Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот - Сергей Сартаков 11 стр.


Помню, как делал обо мне сообщение Вася Тетерев, все кашлял в ладошку, и мне казалось, что он накашлял туда очень много — возьмет и вытряхнет куда-нибудь под стол. А какие слова говорил он — не знаю, потому что слова его никак не относились ко мне, вернее, к душе моей, к тому, какой я есть, каким я сам себя понимаю. И я глазами все время искал того, К. Барбина, о котором писалось в повестке дня и о котором стеснительно докладывал Тетерев. Тот Барбин был для меня совершенно посторонним человеком, и я даже думал: поможет бедняге добрая Васина критика или не поможет?

Запомнилось мне еще, как долго никто не хотел выступать первым. И я чуть было сам не поднял руку. О Васином К. Барбине мне очень хотелось выступить. Но все как-то жалеюще глядели на меня, и тогда вроде бы издали, потихоньку заползла в сердце тревога: да ведь это же сейчас обо мне говорил Вася Тетерев! И это меня сейчас начнут драить с песком.

Первым выступил Петя, Петр Фигурнов. И я понял только одно: обида на меня у Фигурнова еще не перекипела.

Потом кто говорил — не знаю, и что говорили — не помню. Скорее всего потому, что в левом боку у меня началось страшное колотье и я не столько слушал ораторов, сколько тискал кулаком свои ребра.

Может быть, это случайно совпало, а может быть, даже колотье прекратилось и раньше, но мне легче стало дышать, когда заговорила Шура. В протоколе ее выступление записано так: «Дело Барбина, которое мы сегодня обсуждаем, не стоит потери нашего времени. Ничего опасного для него самого, для комсомола и для общества в поступках Барбина нет. Если так, то нужно обсуждать каждого из нас подряд, притянуть что-нибудь любому комсомольцу можно. Я протестую, что «ради примера», как сказал Тетерев, хотят отыграться на одном Барбине. Что он — горький пьяница? Что плохого для юноши выпить глоток вина! Он не безобразничал. Облил пассажиров водой? Рука может сорваться у всякого. Хохотал? Смешно, когда комсомольцам хохотать запрещается! О главном обвинении, о взятке, я и говорить не хочу. Видимо, наш секретарь Вася Тетерев не знает, что называется взяткой. Что говорить о том, чего нет?»

Шура выступила как-то врасплох для меня. А Машу я ждал. Долго ждал. Почему — не объяснить. Впрочем… Собрание она не стала вести. «Голова заболела!» Кто-кто, а я этому разве поверю?

Когда Маша начала свою речь, у меня уши сразу заглохли. Да, конечно, теперь от нее такого я только и ждал! С яростью, с гневом, как про какого-нибудь жулика Лепцова, говорила Маша, и хуже всего, я сам чувствовал, что Машин Барбин — вот это я. И хотя закончила она так, что, дескать, Барбин все же хороший комсомолец, хороший товарищ и что за меня может она сама на будущее честью своей поручиться, — мне было уже все равно. Я видел себя рядом с Лепцовым в шикарном особняке, купленном на казенные деньги, среди ковров и зеркал, и даже лепцовская собака вертела у меня перед самым носом своим обрубленным хвостом!

Какое решение приняли на собрании, я узнал после — указать комсомольцу К. Барбину и так далее, — а тогда все слова резолюции пролетели мимо меня. Не помню даже своей речи. Кажется, давал обещание исправиться. Но это и все на собраниях так говорят. И я сказал так потому, что надо же было что-то сказать, а душу в это время закупорило.

Последнее, что я запомнил от собрания, — веселое Васино лицо. Его круглые щеки, пухлые губы. Он подошел ко мне, когда в красном уголке никого уже не было, а я все еще сидел, как козявка, пришпиленная для коллекции к картону. Вася покашлял в руку и прямо-таки нежно сказал:

— Ну вот, Барбин, я так и рассчитывал. Проработали тебя сегодня здорово. А хорошо прошло собрание, правда? Как остро выступала Маша Терскова! Принципиально, с обобщениями. И Фигурнов — ничего. Ты тоже хорошо, принципиально выступил. Не стал оправдываться. Молодец! Я думаю, теперь тебе нужно только стать поактивнее, включиться в общественную работу. Это очень поднимет тебя.

Глава одиннадцатая Машин разговор

Проснулся я совершенно свежий. Настроение такое, что не будь надо мной потолка, я, как ракета, поднялся бы прямо в небо. Все, что за эти дни накопилось у меня внутри, после вчерашнего собрания сразу куда-то прочь отошло. Так бывало в детстве со мной. Набедишь чего-нибудь. Кричит мать, ругается, а сам ты страдаешь никак не меньше ее, пока ремень не возьмет она. Выдерет как следует, поревешь во все горло и — тишина, спокойствие. В комнате и на душе у тебя. Легко-легко. Даже песни петь хочется.

Открыл я глаза — Тумарк Маркин глядит на меня. Челочка к самым бровям у него спустилась. Потягивается, говорит:

— Сегодня новую жизнь на «Родине» начинаем. Так, что ли, Костя?

В другой бы раз, пожалуй, взвинтился я: этакий цыпленок, а говорит так, будто он секретарь райкома комсомола. Или, на крайний случай, инструктор. Но тут я нисколько не рассердился. Пружиной выгнулся на койке — бедная даже хрустнула, — соскочил на пол, на носочках еще попрыгал, чтобы окончательно ноги размять.

— Да уж начну, не беспокойся.

И побежал в душевую. Хороша енисейская водичка на севере! Но вроде бы даже еще тепловата. Со снежком бы сейчас, ледяной крупкой растереть себе кожу, чтобы горела, пыхала изнутри.

Возле кухни с первым штурманом встретился.

— Ну как, Барбин?

— Как полагается, Владимир Петрович!

— Добро.

На кухне помощница повара Лида — тоже критиковала вчера на собрании — наложила в тарелку мне каши целую гору, а масла в нее столько лила, лила, пока я сам не взмолился:

— Да хватит же, Лидочка! Не ослепнуть бы мне.

Так она и после этого еще две ложки плеснула.

— Ничего, не ослепнешь. Кушай себе на здоровье.

Кто-то из матросов на ходу сунул пачку папирос мне в руку: «Кури, Барбин». Хотя, вы знаете, и не курю я вовсе.

Словом, ото всех внимание прямо удивительное. Получается: стоит почаще попадать в такие истории.

Перед вахтой забежал на минуту к себе. Шахворостов один, сидит на постели, на голове ямки щупает. Увидел меня, потянулся за подушку, причмокнул:

— Промочим капельку горло? А?

— Обязательно! — говорю. А сам из руки у него бутылку — раз! — и вышвырнул в иллюминатор. В бутылке было на донышке, не то Илья, наверно, сошел бы с ума.

Вообще мне ужасно хотелось озорничать. И я теперь очень хорошо понимаю телят, когда они скачут по лугу, трубой задрав хвосты.

На корме, пока не было никого, я даже рискнул сделать сальто. И представьте себе: вышло! Хотя до этого акробатикой я никогда не пробовал заниматься, боялся шею свернуть.

С особым удовольствием в это утро я драил и медные ручки. Хотелось, чтобы сверкали они чистым золотом. Прошел капитан.

— Работаешь, Барбин?

— Работаю, Иван Демьяныч.

— Черт тебя подери-то!

И я уловил в голосе у него крепкую веру в меня: «черта», говорят, пускал он только в самом крайнем случае. Ох, и вызолотил же я после этого ручки!

Поднялся со шваброй на верхнюю палубу. Вот те на — дождь! Откуда только он взялся? Или тучи сами так быстро набежали, или мы под тучу въехали? Скорость у теплохода как-никак двадцать восемь километров в час!

Правда, дождь небольшой — «моросявка». Но все-таки палуба быстро намокла и заблестела. Пассажиры все разошлись по каютам. Зато мне полнейшее раздолье, никто не мешает. По другому борту Петя, Петр Фигурнов швабрит. В это утро он сам первый подошел ко мне, сказал:

— Ну вот, Барбин, теперь конец. Вчера последнее перегорело. Могу о чем хочешь с тобой разговаривать. Это для ясности.

И даже шея у него стала вроде бы покороче.

Я упоминал раньше — «утро». Но здесь, где белые ночи, это только для обозначения времени. В пасмурную погоду, по сути дела, и ночь и утро здесь одинаковые, причем даже не белые, а бледные, вот как люди без румянца и без загара, вроде Васи Тетерева. Природа в такую хмарь словно цепенеет. И просыпается она постепенно и долго. Там рыба плеснет, бухнет по воде широким хвостом; там птаха какая-нибудь чирикнет; там комаришка заблудящий над головой зазудит; там ветерок пролетит над теплоходом, мелкую капель со снастей стряхнет. На юге, да в ясную погоду, утро начинается не так — веселее и вдруг.

Можно сравнить с человеком. Один рано проснется и в постели лежит, потягивается, вертится с боку на бок, зевает. Потом сядет, одежду свою искать начнет, засунет в рубашку голову, а рукава никак натянуть не может. Это пасмурная северная ночь. А другой человек глаза открыл, пружиной на постели подскочил, как я сегодня, — раз-раз — давай гимнастику делать, а потом — ух — холодной водой себя с головы до пяток. И побежал на работу. Это ночь южная, ясная. Какая из них лучше — не знаю. Любая по-своему хороша. Но сегодняшнее утро изо всех было самое лучшее. В самой его серости, медленности было что-то ласковое и нежное. И хотя мне полезнее было репетировать Маяковского, я запел «Уральскую рябинушку».

Недалеко уже и до Нижне-Имбатского. Без малого тысячу триста километров от Красноярска мы отмахали. У другой реки, глядишь, это вся ее длина от устья и до самого тоненького ручейка, с которого она началась, а для Енисея, можно сказать, вовсе небольшой кусочек. На таком пути проплыли и город-то только один — Енисейск! Ну, лесопильный завод еще в Маклакове, десятка три деревень да сплавных и лесозаготовительных участков. И все. Вот она: тайга так тайга! А ведь сколько миллионов людей может она еще прокормить! Да вот мало кто едет сюда. Одни боятся, а другие просто не знают, как развернуться здесь можно. Н-да, как говорит Иван Демьяныч.

А дождь-моросявка все брызжет и брызжет, и когда такой дождь — он даль закрывает. Кажется, что теплоход скользит по круглому озеру. И вода в реке становится какая-то странная, по-прежнему режет ее нос теплохода, а того веселого звона, как в жаркий день, уже нету. Шуршит, как песок. Из-под винтов пена вырывается тоже вовсе другая — серая. А в тихий солнечный день она белая-белая, и под нею словно бы стелется зеленая дорожка.

Фигурнов подошел ко мне. Теперь не закручивает винтом свою шею, держит ее по-человечески и по-человечески разговаривает. Оказывается, в Сургуте, где ночью ненадолго мы останавливались, живет у него сестра замужняя. Так Петя мой успел сбегать в самый дальний конец села. Поднял сестру с постели, а поговорить не пришлось — «Родина» дала первый гудок, и Фигурнов помчался обратно. А все же доволен, рад. Повидал сестренку. И даже голос ее два раза слышал. Когда в окно стучал, спросила: «Кто там?» — и потом, когда от окна удирал во все лопатки: «Петенька, ты куда?»

— Ну, ничего, — говорит, — все-таки убедился: жива и здорова.

Н-да… А я вот не повидал в Енисейске деда, хотя «Родина» стояла там целый час и ходьбы до дедова дома было не больше пятнадцати минут. Откровенность за откровенность, рассказал я об этом Фигурнову. Говорю:

— Сам не знаю, как получилось… А было у меня тогда чувство такое, будто я куда-то иду, но не туда, чего-то делаю, но не то, кого-то слушаю, но не того. Словом, пока искал себя — забыл деда.

Откуда-то Вася Тетерев вывернулся.

— Это у тебя, Барбин, оттого метания такие, что в общественной жизни ты мало участвуешь. Я это тебе и после собрания говорил. Надо активнее участвовать в общественной жизни. Это тебя очень поднимет. Я ведь тоже через это прошел. И у меня в раннем детстве так было: то мне хотелось быть очень хитрым, вертким и ловким, то, наоборот, резким, прямым и принципиальным. И я думаю, мог бы я, как ты, запутаться, — покашлял Вася, воздух ладонью, как собачку, погладил. — Ты вот понял ли, Барбин, из какой беды я тебя вытащил?

— Спасибо, — говорю. — Как не понять — понял.

— В принципе, Барбин, очень хорошо, что ты уже включился в самодеятельность. Но сейчас для тебя этого мало. Я дам тебе еще комсомольское поручение. Это очень важно. Ты сам увидишь, как это сразу поднимет тебя.

Уж на что было в этот час радостное настроение у меня, кажется, заставь на лямке против течения тащить наш теплоход — потащил бы. И даже с песней. А от Васиных слов я скис.

— Может, Тетерев, хватит с меня пока одной самодеятельности, — говорю. — Не наваливай на меня сразу целую гору.

Вижу, на лице у Васи страдание.

— Да нет, Барбин, надо. Я подберу тебе что-нибудь по силам.

И скорее ходу от нас. Понимаю: трудно ему другим давать поручения. Куда приятнее, легче самому сделать. И еще понимаю: если чем он теперь и нагрузит меня, так я тоже потихоньку отделаюсь. Сам же он приучил нас, по мягкости своей, к этому.

Пошел Вася и вдруг воротился.

— Да, вот что, Фигурнов, в Нижне-Имбатском нужно сгрузить сто двадцать четыре места, и есть заявка на погрузку тридцати двух мест. Все документы я приготовил. Организуй, пожалуйста. А я посплю пойду, просто терпенья нет никакого, глаза слипаются. И что-то знобит меня.

Фигурнов — старший матрос, и боцмана при надобности он всегда замещает. Остались мы. Петя, Петр говорит:

— Придется с подвахты ребят еще разбудить. Так нам не справиться, долго заставим стоять теплоход. Давай уговоримся: я буду в трюме, а ты за грузом следи на берегу. Трапы — тоже твоя забота.

Пошел я будить матросов из очередной подвахты. Встают, хотя и ворчат. Только Шахворостов сразу вскочил горошком.

— Вот, — говорит, — спасибо. Хорошо, что разбудил. В Нижне-Имбатском мне позарез на берег нужно.

— Тоже прекрасно, — говорю, — на берег и будем кули выгружать.

— Я не буду. Мне нужно в село сходить.

— Мало ли что!

— Да пойми же ты… к девушке!

Смех разобрал меня — такое встревоженное было лицо у Ильи. А влюбленности в нем чего-то я не заметил. Сразу представилось мне, как он, этак сверкая белками, с девушкой своей разговаривать будет.

— Сходишь, если успеешь. Вот в подарок ей двадцать кулей крупы и сахару отнеси. Будет рада.

А он — без шуток.

— Грузить не буду. Пойду в село. Ты чувств человеческих, что ли, не понимаешь?

Слово за слово, и чуть до ссоры у нас не дошло. Он один не станет грузить — представляете, скандал какой ребята подымут? И тут как-то обмолвился я, что вроде за старшего буду на берегу. Илья моментально и ухватился.

— Тогда так — чего проще! — сразу же удеру, а ты, при случае, скажешь ребятам: по делу боцман послал. Кто тут следствие наводить будет! Сумею пораньше вернуться — тоже поработаю. А не то, ну, Костя, что тебе самому стоит за товарища лишних двадцать кулей на берег снести? Эх, был бы я такой богатырь, как ты!

А «Родина» к пристани уже разворот делает и подходный гудок дает. Спорить больше некогда. Побежал я в пролет готовить трапы. С Тумарком Маркиным спустили их с подвесов. Грохнул якорь, теплоход весь затрясся. Ждем, пока судно подтянется к берегу поплотнее. Владимир Петрович наверху командует, в рупор кричит, машинный телеграф названивает. От воды теплый рыбный запах идет. Вот удивительный этот запах. В реке он есть, а зачерпни воды ведро — ни чуточки. И еще я заметил: чем теплее вода, тем сильнее она рыбой пахнет. Вскипятить весь Енисей — наверно, отличная уха получилась бы.

Люблю я, когда теплоход медленно-медленно к берегу прижимается. Ты стоишь у борта и заметишь на дне какой-нибудь светлый камешек. Вот он помаленьку все приближается, приближается, форму свою меняет, а потом и вовсе под корпус теплохода уйдет. Ты новый камешек выбираешь. Еще новый. Еще… И такое у тебя впечатление создается, словно не лебедка тросом подтягивает теплоход к берегу, а ты его тянешь глазами от камешка к камешку.

Дождичек все брызгает. На берегу стоят шесть пассажиров. Женщины. А вещей при них — горы. Без вещей женщины не могут ездить.

— Бросай трапы!

Это Владимир Петрович кричит. Теперь его забота кончена, он может идти отдыхать или позвать к себе, в штурманскую каюту, начальника пристани и вместе с ним пить чай. Начинается наша работа, матросская.

Сбрасывать трап, пока он по роликам катится, — быстро. А когда в реку одним концом окунется, тут заминка. Надо выскакивать на берег, а иной раз и в воду и подтягивать трап за веревку. В жаркую погоду это просто приятно. В злую непогодь — тоже хорошо. Борьба с природой! А вот в такую моросявку — ни рыба ни мясо. Ни борьбы, ни удовольствия. Мокрая рубаха к плечам прилипает, и руки от этого становятся как связанные. Но в этот раз мне даже мокрая рубаха не мешала, и я удивлялся, чего Тумарк Маркин с Длинномухиным ежатся.

Не успели мы трап наладить, мимо нас — Шахворостов. Как козел на берег махнул, затрещал каблуками по гальке, в гору понесся. Длинномухин спрашивает:

— Куда это он?

Тумарк пожимает плечами.

Ну что тут будешь делать? Говорю:

— Не знаю. Кажется, Владимир Петрович куда-то послал!

Женщины с берега со своими узлами и чемоданами на теплоход потянулись.

— Стоп, — останавливаю их я, — обождите, гражданочки. Вы куда? Не знаете правила, сперва погрузка-выгрузка, а потом пассажиры? Будьте покойны, на берегу вас не оставим.

— Да ведь дождик идет!

— А мы, тетеньки, что, работать будем разве под крышей?

Представляете, если пустить, как они будут мешать со своими узлами? А тут нужно с выгрузкой быстрее развернуться. Одним словом, вежливо оттеснил их от трапа. Подал ребятам сигнал: «Начинай» — и не вытерпел — сам побежал в трюм за кулями, согреться. У трапа вместо себя Длинномухина поставил. Побоялся: навалят ему на спину тяжелый куль — пополам переломят парня, такой он тонкий и высоченный.

Люблю работать! Люблю, когда идешь с грузом! Дыхание у тебя чуть-чуть спирает и сердце постукивает: тук, тук, тук! А мускулы становятся твердые, неподатливые. Внутри же, в душе всегда звучит какая-нибудь веселая песенка. Первый куль несешь, все еще ты как будто скованный, плечи тебе жмет, поясницу тянет, шею режет. А разомнешься, разогреешься — тела своего совершенно не чувствуешь. Будто весь ты — это только глаза твои, сердце и дыхание. И еще: в ушах веселая песенка. А когда работаешь не один и бригада дружная, тогда особый задор. Не отстать, обогнать, красивее принять груз, с ним красиво пройти и красиво сбросить. Тут бывает большая разница, можно сказать, свое художество. Иной положит куль вдоль спины, заведет руки назад, за углы куля держится, а сам согнется в три погибели и бежит. Может, ему и не очень тяжело, а смотреть на него — нет радости. Потому что нет красоты в его труде, в его движениях. Нет осанистости. И такой только сбивает настроение у всей бригады. А другой ловко бросит себе груз на правое плечо, поближе к шее, левой рукой в бедро обопрется, спина прямая, взгляд вперед, а не под ноги — и идет с широкой, развернутой грудью, шаги печатает. Картина! Только поглядишь на него, и всякую усталость у тебя снимет. Самому так же красиво пройтись хочется.

Назад Дальше