еще и чертыхался на дела: когда, зубатые, отвяжетесь, обложили, как лайки медведя, ни роздыху, ни покоя! А ведь это отрада — жить в заботах да хлопотах. Без них-то кто он теперь — пень, колода? Ну, сети будет чинить, а коль глаза совсем ослабнут, что тогда? Что будет толку в навыке рук, в таежной науке? Кому они?

2

Прожив всю жизнь и тайге, на озерах, Иван Васильевич изучил великое Васюганье так, как никто другой. Многое узнал он о своем крае и понял: нельзя ценить землю лишь пашнею да недрами. На равных и третья мерка нужна: что та земля, скажем, его, васюганская, сама собой родит? Хоть и скудно для пашни великое Васюганье, а таежным урожаем, если по уму его брать, могло бы радовать да радовать! Казала иногда свою силушку тайга. И откуда что бралось? В послевоенные осени выходила из урмана тьма тетеревов. Даже в самом райцентре на трубы и тополя присаживались. Забирались тогда промысловые охотники в шалаши и стреляли на чучела — из дробовиков! — косача по потребности. В город отправляли его на грузовиках. Зато и в бедные на эту птицу годины не рыскали, как нынче, — на легковушках да еще с мелкашками, — за поредевшими табунками. Быстро, в год-два может расплодиться косач. Как в прошлую весну и лето. Обласкала тогда природа-матушка свое глуповатое дитя косачишку: погода — как по заказу, ягоды на болотах — видимо-невидимо. И вот воспряло, умножилось куриное племя и долго, до убродного снега, не выходило из урмана и болотин к добытчикам на колесах.

Ну, положим, с прибылью-убылью косача еще как-то можно разобраться, а вот у озерной живности царство noтемнее. На что уж он, Иван Васильевич, весь век при ней, а так до конца и не уяснил, отчего на таежных плесах жизнь то закипит, то будто вымрет. В иных озерах вдруг ни с того, ни с сего расплодится мормыш. Сети, бывало, так облепит, что на самое дно утопит, а если они по старинке из льняной нити вязаны, то и скушает за милую душу. А то другая рать объявится — жук-плавунец. Этот живьем ест в сетях карася. Через жабры добирается до мякоти и объест так, что останется чистенький скелет — хоть школьникам посылай для наглядного пособия. Однажды плыл Иван Васильевич по озеру Тенис и вдруг видит: идет на него — при ясной-то погоде! — дождь. Вода впереди так и всплескивает от редких капель — все ближе, ближе. Вот уж рядом тяжело, навесисто забулькало, и тут что-то прямо в лодку шмякнулось — жук-плавунец с неба свалился! Выходит, жук этот не только плавунец, но и летунец. А как он взлетает с воды, зачем и куда устремляется — загадка.

Или взять того же карася — с ним не так все просто, как кажется. Куда там! Жизнь положишь, а, поди, не докопаешься, почему в одинаковых по всем статьям васюганоких озерах обитают совершенно разные и по числу, и по стати карасевые рода. В одном — толстые, как поросята, только что не хрюкают, в другом — большеголовые, горбатые, в третьем — плоские, остроспинные, хоть карандаши очиняй. А сколько карась живет, на каком году обзаводится потомством? Тут у него тоже какой-то невыясненный пока Иваном Васильевичем порядок. «Эх, сюда бы ученого человека, — не раз мечтал старик, — я бы вывалил перед ним свой мешок со всякой всячиной, а ты разбирайся, раскладывай по полкам, связывай кончики в клубок. Тогда стали бы понятнее приливы и отливы васюганской живности, а там, глядишь, и подрегулировали бы их, где можно, — на пользу людям». И как же обрадовался дотошный старик, когда его на целый месяц отправили тайговать в верховья Тартаса и Тары со студентом-охотоведом Веней Демидовым, заявившимся из Иркутска в их госпромхоз «Васюганский» на преддипломную практику.

Шустрый оказался паренек. В красном беретике, в очках-кругляшках на шиловидном, как у дятла, носе, он и голосом своим — зычноватым, отрывистым, и сноровкой был похож на эту деятельную, пытливую птицу. Едва прибыл, как насел на директора: отправляйте его в истоки Тартаса и Тары, надо, мол, там все обследовать с прицелом — годятся ли те угодья для поселения бобра. Дело было неслыханное и вызвало у промыслового люда, оказавшегося в то время в конторе, оживленные толки. Директор промхоза Шарашкин — тихо попивающий красноносый старичок, не высказался ни «за» ни «против», но с отправкой студента стал, по обыкновению, тянуть. «Отдохни, отдохни с дороги, молодой человек, — отечески похлопывая по плечу студента, советовал Шарашкин, — осмотрись пока, на танцульки сходи. Вот освободится денька через два грузовая машина, тогда и отправим с кем-нибудь из наших охотников».

Из всех советов директора практикант воспользовался одним — насчет ознакомления с хозяйством. Осмотрел склад со снастями, старенький гусеничный вездеход, «В нем одних латок больше собственного веса», — пожаловался чумазый водитель, медлительный пожилой мужик. Студент нырнул под брюхо машины. «Ешкина доля! — донесся оттуда его голос. — Да в таком броневике утонуть можно!» — «Тонули, и не раз, — все с тем же обреченным спокойствием пояснил водитель и, очевидно вспомнив какой-то случай, хохотнул: — Тонули… А вы вот что спросите, если интересуетесь: как мы бензин да запчасти для этого корыта добываем». «И как же?» — спросил Веня. «А так: как цыганы, вымениваем да выпрашиваем, да в долг без отдачи берем. Скоко карася на это ушло — ой-е-е».

Студент что-то записывал в блокнотике. Потом попросил у бухгалтерши годовые отчеты. Время от времени, читая их, хмыкал или восклицал: «Ешкина доля!» Что сие означало — восторг или недовольство, — бухгалтерша, сколь ни старалась, не поняла. Так она и доложила на другой день директору. «Зачем давала бумаги без моего разрешения? Где он?» — «Социологический опрос составляет, — трудно выговорила бухгалтерша и добавила, краснея: — С меня начинал…» — «Какой еще такой?» — «Ну все, в доскональности, по печатной форме: год рождения, образование, где работал, почему сюда пришел, сколько собраний провели, кто из области приезжает — у меня аж голова кругом пошла. Это все, говорит, для дела, чтоб по науке работать. — Бухгалтерша выглянула в окно. — Вон уже до Кольки-летуна добрался…»

Шарашкин не на шутку забеспокоился, что дотошный практикант докопается до того, что ему вовсе не обязательно знать, — и с непривычной для него распорядительностью сплавил в тайгу практиканта вместе с Иваном Васильевичем, напросившимся в поход добровольно.

3

Светло помнится Ивану Васильевичу тот поход.

Был май, самое его начало, — прекрасная пора в Васюганье. Тартасская пойма тонула в птичьей разноголосице: со всех сторон волнами накатывались ближние и дальние косачиные токованья, сутками напролет звенели чистые свадебные песни соловьев, малиновок, щеглов, зарянок и прочей певчей мелкоты; изредка раздавались трубные переклики журавлей, сухо раскалывали автоматные очереди дятлов, а то с чарующей и нарастающей вибрацией распарывало воздух пикирующее блеянье бекаса, носившегося над болотцами и перелесками, подернутыми зеленым дымком.

Впереди лодок по песчаному приплеску бежала парочка куличков-поводырей, иногда они с пиликаньем взлетали, обнажая яркую белизну подкрыльев, уносились за изгиб реки — словно поторапливая путников, заманивая их от одного плеса к другому, еще более дикому и живописному.

— Ешкина доля, ну и места! — не уставал восторгаться Веня, озираясь на крутоярые излуки, по гребням которых величавыми боярами стояли кедры. — Иван Васильевич, я не во сне? Ну подайте голос!

Иван Васильевич лишь по-хозяйски и благодарно улыбался, зато на привалах, у костра, говорил неумолчно, извлекая из памяти все новые и новые истории своего таежного от роду житья-бытья. Что бы ни случилось, о чем бы ни заходила речь, у него наготове и своя памятная бывальщина — то забавная, то грустная, то с разгаданной, а то и с необъяснимой поныне концовкой. Говорил он, в отличие от Вени, тихим неторопким голосом, каким его сделала молчаливая и спокойная работа в тайге, но тот слушал жадно, с избытком нагружая рассказы Ивана Васильевича эмоциями и жестами. Не уставая слушать, он избавлял рассказчика от хлопот у костра, даже подавал огонек для курева, и старику нравилась эта предупредительность, а также то, как сноровисто управлялся парень и с топором, и с варкой обеда. Однако не однажды он вздыхал: не порадовала его судьба наследником — три дочери, а они в тайгу не ходоки. Ну, да не это важно, главное — парень интерес к его побывальщинам и думкам оказывает. Что ж, он будет рассказывать хоть до утра, вспоминать ему есть чего. На то он, Иван Васильевич, и в поход с ученым человеком напросился — выложить ему и знаемое, и неразгаданное, края свои показать, синь-далью заманить. Нужен, нужен тайге ученый человек.

— Вишь, она, живность-то наша, как морской прибой, — все рассказывал Иван Васильевич о своей наболевшей думе: — То, значит, накатит вперехлест, бедово, то уйдет, будто и не было ее. Вот гнус. Сидим мы с тобой и радуемся — не донимает пока. А в одно сухолетье было его… Веришь, солнце меркло. У любого, кто постарше, спроси, то же покажет. Комара, мошки, а, главное, слепня — не продохнуть. Лося, какой у нас был, подчистую из тайги выжил и в реки позагнал. Ну, в воде сохатый от кровососов частенько спасается. А в то лето и реки не спасли. Не давал гнус из воды высунуться — ни покормиться, ни обогреться. Плыл я в ту пору по Тартасу… Ох, паря, душа разрывалась, как увидишь его, бедного. Торчит из воды одна морда, вся, как есть, в струпьях и слепнях — сплошняком. Только глаза-моргуши не облеплены, да лучше бы и не видеть их… Комиссии потом наезжали. Слышал, по всему Васюганью пятьсот палых лосей насчитали — во, сколь добра без пользы загинуло!

— Ешкина доля! Целое стадо погубили, и кто? — пронзительно выкрикнул Веня, встал и заходил взад-вперед возле костра.

— То-то и обидно! — Иван Васильевич тоже повысил голос и, заметив, что студент на ходу строчит в своем блокнотике, спросил: — Неуж наука тут бессильна, а, Веня? Что молчишь?

— Я не молчу, думаю…

— А раз думаешь, я тебе и о другой орде скажу. Водяная крыса тут нас обижает. В прошлом году как поперла откуда-то из болот — всю озимь извела, пашню на свой манер перепахала, поизрыла. Сунется комбайн на поле и застрянет. Списали, конечно, посевы. Если на семена собрали зерна, то хорошо.

— А что, разве не уничтожали крысу?

— Как же, воевали. С самолета горошком травленым сыпали. Да толку-то? Косача много сгубили. А крыса сама потом ушла. Она всегда так — сама придет, сама уйдет. Что вот ей не сидится на месте?

О водяных крысах Веня знал много. Как-никак, курсовую по ним писал. Он протер платочком очки, жонглерски кинул их на нос и быстро, будто читая доклад, заговорил:

— Некоторые биологи связывают усиленное размножение крысы с активностью солнца — с одиннадцатилетними циклами.

— По срокам похоже — лет через десять объявляется, как по расписанию, — вставил Иван Васильевич, однако недоверчиво покосился на полуденное солнце и покачал головой. — Так, так, слушаю…

— Но дело не столько в причинах явления, то есть исхода крысы из болот на поля. Важнее подумать о том, как воспользоваться им. Ведь крыса — ценный пушной зверек!

Веня, все более оживляясь и посверкивая очками, выхватил из костра хворостину и, чертя ее дымным концом замысловатые фигуры, продолжал:

— Надо найти эффективные способы охоты на водяную крысу. Не уничтожения, а охоты! Уничтожение — крайняя, временная мера, особенно с помощью химии. Я противник этого. А если разбросал на поле цианистый горошек, будь добр, охраняй поле, отпугивай в течение двух-трех дней птицу. Итак, крысу надо ловить. Своих сил мало — пригласи соседей, школьников, подростков. Ставь на поля шесты с перекладинами, чтобы удобнее было хищным птицам охотиться. Будущее — за биологическими методами борьбы с так называемыми вредителями и вообще — за возрождением природы. А самыми главными нашими союзниками, особенно в этой таежной зоне, должны стать бобры!

Веня зажег погасшую хворостину-указку и со словами «Так и запишем» начертал в воздухе огненно-дымное: «Бобр!»

— Представьте себе, дорогой Иван Васильевич, что лег двести-триста назад бобры обитали по рекам всей Сибири! В том числе и по Тартасу — в этом я все больше убеждаюсь. Но кто такой бобр? Прежде всего — неутомимый строитель речных плотин. Тысячи, десятки тысяч малых и больших плотин подпружали таежные реки! Это многое значило, на многое влияло, очевидно, и на климат. Где бобр — там непромерзающие запруды, омута, а значит, — и рыба. Где рыба — там норка, выдра. Где запруды — там сочные травы, камыш, тростники, кустарник. Одним словом, заросли, корм. Где заросли — там птица, зверь, козы, лоси. И все это тянется за плоским, чешуйчатым хвостом бобра, за его запрудами. Будь они на Тартасе — с кормом, с более прогретой, чем в реке, водой, — возможно, и не было бы такой катастрофы с лосями. Сохатые-то погибли в обмелевшей воде не только от потери крови, но и от голода, переохлаждения. Ведь так?

— Похоже, — согласился Иван Васильевич. Он все более убеждался в резонности речи Вени. — Мелок был Тартас, сушь стояла…

— Выходит, наша первая задача — возвратить бобра туда, где он был когда-то поголовно истреблен. По-научному — реакклиматизировать. Надо как можно скорее выпустить в таежные реки бобра, и пусть он себе размножается, трудится на свое и наше благо! Вы, поди, читали, Иван Васильевич, о великой проблеме малых рек?

— Доводилось, много говорят. Да что далеко ходить — наш Зункуй совсем пересох, и Тартас в русле падает.

— Верно. Каждый, наверное, с горечью вспоминает речку своего детства. Я вот вырос в алтайской степи, на речке Провалихе. Так и называлась, потому что была без поймы — бежала как бы в провале, в крутых суглинистых берегах. Зато омута были глубокие, рыбные. А после войны стали насыпать бульдозерами глухие плотины — для полива овощей. Летом насыпят, а весной их размоет. Опять скребут землю в другом месте, покоряют бедную Провалиху. Кончилось тем, что омута и родники заилило, и наша Провалиха будто в самом деле провалилась сквозь землю. Глухие земляные плотины, какие у нас в большинстве и строят, погибель для малых рек. Нужны другие плотины, другие строители.

— Чую, к кому чалишь, — улыбнулся Иван Васильевич.

— К ним, родимым. Они, братушки-бобрушки, вот кто поможет спасти малые реки!

— Кабы так… Сначала спытать надобно.

— Опыты уже есть. Многолетние. И у нас, и в Канаде. Вожу я с собой одну книжицу, — Веня достал из рюкзака небольшую книгу в глянцевой обложке, сунул в нее свой остренький нос. — Эрик Кольер. «Трое против дебрей». Книга автобиографическая, без вымыслов, даже с фотографиями. Вот он — Эрик Кольер — канадский охотник. А это — Лилиан, его жена, между прочим, внучка индианки. Это их сын Визи, ему был всего год, как его увезли в тайгу родители. Пересказывать книгу я не буду — прочтем. Костров за десять осилим. Согласны?

— Какой разговор…

Они осилили эту книгу даже скорее намеченного. Иван Васильевич поторапливал. Увлекала его история о том, как трое обосновались в оскудевших, обезвоженных охотничьих угодьях, как по совету старой индианки, бабушки Лилиан, поселили в своих речушках бобров. Старуха-то еще помнила прежнюю богатую тайгу — с бобрами, которых индейцы до прихода белых никогда не трогали. Год от года множились поселения и запруды бобров, полнились реки и питавшие их озера, богатела птицей и зверем тайга. Многое в канадской тайге аукалось с сибирской, а для Ивана Васильевича — и с жизнью Кольеров. Ведь и он вырос в семье остяка-охотника, на заимке, что стояла по речке Калгач. Выходит, доброе дело затевал молодой охотовед. И он как мог облегчал его задачу — рассказывал, какие травы и кустарники растут по притокам Тартаса, какая вода стоит в половодье, где зимой бывают полыньи и продушины. Вдвоем с Веней они замеряли глубину плесов, разделившись, вели опись растительности по берегам реки и займищам.

Дальше