Кроме того, на исходе 1921-го и на исходе 1922 года он пишет ещё две, не публиковавшиеся при его жизни, вещи с характерными наименованиями — упомянутое «Деяние Азлазивона беса» (именно так она называлась в первом варианте) и «История беса Василья Петровича» (доделана в 1923-м, подарена Фалилееву, утеряна и не найдена до сих пор).
Ощущение от всей этой щедрости очевидное: Леонов обнаружил некие свои потайные родники. Оставалось лишь щедро черпать — а там всё не кончалось и не кончалось.
Может показаться, что этот плотный, цветной, ароматный язык, эта щемящая, безысходная и безответная тоска, кочующая из рассказа в рассказ, эта мелодия его, уникальная и очаровывающая по сей день, зародились словно бы сами по себе; но это безусловно не так.
Зарядьевские типы, мудрые деды, материнские печали, отцовские мытарства, поморский говорок, сказки Писахова, долгие дороги от Белого до Чёрного моря, белогвардейщина, красногвардейщина, костры и тачанки, и махновщина, и сотни разных людей, и многие смерти, и несколько раз совсем рядом прошедшая смерть собственная, и, наконец, предощущение огромной жизни — всё это сложилось в юной голове в замечательный, а если всмотреться — жуткий в своей красоте узор, который оставалось лишь передать бережно и честно.
Были конечно же у первых почитателей Леонова и споры, и опасения. Остроухов и Сабашников много говорили на эти темы, и Остроухову хотелось верить, что Леонов — обожаемый его Лёня — не пойдёт служить, в его понимании, бесам, взявшим власть над Россией. Мудрый Сабашников был куда более реалистичен.
— Биться будут за него, тянуть к себе, рвать на части… — говорил он.
Но пока Леонова «рвали на части» лишь желающие послушать его.
Издатель Сабашников
В радостной и лёгкой на подъём семье Фалилеевых Леонов прижился легко — он и сам был неизменно остроумен и прост в общении. Конечно же помогал им, чем мог: ходил в ГУМ за пайком художника, привозил его домой на салазках, иногда по дому что-нибудь мастерил, чинил поломки в хозяйстве.
Ну и круг общения, благодаря Фалилеевым, у него расширялся всё более.
Леонов стал часто посещать и Остроуховых, и Сабашниковых — небольшая квартира последних была одним из центров культурной жизни в Москве. К ним часто заходили литературовед Мстислав Цявловский, историк Сергей Бахрушин, писатель Георгий Чулков, славист, византолог, этнограф Михаил Сперанский — самые разные и замечательно интересные люди, относившиеся к Леонову с любопытством, а то и с восторгом. К примеру, Цявловский так страстно хвалил Леонова, что маститые гости волновались, как бы нескрываемое восхищение не вскружило голову юноше.
Для некоторого головокружения были и другие причины.
Во-первых, Леонов, пожалуй, впервые очутился в кругу блестящих интеллектуалов европейского уровня. Сабашников рассказывал, что Леонид Максимович бывал у них в дни научных докладов: к примеру, когда Абрам Иоффе «делал сообщение о новейших воззрениях в физике». Помимо того, выступали там и Максимилиан Волошин со стихами, и старый знакомый Леонова Борис Шергин с новыми архангельскими сказками.
А во-вторых, здесь и познакомился Леонов с Таней Сабашниковой, младшей дочкой издателя.
Сабашниковы были и замечательно известной, и достаточно обеспеченной семьёй. Издательство своё на паях с младшим братом Сергеем Михаил Васильевич открыл ещё в 1891 году, когда ему было всего 20 лет. Издавали Сабашниковы как художественную, так и естественно-научную литературу.
Об отношении Сабашникова к советской власти гадать не приходится, достаточно вспомнить, что к 1917 году он был человеком и успешным, и, прямо скажем, состоятельным: владел не только книжным делом, но и сахарным заводом на Украине. Думал о расширении издательства, но «мечтам не было суждено сбыться, — писал сам Сабашников. — Произошла Октябрьская революция. <…> Мы начисто погорели: личная квартира, контора, издательство. <…> Личных средств у меня не оставалось после пожара и произошедшей за ним национализации завода и имений и реквизиции текущих счетов в банках».
Как ни странно, Сабашников быстро выправил своё безысходное, казалось бы, положение: к осени 1918 года издательство «встало на ноги, возобновив свою работу во всех направлениях», — вспоминал он.
Имеет смысл говорить и о достаточной независимости Михаила Васильевича, и — одновременно — о хороших связях с некоторыми представителями новой власти (несмотря на то, что он долгое время был заметной фигурой в кадетской партии). Например, само издательство Сабашникова не было национализировано. Известна фраза Владимира Ленина, брошенная им Луначарскому во время разговора о старых книгоиздателях: «Наиболее культурным из них, вроде Сабашниковых, надо помогать, пока не будем в силах их заменить полностью».
Михаил Васильевич, дабы продолжить самое главное дело своё — книгоиздание, вовсе отошёл от политики, но принимал участие в общественной жизни: выпустил несколько книг в фонд помощи беспризорным детям, передал крупные средства голодающим Поволжья, в 1921 году крупную сумму перечислил Всероссийскому союзу поэтов…
Это, впрочем, не спасло Сабашникова оттого, что к 1921 году он был уже четырежды арестован. Его брали под стражу, допрашивали и отпускали, как сам позже добродушно отмечал Сабашников, «безо всяких последствий». Но сам факт постоянных арестов и увиденное им в тюрьме благодушия ему явно не прибавляли.
«…Увели отсюда на казнь гимназистика, — писал Сабашников жене из тюрьмы, — у бедного руки тряслись, и он не мог застегнуть ремня у штанов. Пришлось беднягу снаряжать. Как назло, озорной анархист стал громко, во всех подробностях, описывать процедуру казни теперь и при царях».
Иногда Сабашникову помогали старые знакомства; вот что он, к примеру, вспоминал: «Было уже очень поздно, когда в коридоре послышались шаги. В скважину нашей двери просунули ключ. Мгновенно в камере все притаились. Ключ лязгнул. Дверь отворилась. В коридоре стояли три надзирателя и при свете ручного фонарика разбирались в списке. Послышалось по складам: „…аба… Саба… Сабашников — есть такой?“ Я вскочил как встрёпанный. „Это вы? — Я. — Михаил Васильевич? — Да. — Свердлова знаете? — Знаю. — Распишитесь!“ — сказал мне надзиратель, передавая плитку шоколада… Очевидно, меня этим хотели поставить в известность, что обо мне не забудут.
Это было очень трогательно. Плитка, конечно, сразу пошла в раздел по камере, и все тотчас же заснули без просыпу до утра».
Сабашников был, что называется, человеком большой души, истинным русским просветителем, истово преданным своему делу, и главные черты свои — последовательность, жертвенность, любовь к искусству передал и дочери Тане: именно она станет главным помощником Леонида Максимовича Леонова на долгие годы.
Дары
Симпатию молодых людей друг к другу заметил Вадим Дмитриевич Фалилеев, он и переговорил сначала с молодыми, а потом с Сабашниковым.
Молодые люди, как и следовало ожидать, желали связать свои судьбы, а Михаил Васильевич Сабашников оказался вовсе не против. Есть основания думать, что он никогда не пожалел об этом впоследствии: отношения с Леоновым у легендарного издателя были самыми тёплыми. Мы ещё вернёмся к истории общения Леонова с семейством Сабашниковых: там до сих пор таится одна, дурного толка, легенда, которую нам предстоит развенчать.
Получив «добро», молодые — теперь уже на полных основаниях — в ожидании свадьбы общались постоянно, гуляли по Москве, посещали выставки и музеи. Таня неизменно присутствовала на новых чтениях Леонида у Фалилеевых.
Свадьба случилась 25 июля 1923 года, отвечал за её устройство Михаил Васильевич. Молодой писатель ещё не имел серьёзных средств: даже на собственную свадьбу он пришёл не в пиджаке, а в суконной куртке. Оба родителя его были небогаты; более того — ни отца, ни матери на свадьбе не было. Почему так получилось, семейная легенда умалчивает. Может быть, Леонид решил не приглашать родителей — отца из Архангельска, а мать из деревни. Возможно, сами родители не смогли приехать, скажем, по материальным причинам. Хотя не станем исключать и возможность самого факта внутрисемейного раздора: о сложных отношениях Леонида и его отца мы уже упоминали; признаем, что и с матерью у него никогда не было душевной близости…
Леонид и Татьяна обвенчались в церкви села Абрамцева. По тем полуголодным временам свадьба скромной не была: даже на сохранившейся с того памятного дня свадебной фотографии видны не менее тридцати приглашённых: Михаил Васильевич со строгим лицом, Григоровы, профессор Рачинский, Фалилеев с дочерью Катюшей и другие.
Посажёным отцом на свадьбе был не кто иной, как Александр Дмитриевич Самарин, бывший камергер двора его императорского величества, московский губернский предводитель дворянства, какое-то время занимавший должность обер-прокурора Святейшего синода.
Посажёным отцом на свадьбе был не кто иной, как Александр Дмитриевич Самарин, бывший камергер двора его императорского величества, московский губернский предводитель дворянства, какое-то время занимавший должность обер-прокурора Святейшего синода.
Кроме того, он был главуполномоченным Российского отделения Красного Креста, — и скорее всего, именно на этой почве ещё до революции состоялось их знакомство с Сабашниковым: Михаил Васильевич в своё время организовал бурятский отряд Красного Креста.
Самарин был к тому времени уже дважды арестован: сначала в Брянске весной 1918-го, а затем в Москве летом 1919-го. После двух с половиной лет в Таганской тюрьме (а дали ему поначалу 25!), как раз весной 1922 года он оказался на свободе.
В течение трёх лет они периодически общались: Самарин и Леонов, иногда приезжавший в Абрамцево отдыхать.
Наряду с несколькими стариками, о которых мы уже говорили и ещё поговорим, Александр Дмитриевич стал одним из самых важных людей в жизни Леонова.
И здесь важно понять, какое, по сути, малое значение имела в том 1922 году для совсем ещё молодого Леонида его недавняя красноармейская история. Какая, Бог ты мой, Красная армия, какая ценность в стихотворных леоновских агитках, когда посажёный отец на свадьбе молодого литератора — недавний московский губернский предводитель дворянства и бывший обер-прокурор Святейшего синода! Когда вся атмосфера вокруг Леонова, всё его окружение всего лишь смирилось с приходом большевиков, но относилось к ним либо как к заслуженному наказанию, либо как к незаслуженному недоразумению. Да и разве могло быть иначе, со всеми этими бесконечными арестами и Самарина, и Сабашникова, и многих других людей того круга?
…Осенью 1925 года Самарина опять арестуют и приговорят к трём годам ссылки за участие в черносотенно-монархической группировке «Даниловский синод». С сентября 1926-го Самарин — в якутской ссылке. После ссылки переедет в Кострому, где и умрёт в 1932-м.
С Леоновым они больше не увидятся.
* * *Поселились молодые у тестя, в его квартире на Новодевичьем Поле, 8-А. Там у них была своя маленькая комнатка с балкончиком.
Заметим, что впоследствии, несколько лукавя, Леонов рассказывал при случае: «Когда я сватал Татьяну Михайловну, у неё не было ничего, а я был завидным женихом, ибо ходил в рубахе ниже колен, так что о качестве штанов думать не надо было, имел печатную машинку „ремингтон“ (потом продал за 18 рублей) и лохматый ковёр».
Завидный жених, что и говорить!
Леонов тут, понятно, иронизирует над собою. Татьяна Михайловна была куда более завидной невестой, чем он женихом. Но в любом случае отношения их определило глубокое и пожизненное чувство: десятилетия их светлой совместной жизни тому порукой.
Лучшим свадебным подарком для Леонида Леонова стали издания двух его книг в издательстве Сабашникова: повести «Петушихинский пролом» и сборника из трёх рассказов — «Деревянная королева. Бубновый валет. Валина кукла». Трёхтысячным тиражом каждая!
Надо помнить, в какое время издавались книги Леонова: публиковаться тогда удавалось единицам, три четверти печатных станков в России не действовали, а оплата за печатание выросла на 120 процентов.
«Петушихинский пролом» — самая, пожалуй, сильная вещь в ранней прозе Леонова, безусловный шедевр. С этой повестью Леонов перешагнул из квартирных посиделок в натуральный литературный быт: он читал её ещё до свадьбы, в апреле 1923 года на заседании общества «Никитинские субботники».
Реакция и там была крайне удивлённая, если не сказать ошарашенная.
Критик Василий Львов-Рогачевский, бывший на чтениях, вспоминал: «Об этом петушихинском проломе рассказано с изумительным мастерством. Так и пахнуло деревней, дремучей Русью с её былинными и житийными людьми, с её дивным, узорно изукрашенным языком».
* * *Пишет в «Петушихинском проломе» Леонов всё о том же, к чему подступался уже не раз.
Рассказ начинается с того, как старичок Пафнутий, собрав голубику, возвращался домой, случайно рассыпал туесок и в огорчении расплакался. Пролетали мимо пчёлы, пожалели его и голубику собрали.
«И захотелось ему радость этому месту луговому приустроить. Хотел сперва церкву. „Нет, — говорит, — от церкви земле тяжело“. Хотел потом дом постоялый или колодец, да порешил вот:
Пускай на сём месте люди будут жить. А обок деревне — пчельник где-нибудь возле ручья. Вот и ладно будет.
А не знал Пафнутий, что на месте слёз его случится великий пролом в одном человеческом сердце».
Деревню назвали Петушиха — и не потому, что первым жителем её был Абрам Петухов, а потому, что «пели в тот день за линючей неба облачной занавеской знойного лета голубые петухи».
Петушихинские жители олицетворяют человеческую породу вообще. И, надо сказать, порода эта дурна изначально: «…заплелось в пёстрый жгут племя человека Петухова, смешались кумовья с деверьями, золовки с невестками, добрый всё народ — а попроси под окошком водицы умирающий, скажет Аннушка та же:
— Не знаем мы ничево. Пил один надысь, да ковш стянул.
Скажет Талаган:
— Эк ты, человек, несообразительный! Я сплю, а ты мене понапрас тревожишь!..
Выглянет из окошка Пелагея заспанным, свиным глазом, Лукичова жена:
— Подь на колодец, да и лакай!»
Никакой радости ни самый вид человеческий, ни его святыни у рассказчика не вызывают.
«Ненароком», по выражению Леонова, образовался в Петушихе «монастырёк».
«А игумен здесь податливый, именем Мельхиседек».
Как и в «Деяниях Азлазивона», Леонов поднимает тему изначальной греховности настоятеля монастыря: «Был Мельхиседек допрежь того купцом, запоец и похабник был», а прозванье было игумену в прошлой жизни Митроха Лысый.
Однажды страстно возжелал пошатнувшийся в вере своей Мельхиседек «сверкающего чуда». Молился и плакал всю ночь и весь день, взирая на раку с мощами покойного Пафнутия, но небо не подало ему знака. «А зорко глядело из Мельхиседековой груди озорное сердце Митрохи Лысого. И когда не стало чуда, сделалась заместо сердца коряга, и коряга та свиной щетиной поросла».
Не у него одного приключилась такая беда с сердцем. Пономарь из подмонастырской округи, «плюгавый, но старательный в битье человек», с удовольствием участвует в смертном избиении конокрада Талагана, пойманного на ярмарке.
Так и добил бы пономарь человека, но конокрада спас жуткий крик мальчика Алёши, у которого при виде избиения случился припадок. Следом началась страшная гроза, когда «молнии прошли скрозь, осенили синим, и ливень ильинский хлынул ручьями вниз».
(Образ мальчика Алёши естественно восходит к образу Алёши Карамазова; а сцена избиения конокрада ассоциируется со сценой избиения лошади в «Преступлении и наказании», которое видит Родион Раскольников.)
Вскоре после того случая пришла война, и длилась она долго, болезненно и мутно:
«Была зима первого года, но ушла зима и стало лето. Лето было как зима, а цветы в полях были без запаха. Был второй год, был третий. <…>
А однажды крякнуло и надломилось. <…>
Открылось, что царь больше не царь, а заместо царя — епутаты. Говорили, будто попов больше не надо и бога не надо, так как на поверку оказалось, что бога нет, а заместо бога просто дыра в никуда. <…>
Вскорости после того, — тогда подходила крайних стуж унылая пора, — сказывали приезжие, что епутатов всех выгнали помелом взашей, а заместо епутатов незнамые ныне люди, большаки…
Хмурился Мельхиседек, чувствовал с тревогой, что нет в нём теперь, когда нужней всего, ни веры, ни надежды, ни любви ни к чему».
Была тогда малая вероятность, пишет Леонов, что «глина произрастит яблоню», но того не случилось. Заметим, что, согласно Книге Еноха, глина и есть человеческая сущность, в которую вдохнули дух. Мог бы этот дух яблонево расцвести после революционной грозы, но никак не хватало для того глине сил.
В итоге всё спуталось вконец, «дни пошли тревожные и непонятные, чёрные и белые, как зубы собаки гнилой», недобитый конокрад оказался средь большаков, и вместо разбойного имени Талаган прозвание ему стало твёрдое и волевое — Устин.
Первым делом большаки отвезли епископа «в комиссию», откуда его уже никто не ждал, а следом сами явились в монастырь: вскрыть мощи Пафнутия и посмотреть, что там внутри.
Внутри оказались кости и голый череп.
Ужаснувшись виду мощей, игумен Мельхиседек разбил икону, а сам повесился.
Тем не завершилась дурнина в головах: Талаган, тот, что Устином теперь стал, вернулся домой, к собаке своей, которая одна его и любила на земле, «запер дверь на крючок и бил растерянную, визжащую, плачущую по-собачьи, голым дрожащим кулаком».
После всех этих событий начался, как и следовало ожидать, страшный голод, и тут вновь вспоминают о глине. Петушихинские прохожие меж собой рассуждают: