Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот - Сергей Сартаков 10 стр.


— Да, пожалуй… метров шесть с половиной.

Понял я: стрелял наугад, а попал в цель. Хотя и не в самое яблочко. Чешет пальцем подбородок Иван Демьяныч.

— Та-ак, а за рулем ты стоял когда-нибудь?

— Случалось в прошлом году, — говорю, — когда на буксирном я плавал. Раза четыре на тихих плесах ставил меня капитан.

— Ну хорошо. Становись.

Отстраняет Марка Тумаркина. Что делать? Берусь я, а сам будто умер: и дыхания нет, и глаза остекленели, потому что стал я за руль как раз в тот момент, когда нос в нос «Родина» шла на самый Кораблик. Дать руля круто, свалить теплоход влево, — мерещится мне, боком на скалу нанесет. Только слегка подправить — поможет ли? Успеет ли теплоход от скалы отодвинуться? Вовсе ведь близенько. Как это мне руль отдали в такую страшную минуту?

Не знаю, случается ли с вами так, что, самый сильный страх когда перегорит, все каким-то особенно простым и ясным делается? Со мной случается. Вдруг потеплели руки, дыхание свободно прорвалось и живая слеза из глаза выкатилась. Вижу, перед Корабликом вода взбугрилась и влево от скалы бьет сильная струя — боковой снос теплоходу. И еще: вовсе не нос в нос сближаемся мы с островом, а тот действительно, похоже, как управляемый корабль, вроде сам отворачивает вправо. И наконец, возле своей руки чувствую я руку Ивана Демьяныча: стало быть, на волосок только я ошибись, и он сейчас же поправит мою ошибку.

Тогда я спокойно уже, плавно начинаю отводить «Родину» влево, беру в расчет боковой слив воды от скалы. Вот вы, если никогда не стояли за рулем, не знаете, как на это время срастаешься с теплоходом. Чувство такое: руки твои вдруг налились огромной силой, даже будто не руки стали они, а тросы — тянут тугие рули, как человек подтягивает на воде собственное тело. И вот все больше я поджимаю рукоять штурвала, слышу, как потрескивает стопорная собачка, и понимаю: делаю правильно, плывет «Родина» как раз туда, куда поплыл бы и я своим живым телом. Скалы мелькают вовсе близенько от правого борта. Но это ничего, знаю: суда здесь проходят и всегда близко к самому острову.

С берега спорхнула какая-то голубая пичужка, камнем ударилась вниз и снова взмыла кверху — уселась на мачту. «Ну, прокатись. Только смотри, засидишься, уплывем далеко — придется тебе тогда помахать своими короткими крылышками до родного гнезда». Нет, сидит себе, чистит клювом перышки.

— А ворон ты, оказывается, тоже любишь считать.

Перевел я глаза на воду, на берега, глянул вперед. Будто и впрямь капельку с курса я уклонился, разъехались створы. Но такой уж черт сидит во мне, обязательно тянет всегда на дыбы подняться, заспорить, тем более что Иван Демьяныч со мной вроде без строгости разговаривает. И я в ответ ему сказал примерно такое: «Птичка всего одна была, сосчитать ее недолго. И, между прочим, совсем не ворона. А Кораблики я провел хорошо». Сказал — и тут же задним умом подумал: «Ну и влепит мне сейчас Иван Демьяныч».

Но капитан вроде ничуть и не рассердился, только сделал мне знак — отойди от штурвала, а Марку Тумаркину — стань на свое место. Позвал меня за собой. Вышли мы из рубки. Небо нежным светом так и сочится. Над горами справа ленточкой горит желтизна и кой-где сквозь вершины сосен проблескивает густой багрянец. От теплохода на воде лежит и скользит вместе с ним темная тень.

— Ну вот, помаленьку, Барбин, ты яснее становишься, — говорит Иван Демьяныч. — Придется к тебе иначе подойти, чем сначала я думал. Что же тебе сказать? Все теперь точно проверено. Сажали незаконно пассажиров вы двое. Ты прошлый раз отказался, Шахворостов тоже отказывается. А против факта, как говорится, не попрешь: люди вам деньги платили. Кому именно в руки давали — не имеет значения. По житейской логике — делили вы их пополам. Стало быть, и следует вздуть вас обоих. Но есть тут заступники у тебя. Говорят: «Втянул в это дело его Шахворостов». Сам я сейчас убедился: хорошая, речная душа у тебя, в голове черт-те знает что — зайцы скачут. И вот я так решаю: наказать одного Шахворостова. Тебе прощаю. В первый, единственный и в последний раз.

Оглушило это меня. А потом мысли закрутились, завертелись, как винты у теплохода. Шахворостов отказался, на меня не свалил, а мог бы. Сделать ему это было легче всего, когда на меня и так подозрение у Ивана Демьяныча падало. Неужели мне стать свиньей перед Шахворостовым? И еще мысль: кто такой у меня этот заступник? Будто Костя Барбин хлюпик беспомощный? Не Маша ли попросила? И я не знаю, что ответил бы я капитану, но Иван Демьяныч в это время прибавил:

— Сын мой тоже говорит, что ты парень просто лишь с ветерком, а Шахворостов — тертый калач.

Ага! Без Леонида, так я и знал, конечно, не обошлось. «Заступник!»

— Мне нужно, Барбин, знать все точно. Роль Шахворостова в этой стыдной истории. Ну?

И что-то вдруг подхлестнуло меня. Какое-то презрение к разным «заступникам». И гордость за себя, что могу я принять удар вместо товарища.

— Никакой у него роли, — говорю, а у самого по спине холодок, такой же, как было, когда я к рулю становился у Корабликов. — Сотенную с пассажиров взял я, Шахворостов совсем ни при чем.

Помолчал капитан.

— Н-да… Стало быть, товарища выгораживаешь? Подставляешь себя вместо Шахворостова? А стоит ли?

Теперь я молчу. Правду капитан говорит: выгораживаю. Ну, а подвести, выдать товарища — разве лучше? Если бы он украл или государству причинил убыток…

— А как же твое комсомольское слово, Барбин? Ты ведь слово давал, что не брал с пассажиров деньги. Забыл?

Нет, не забыл я. Вся душа у меня протестует сказать капитану: тогда я солгал. А подтвердить, что тогда говорил я правду, — значит сознаться: теперь солгал. И надо рассказать начистоту про Шахворостова, себя спасать, а топить товарища. Ну прямо как будто сильным течением несет меня на груду камней, а как ни бейся, куда ни рули, а обязательно на камень напорешься. И вот молчу я, натужно думаю, а время между тем летит вхолостую. Иван Демьяныч постоял, подождал, а потом пошел в рубку.

— Ну, что же, Барбин, ты так ты. Не маленький. Так и запишем.

Я медленно-медленно спустился на палубу. В дальнем конце ее по-прежнему рядом стояли Маша и Леонид. Небо цвело горячей зарей. Белая ночь кончилась. Начинался опять черный день.

Глава десятая Проработали

Илья снова обозвал меня дураком. На этот раз — круглым. Дескать, нужно было твердо стоять на своем, отказываться — и никаких! Доведи капитан даже до суда это дело — взятку ничем не докажешь. Услуги, подноска вещей. Тогда всех носильщиков нужно судить как взяточников. Эго только один Иван Демьяныч среди других капитанов из себя святого разыгрывает, а сам, поди, тоже у браконьеров рыбку к зиме по дешевке запасает.

Словом, так долго Шахворостов ворчал и ругался, что под конец я обозлился и сам крепко отрезал ему:

— Эх, ты, и за такого подставил я голову!..

Ну, а там еще всякие другие слова. И представьте: сразу Илья просиял. Объявил, что «дурак» — только к слову, а вообще я настоящий товарищ. Так вот хорошая, верная дружба и складывается. Топят друг друга ради спасения шкуры своей только подлецы. А тут и цена-то всему делу чуть больше двух литров. Как раз за такую цену Иуда, дескать, продал Христа и сам потом со стыда повесился на осине.

— Ну ничего, Костя, на сотнягу ты погорел, зато, как Иуда, не повесишься.

И даже дал мне эти деньги взаймы, чтобы я внес их в кассу, как приказал Иван Демьяныч. Дал, подумал и сказал:

— Ладно, вернешь всего полсотни. Но имей в виду, Костя, что, только любя товарища, половину твоей глупости на себя принимаю.

Расстались мы как-то неопределенно. Во всяком случае у меня на душе настоящей радости не было. Что не подвел я товарища — нравилось мне, а что дело с деньгами этими вовсе чистое — в мыслях легко не укладывалось, хотя действительно вроде бы и не краденые деньги и государству от этого убытку нет никакого.

В таких думах я и не заметил, как у Машиной каюты опять очутился. Вот с кем поговорить! Шахворостов, конечно, товарищ мне, Маша — тоже товарищ. А подход ко всему у них разный. Слова Машины ненавязчиво, мягче, глаже, зато и прочнее как-то в душу мне вкладывались, не как слова Ильи — тот свои либо с мылом, либо с песком, а по сути дела, всегда силой вбивал. «Что Маша мне скажет?»

Постучался в дверь. Ответа нет. Еще постучал. И снова не отвечает. Значит, куда-то ушла. Радиорубка тоже заперта. Не хотелось мне думать, вспоминать Леонида, а вспомнил невольно: они все время вместе. Чего же я стучу, ищу Машу? И найду — так рядом с ним. Холодок прополз у меня по спине. Дудки! Хватит мне вертеться здесь у дверей и под окнами, будто и впрямь я испанский кабальеро! Друзей каждый сам себе подбирает и теряет их тоже сам.

Через минуту я в почтовой каюте уже выкрикивал «Стихи о советском паспорте», и через каждые два слова Шура меня останавливала и подсказывала, как прочитать лучше. Но это нисколько не обижало меня, потому что советы были хорошие, правильные. И я совсем не заметил, как мы стали говорить друг другу «ты». С доверием, наверно, это и само приходит.

Через минуту я в почтовой каюте уже выкрикивал «Стихи о советском паспорте», и через каждые два слова Шура меня останавливала и подсказывала, как прочитать лучше. Но это нисколько не обижало меня, потому что советы были хорошие, правильные. И я совсем не заметил, как мы стали говорить друг другу «ты». С доверием, наверно, это и само приходит.

Потом, как всегда, Шура принялась меня угощать. Наставила на стол всякой всячины, схватила чайник и побежала в титан за кипятком. А я взял у нее с кровати альбом и стал разглядывать. Припомнилось, что Шура как-то мельком назвала себя художницей. Я сам могу нарисовать кое-что в шесть движений пера. К примеру: горизонтальная линия, на ней полуовал, сверху прилепить другой, поменьше, к этому полуовалу две остренькие скобочки — уши. А внизу размахнуть повольнее любую закорючку — получится хвостик. И вот вам сидит спиной к зрителям превосходный мышонок. Такими же короткими приемами можно великолепно изобразить козу, индюка или черта на коньках. Но я понимаю, что это баловство, озорничанье, а не искусство. Думал я, что и Шура только от скуки балуется. А тут перелистываю страницу за страницей и вижу прямо-таки живые, всамделишные графины, стаканы, человеческий череп, кинжал, до половины вытащенный из ножен, игральные кости. Потом пошли пейзажи, правда, не наши, не сибирские. Потом — всякие сценки с людьми и с животными. Много, наверно сто или двести, разных рисунков. Очень толстый альбом. Так долистал я до страничек, которые почему-то были сколоты скрепками. Но я скрепки снял и тут увидел такое, о чем в книгах писать не разрешается.

В дверях стоит Шура с чайником. Улыбается. И улыбка у нее тугая, натянутая.

— Ты, — говорит, — чего испугался, Костя? Это по необходимости нарисовано. Художник, как врач, должен знать насквозь всего человека.

Я сказал:

— Правильно, — хотя мне было не очень понятно, зачем рисовать себе в альбом то, чего все равно никогда нельзя будет нарисовать на картинах для публики.

И когда потом мы сели пить чай, долгое время мне все как-то неловко было глядеть на Шуру. А язык стал как в рукавичке — не повернешь.

Но человек не бочка, которую можно наглухо закупорить хоть на сто лет, тем более что сама Шура держалась свободно, со своей всегдашней приветливостью. И постепенно рукавичка сползла у меня с языка, разговор наладился, и такой, что мне захотелось рассказать Шуре все, даже то, как я однажды приходил уже к ней. Вы понимаете, сколько дней я томился, а выложить душу было не перед кем. И вот меня прорвало. Я говорил, говорил, сперва путался, запинался, выискивал какие пофасонистее слова, а потом пошло хотя и как придется, зато с чувством, прямо с дымом и пламенем. Так во мне потребность поговорить настоялась. А Шура подалась ко мне, смотрит в глаза, не отрывается, и я с расстояния чувствую, какой нежный пушок у нее на щеках.

— Бедный ты, Костя! — и покачивает головой сострадательно. — Только зря ты мучаешься. Если считать как Иван Демьяныч — жить будет вовсе нельзя. Не заплати за услугу — взятка. С рук не купи красивую кофточку — спекуляция. Да кому какое дело, если человек сам добровольно платит!

Это очень подходило к словам Шахворостова: что, если государству убытка ты не приносишь, плохого в твоих делах нет ничего. А коль рассуждать под Ивана Демьяныча, так у нас честных людей, пожалуй, и вовсе никого не найти. Шофер катит на пустом грузовике, за двадцатку подвозит попутного пассажира, газировки стакан тридцать шесть копеек стоит, а где тебе продавщица точно сдачу вернет? — четыре копейки очень просто у нее остается; едет в командировку человек, а оттуда везет домой целый чемодан гостинцев — в служебное время бегал по магазинам; прокурору жена на работу звонит по семейным делам, пятнадцать минут с ним разговаривает, а пятнадцать минут прокурорских стоят государству в зарплате не меньше чем три рубля. Словом, нет такого человека, которого нельзя было бы через какую-нибудь тонкую линию подвести под сомнение.

И я помаленьку опять успокоился. Не такой уж плохой Костя Барбин получается! Если Шахворостов по дружбе меня плечом подпирает, Леонид — чтобы своим благородством блеснуть, Шура — просто как человек.

На этот раз в почтовой каюте я засиделся очень долго. Хочу подняться, уйти, но Шура новый разговор начинает и непременно заинтересует тебя. А когда говорит, все в глаза смотрит. Поначалу от этого мне было тревожно, словно бы даже щекотно в груди, но потом я осмелел и сам стал искать ее взгляда, потому что и тревожил он и щекотал как-то по-особенному приятно, словно в жаркий день плескала мне в грудь прохладная волна и подымалась все выше и выше.

С Машей прежде мы часто вели похожие разговоры. Но у Маши мысли всегда убегали вперед далеко: «А вот когда…», «А вот если бы…» И за этими «когда» и «если бы» начиналась такая выдумка, которая в жизни вряд ли сбудется. Во всяком случае, в нашей жизни. А Маша верила: «Сильно захочешь, так сбудется».

Шура тоже строила всякие планы, но не начинала с «когда» и «если бы». Маша, бывало, начнет: «Костя, а вот если бы в Красноярск приехал Козловский…» Шура просто говорила: «Со следующего рейса, пожалуй, пойдет уже и клубника. Целое ведро наварю! Любишь пенки?»

В общем рассуждения Шуры мне нравились тем, что все они были вокруг предмета, а не вокруг идеи. В идею нужно вдумываться, вникать, да еще сразу как следует вникнешь ли, а предмет видишь глазами и, по русской поговорке, можешь даже рукой пощупать.

Короче говоря, от нашей беседы я ни капельки не устал. И когда по часам сообразил, что все же пора и честь знать, уходить мне еще не хотелось, все развязывал я последние кончики разговоров. Даже раз пять сказал «до свидания», а ручку двери никак не мог нажать. Бывает, зацепит что-то тебя и — крышка! Держит. Тогда либо садись еще на два часа, либо пересиль себя на секунду, действуй плечом, вышибай дверь и, как можешь, быстрее выскакивай. Так я и сделал. Нажал, не нажал на ручку — не помню, но дверь распахнулась, и я, что называется, пулей вылетел в коридор. Вылетел и — чуть не сшиб Машу.

Она не ойкнула даже, но я видел, что она очень перепугалась, прямо переменилась в лице. Однако все же сказала:

— А я тебя, Костя, ищу. Так ищу…

В словах Маши не было ни крошки обидного, но я почему-то не нашел ничего лучше, как глупо хихикнуть: «Кто ищет, тот всегда найдет».

Дурного смысла в эти слова заведомо я, конечно, не вкладывал, а получилось явно с таким оттенком: знаю, мол, что ты меня выслеживаешь.

Случается с вами или нет, а у меня так часто бывает: ляпнешь какое-нибудь слово, и кажется — здорово! А через минуту сообразишь, дикость. Но слово не воробей, вылетит — не поймаешь.

Когда я был маленьким, девчонок я и лупил и таскал за косички так, как все мальчишки. Но Машу разу одного пальцем не тронул. Почему — сам не знаю. И не знаю — обидь я ее, как, какими глазами взглянула бы она на меня, но уж я — то на нее поглядеть ни за что бы не смог. И вот теперь я понял: ударил Машу. Очень сильно и очень больно ударил. Понял, что сказал дурацкие слова. И сам скорей отвернулся. Лебедкой не поворотить бы мне после этого к Маше голову. Лица, глаз Машиных я не увидел, только услышал, как прерывисто она перевела дыхание. А потом еще услышал, как по железному полу простучали ее каблучки. И шаги были неровные.

Вы, конечно, сейчас подскажете: побежать мне следовало за Машей, остановить ее, извиниться. Да, теперь это я и сам понимаю. А тогда дверь почтовой каюты оставалась открытой, и я уголком глаза все время видел Шуру, каменно застывшую с пачкой печенья в руке, которое она мне предлагала взять с собой, погрызть на вахте, а я, прощаясь, ломался, не брал. И я не побежал за Машей, я молча вернулся в каюту, взял у Шуры из руки печенье и так же молча ушел.

А вечером состоялось комсомольское собрание. На повестке дня значился только один вопрос: «О неэтичных поступках комсомольца К. Барбина». Председателем выбрали Машу. Но она отказалась: дескать, страшно болит голова. Тогда на председательское место сел Вася Тетерев. Я даже не запомнил: выбрали его или он сел просто сам. Наверно, все-таки выбрали.

Для этой книги я исписал бессчетное количество страниц насчет собрания и все выбросил. Правильного описания не получилось. В голове у меня осталась от всех выступлений сплошная путаница и туман. Я завидую тем писателям, которые сочиняют про комсомольские и партийные собрания так, будто сами они вели протокол. Скажу вам откровенно: я так сперва вообще даже попробовал прямо вклеить сюда копию с протокола. И опять не выходит. В протоколе, оказывается, записано вовсе не то и не так, как говорили на собрании.

Остались от этого вечера в памяти у меня только какие-то обрывочные свои мысли и чужие слова. Помню, было такое чувство, что жарят меня без масла на сухой сковороде, и мне все хотелось вскочить, заорать и потереть подгорелые места, но сковорода прикрыта тарелкой, и встать я никак не могу. Это, наверно, знакомо и каждому из вас, кого прорабатывали вот так, на общих собраниях.

Назад Дальше