Том 2. Проза 1912-1915 - Михаил Кузмин 5 стр.


— А вот, няня, еще в церкви, когда мы причащались, тоже были все равны.

— Это все-таки не то, что здесь. Там милость Божия равна для всех, а человеку, пока он жив, равным с другим сделаться трудно. Так уж нас Господь создал. Тут ничего не поделаешь, как ни мудри.

О совестливом лапландце и патриотическом зеркале

Лапландец Кей был как все лапландцы: мал ростом, скуласт и косоглаз. Он жил в юрте, держал оленей и бил китов. У него было зеркало, данное ему шаманом, которое, по уверению последнего, отражало лицо каждого народа, каким оно должно было быть. Так как Кей других наций не видел, то он думал, что на свете только и существуют лапландцы, и нисколько не удивлялся, видя в зеркале всегда одну и ту же косоглазую рожу. Но вот однажды Кей попал в Амстердам. Это довольно странно, но ведь мы пишем сказку и можем делать со своими героями что хотим. В Амстердаме он встретился с людьми самых разных национальностей. Там были и голландцы, и немцы, и французы, и итальянцы, и испанцы, и всякий другой народ. Когда они напивались в кабачке, то каждый начинал восхвалять свою страну и свой народ. Кею было это обидно, потому что он ничем похвастаться не мог, а когда он говорил про необозримые снежные равнины, северное сияние или беззакатный летний день или пел заунывные лапландские песни, то это никому не было интересно. Кей подумал: «Это оттого, что у меня нет национального лица, недаром мое зеркало показывает мне всегда мою собственную, одну и ту же рожу». И он стал рассуждать так: что есть лицо? И особенно национальное лицо? Чтобы иметь свое лицо, нужно быть непохожим на других. Чтобы быть непохожим на других, нужно изучить качества каждого народа и развивать в себе противоположное, тогда и получится то национальное лицо, которое ни на какое другое не похоже. Для этой цели он купил старый календарь, где между сведениями о восшествии на престол, о количестве рожденных младенцев, о землетрясениях, между толкованиями простейших снов и рецептами для соления огурцов — была и такая рубрика: «Свойства европейских наций и их приметы». Там он вычитал:

«Англичане молчаливы и питаются непрожаренным мясом».

«Французы преимущественно любезны и с женским полом обходительны, но в денежных делах скареды и собственных жен держат в строгости».

«Гишпанцы горды и надменны и к католической вере весьма привержены».

«Италианцы от природы ленивы, потому охотнее всего пением занимаются».

«Греки прирожденные сутяги и торгаши, о чем еще у комедийного сочинителя Аристофана упомянуто».

«Немцы изрядные пьяницы, однако для приплода весьма полезны; сказывают, что у немецких девиц от одного взгляда может дитя родиться».

Все это наш лапландец вычитал, и теперь все его старания сводились к тому, чтобы поступать как раз наоборот тому, что он вычитал. Он только не знал, как соединить противоположность болтливости французов и английской неразговорчивости. Но тут помогло то обстоятельство, что он говорил по-лапландски, так что его никто не понимал. С одной стороны посмотришь, будто болтливый господин, а с другой — эта болтовня ни к чему не обязывала, так как ее никто не понимал. Мясо он ел всегда пережаренное, с дамским полом обращался зверски и, в пику французскому обыкновению, нарочно женился, чтоб держать свою жену очень вольно. Был расточителен, отнюдь не надменен, на тычки и подзатыльники не обижался и не только католическую — свою собственную веру ругал на всех перекрестках. Никакими сутяжными делами не занимался, в коммерческих делах всегда попадал впросак и все чего-то попусту хлопотал, чтоб не быть похожим на ленивых итальянцев.

Устроился так, что никаких детей не только от взгляда, но и от чего другого не народилось; только от одного не мог избавиться — от пьянства. Но утешал себя тою мыслью, что это в его национальном лице будет легкою немецкою примесью.

А главное, как можно чаще повторял: «Мы, лапландцы, — удивительный народ, у нас все не по-вашему, и мы этим гордимся». Может быть, лапландцам было чем гордиться, но уж Кею-то гордиться было решительно нечем. Так, однажды, попусту пробегав целый день и проболтав на лапландском языке, которого никто не понимал, разный вздор, Кей вечером зашел в кабачок и напился. Подтащив к себе за волосы двух девиц, Кей начал хвастаться: «Мы, лапландцы, — удивительный народ, у нас все самобытно, ни на что не похоже, мы не скареды, как французы, с дамами вот как обращаемся, а жена моя… Бог с ней, наверно, за эту неделю у ней человек 10 перебывало. Я на это не смотрю, а если кто меня побьет, я очень рад, я сам на себя наплевать готов: мы не испанцы. Чего гордиться?.. А только мы — удивительный народ. А что там попы говорят, это все вздор, — умрем — лопух вырастет, и всякую там римскую курию давно нужно бы раскассировать. И детей у меня целой кучи не будет, мы не немцы, я одну такую штуку знаю… Какое ты мне мясо подаешь? Я англичанин, что ли, сырое мясо жрать? А вот что я не скуп — так это правда», — и он выбросил весь свой кошелек на прилавок.

Кей шел домой, пошатываясь, и все сам себе хвастался, что вот теперь у него прекрасное национальное лицо, и полез за пазуху вытащить зеркальце. Но в зеркале вместо пьяной рожи расхваставшегося Кея отразилось совсем другое лицо. Оно было скуласто и косоглазо, было, очевидно, лапландским, но смотрело задумчиво, упорно и серьезно. И представлялось, что за ним расстилается необозримая снежная равнина, где при переливном свете северного сияния бегут запряженные собаки на далекое ржание оленей. «А шаман-то меня, верно, надул. Какое же это волшебное зеркало!» — и Кей, бросив его на землю, пошел, пошатываясь, домой, где у его жены сидел одиннадцатый любовник.

Высокое окно

Квартира моих родителей была в 6-м этаже. Теперь, конечно, этим никого не удивишь, но в дни моего детства еще не было восьми- или девятиэтажных домов, и 6-й этаж казался почти предельной высотой. Отец и мать немного ворчали, что трудно подыматься по лестнице, но мне эти подъемы доставляли даже некоторое развлечение, неся с собой еще ту выгоду, что благодаря этому неудобству старшие реже выходили из дому, и я был бы даже рад, если б мы жили не в 6-м, а в 20-м этаже, чтобы только моя бонна, веселая немка Мария Яковлевна, реже бегала со двора. Притом как раз у меня в детской было окно, которое считалось гордостью нашей квартиры. Из него открывался широкий отдаленный вид, не было видно нашей улицы, даже противоположного тротуара, а прямо темнел большой городской сад с круглым прудом посредине, улица уже за садом, купола, шпили и кресты церквей, а вправо кусок Невы, такой синей весною, по которому медленно плыли баржи и быстро бегали пароходики с трубами, казавшиееся игрушечными. Окно выходило на запад, и почти всегда, когда нас посещали редкие гости, их приводили к моему окну, и они стояли несколько минут в молчании и потом тихо говорили матери, что они теперь понимают, откуда в стихах моего отца такая возвышенность мыслей и торжественная прелесть выражений. Я не совсем понимал их слова, но гордился, что мое окно хвалят, потому что ведь это было мое окно, раз оно находилось в моей комнате.

У нас совсем не было знакомых детей, а гости, которые ходили к отцу, не пели, не танцевали, не играли в карты, только спорили да читали стихи, а потом мать их поила чаем. Мария Яковлевна мне рассказывала, что на Васильевском острове у нее живет тетка, куда она ездила почти каждый праздник. Рассказывала также, какое там бывает веселье. Там бывает много барышень и молодых людей, служащих в конторах, банках, магазинах, юнкеров и даже один офицер. Там танцуют, играют, поют, пьют наливку и занимаются стуколкой; а на масленице катаются на вейках и бывает чудно как весело. Один раз немка выиграла восемь гривен, а другой раз, катаясь с гор, потеряла муфту, и офицер ее поцеловал. Ах, как жалко, что у нас ничего подобного не бывает! Но Мария Яковлевна меня утешила, сказав, что мой папа слишком умный человек, что его все ценят и уважают, муфты у него нет и что ему совсем не интересно, чтоб его целовали офицеры. Мне хотелось, чтоб все было менее умно и повеселее, но что ж делать, нужно жить так, как приходится.

И я подумал, что раз мой отец сделался таким умным от моего окна, то и со мною может случиться то же, и стал смотреть на круглый пруд и игрушечные пароходики не только с гордостью, но и с некоторой надеждой. Часто, когда мне надоест расставлять солдатиков, слушать немецкие сказки или рисовать рожки и усы дамам в старом модном журнале, я влезал с ногами на подоконнник и подолгу смотрел на блестящие кресты дальних церквей. Мне не становилось веселее, но я затихал и долго не спускал глаз все с того же, так хорошо знакомого пейзажа. А к отцу все так же приходили гости, пили чай, а иногда их подводили к моему окну, они молчали или говорили вполголоса. Отец отвечал им, вероятно, что-то умное, потому что они шептали: «Боже, какой возвышенный полет мыслей! Какая торжественная прелесть слов». Мать улыбалась, гордясь не то своим мужем, не то моим окном, и тихонько звала пить чай.

Однажды я увидел в мое окно нечто совершенно невиданное до сей поры, удивительное и восхитившее меня: из далекой улицы под нежную торжественную музыку стройно выезжала масса людей на одинаковых лошадях, разливая вокруг себя необычайное сияние.

У них не было ни рук, ни ног, а один золотой блеск, стройность и нежная музыка. Так золотой змеею они выехали медленно, там вдали, прошли и скрылись.

— Фрейлен, фрейлен, что это такое? — закричал я со своего окна.

Мельком взглянув на видение, немка ответила:

— Это кавалергарды, дитя; какой веселый марш: тра-та-та! тра-та-та!

— Они люди?

— Что это?

— Кавалергарды, говорю, люди?

— Фу, какой ты глупый! Конечно, — и она снова принялась за шитье.

Мне было несколько досадно на фрейлен, зачем она не разделяет моего восторга, а говорит о кавалергардах, будто о своих приказчиках. Конечно, будь она русская, она хоть бы перекрестилась на такое чудо, а с немки чего же спрашивать?

С тех пор моими мыслями всецело владели эти люди, все как один, без рук, без ног, появляющиеся не иначе как в золотом блеске и под нежную музыку, которая совсем не похожа на глупое «тра-та-та! тра-та-та!», спетое Марией Яковлевной. Я просиживал целыми днями на своем окне, ожидая, что повторится виденное, но оно не повторялось, а только сновали опостылевшие игрушечные пароходики по надоевшей самой себе Неве. Так как все считали моего отца очень умным человеком, то я решил обратиться к нему и расспросить его хорошенько о своих кавалергардах.

Конечно, я делал маленькую измену, выдавая свой секрет, но что же мне было делать? Время шло, а они больше не появлялись.

Отец мог мне объяснить только то, что кавалергарды — это такой полк, и кроме того рассердился, зачем я пристал к нему со вздором и кто мне набивает голову всякими глупостями. Мать взяла меня под защиту, говоря, что у мальчиков моего возраста часто бывают военные увлечения, что это вполне естественно и потом пройдет. Но отец продолжал ворчать и оплакивать мою будущность, предсказывая, что из меня выйдет дурацкий солдафон.

Не будучи в состоянии носить свою тайну неразделенною, я снова обратился к Марье Яковлевне, которая хотя и была немкой, но в данном случае представляла более подходящего собеседника, нежели мой отец.

Но, будучи проучен первым разом, я начал вторичные расспросы уже издалека.

Сидя на своем окне и смотря на далекие дома, я спросил у бонны:

— Эти дома, фрейлен, маленькие?

— Почему маленькие?

— Ну, как комодный ящик?

— Там всякие есть дома. Это оттого, что далеко, тебе кажется, что маленькие…

Я, конечно, знал, что дома не с комодный ящик, но это была хитрость, чтоб спросить о кавалергардах.

— И люди там большие ходят?

— Почему ты сегодня такой глупый? Люди там ходят обыкновенные.

— Как вы, как папа?

— Как я, как папа.

— А кавалергарды тоже как вы, как папа?

— Офицеры там бывают всякие, а в солдаты берут высоких.

— А папа может светиться?

— Как светиться?

— Ну, как самовар!

Фрейлен даже заинтересовалась и, пощупав мою голову, предложила лечь спать.

— Ложись-ка лучше спать… Во сне, может, и папа будет как самовар.

— А все-таки, когда папа ходит, никакого «тра-та-та» не слышно.

Не знаю, что подумала Марья Яковлевна, но она весело рассмеялась и закрыла меня одеялом.

Разве с немкой можно разговаривать о кавалергардах? Вот меня Бог и наказал!

Один раз мы пошли с фрейлен гулять. Начался дождь, и мы скрылись в лавке знакомого сапожника, у которого, кстати, нужно было взять мои башмаки, к которым он делал подметки.

Лавка сапожника была в подвале, так что из окна были видны только ноги прохожих, которые шлепали по лужам.

Сапожник был немец, и Марья Яковлевна начала с ним тараторить по-немецки, а меня занимал рыжий мазаный мальчишка. Сначала он таскал кота за хвост, а тот кричал, потом стал мазать стул сапожным кремом. Но видя, что меня это не очень развлекает, он стал без всякой связи произносить какие-то слова, которых я не понимал, но от которых почему-то краснел. Объяснить их он мне не сумел, но сказал, что эти слова «похабные» и что мальчики должны их говорить. Когда и это увеселение истощилось, он стал ковырять в носу и вытирать палец о мой костюмчик, что мне уже совсем не понравилось.

Вдруг он радостно воскликнул:

— Вот калегард идет!

Я бросился к окну, перед которым стояли два грязных сапога в шпорах и висел угол серой шинели.

— Какой же это кавалергард? У тех и ног-то нету?

— А вот такой, как вытащит нагайку да стегнет тебя, так и узнаешь, какой.

— Зачем же он будет меня бить? Я ему ничего не сделал?

Мальчишка начат было кривляться, показывая мне язык, но тут вышла фрейлен и повела домой. Конечно, я никому не сказал о своем разговоре с подвальным мальчишкой, но все печальнее и дольше смотрел из моего окна. Неужели оно меня обмануло и прав тот рыжий мальчишка? Конечно нет!.. Он просто злой мальчишка!

Но почему тогда ты, мое милое окно, мне не поможешь? Не покажешь еще раз того видения, чтоб я был уверен, что злой мальчишка говорил из зависти. Ни папа, ни немка объяснить мне ничего не могут.

Однажды мать мне сказала:

— Вот ты все спрашивал о кавалергардах, я тебя могу порадовать. Сегодня мы пойдем в гости к тете Оле, и ты там увидишь настоящего кавалергарда.

Я ничего не сказал, но не мог дождаться конца обеда, после которого мы должны были ехать к родным. Я невнимательно играл с девочкой Машей и все с ней ссорился, потому что она хотела, чтоб венские стулья были лодками, а я — чтоб они были лошадьми. Наконец в комнату вошла мама в сопровождении высокого молодого офицера. Он был с руками и ногами, без всякого блеска и музыки, но сапоги у него были не грязные, никакой нагайки не было, и он не только не стал меня бить, а, наоборот, взял, высоко подбросил и спросил:

— Это ты, малыш, интересовался кавалергардами?.. Ну, смотри, какие мы.

— А что у тебя блестит? Я видел.

— Это кираса, мы надеваем ее только в парад.

— А музыка?

— Это наши трубачи.

— И у тебя есть лошадь?

— Конечно. Вот приезжай с мамой в манеж, я тебе покажу.

И действительно, он не только показал свою лошадь, но и покатал меня на ней. А мама смотрела, улыбаясь. И я в первый раз заметил, что мама у меня молодая и красивая. Я рассказал все моему новому другу и про окно, и про мальчишку, как они оба меня обманули. Он погладил меня и сказал:

— Это и всегда так будет, если о вещах судить с чердака или из подвала. Нужно подходить к вещи прямо и близко, тогда ее узнаешь. Но, может быть, тебе жалко, что у меня есть руки и ноги? и не всегда я в блеске?

— Нет, так гораздо лучше. Бог с ним, с блеском… Зато ты настоящий, и я могу тебя трогать. И ты хороший. А мальчишка из подвала — просто злой мальчишка!

Но почему же тогда наши гости говорили, что мой папа сделался умным именно от моего окна?

Или для больших и маленьких разныя мерки? Я не знаю, но с благодарностью поцеловал своего нового друга за то, что можно прижаться к его мундиру, за то, что он такой добрый и красивый. А главное — настоящий.

Я думаю, что и мама охотно бы его поцеловала

— так нежно она на нас смотрит. И я кричу ей:

— Мама, поцелуй и ты его! Это ничего, что он без кирасы и нет музыки!

Послушный подпасок

Деревня, в которой родился маленький Николай, была самая обыкновенная деревня. Нельзя сказать, чтобы она лежала в лесу, в степи, а тем менее в горах или у моря, потому что моря там никакого не было, леса и луга чередовались в приятной последовательности, а холмы были такие милые и веселые, что вы бы их никак не назвали горами. Ведь горы, вы сами знаете, это когда скала лезет на скалу, камень на камень, будто все черти переворочали, никаких рощ на них не растет, а сидят только тучи да орлы. И люди на горах живут сердитые, неразговорчивые и непослушные.

А в нашей деревне жили самые обыкновенные люди. Были, конечно, там и непослушные, и обманщики, и плуты, но в общем народ был веселый и любезный. Но если и были там непослушные люди, то во всяком случае не маленький Николай. Он даже не плакал, когда родился, а уж это полагается всем детям, особенно в рассказах. Конечно, покуда тебя пеленают, очень трудно быть непослушным: куда положат, там и лежи, никуда не уйдешь; что бы в рот ни сунули, то и соси; но и потом, когда уж он стал ходить и даже когда на него надели штаны, из задней прорешки которых всегда торчала рубашка, его послушание не уменьшалось; а слушаться ему было кого, потому что родители его очень скоро умерли, а командовать ребенком — это такая из родительских обязанностей, принять которую на себя найдется всегда много охотников. Чтобы вымыть, накормить ребенка — так это нет, а воспитывать дитя, т. е. кричать на него, давать ему подзатыльников, — всякому лестно.

Назад Дальше