Ксеноцид - Орсон Кард 2 стр.


Однако пока он пытался представить ее душу и дух в соответствии с учением Пути, где-то в глубине его сердца все равно пряталась уверенность: все, что осталось от Цзян Цин, — вот это хрупкое, иссушенное тело, не более. Сегодня ночью оно вспыхнет и сгорит подобно клочку бумаги, она исчезнет навеки, и утешением ему послужат лишь воспоминания.

Цзян Цин была права. Теперь, когда она больше не дополняла его душу, он снова начал сомневаться в существовании богов. И боги это сразу заметили — впрочем, как всегда. Он почувствовал неодолимое стремление совершить ритуал очищения и освободиться от неподобающих мыслей. Даже в эту минуту они не хотели забыть о наказании. Даже сейчас, когда жена, бездыханная, возлежала перед ним, боги требовали, чтобы, прежде чем пролить хоть слезинку в знак скорби по ней, он выказал почтение им.

Сначала он хотел отложить ритуал, на некоторое время забыть о нем. Он научился сопротивляться этой тяге и теперь мог продержаться целый день, ни единым жестом не выдав, какую пытку ему приходится сносить. Он мог это сделать, но только в случае, если сердце его станет подобно камню. Сейчас в этом не было никакого смысла. Должное горе он сможет испытать, лишь ублажив богов. Поэтому, стоя на коленях у смертного одра жены, он приступил к ритуалу.

Он все еще изгибался, крутился на месте, когда в комнату заглянула служанка. Хоть она и не произнесла ни слова, Хань Фэй-цзы ощутил легкое скольжение двери за спиной и сразу догадался, что подумает теперь служанка: Цзян Цин отошла в мир иной, а Хань Фэй-цзы настолько праведен в своей вере, что решил поговорить с богами, прежде чем объявить о смерти всему дому. Несомненно, кое-кто даже решит, что сами боги явились, чтобы сопроводить Цзян Цин на небеса, ибо она славилась своей святостью. Вот только никому не придет в голову, что во время молитвы сердце Хань Фэй-цзы было исполнено горечи: даже в эту минуту боги осмелились настаивать на поклонении.

«О боги, — думал он, — если б знать, что, отрубив руку или вырезав печенку, я избавлюсь от вас навсегда, я бы немедля схватил нож и насладился болью и страданиями — ради будущей свободы».

Эта мысль была нечестивой и потребовала продолжения ритуала очищения. Минули долгие часы, прежде чем боги наконец отпустили его, а к тому времени он был слишком вымотан, слишком измучен сердцем, чтобы горевать о чем-либо или о ком-либо. Он поднялся, покинул покои и послал женщину приготовить тело Цзян Цин к кремации.

Ровно в полночь он последним подошел к погребальному костру, неся на руках сонную Цин-чжао. Она сжимала в кулачке три бумажки с детскими каракулями, которые вывела для своей матери. «Рыба» — написала она, «книга» и «тайны». Цин-чжао хотела, чтобы мать унесла с собой на небеса именно это. Хань Фэй-цзы попытался догадаться, что же было на уме у Цин-чжао, когда она писала записки. «Рыба» — это понятно; это те карпы, которых она видела сегодня в ручье. Про «книгу» тоже легко догадаться, потому что единственное, чем могла Цзян Цин на закате жизни заниматься с дочерью, — это читать ей вслух. Но при чем здесь «тайны»? Какие тайны вверяла Цин-чжао матери? Спросить он не мог. Не должно обсуждать записки, посылаемые мертвым.

Хань Фэй-цзы опустил дремавшую Цин-чжао на землю; она сразу проснулась и огляделась по сторонам, сонно помаргивая. Хань Фэй-цзы шепнул ей что-то, она скатала свои бумажки и сунула в рукав матери. Девочка совсем не испугалась, коснувшись похолодевшего тела, — она была еще слишком мала, чтобы содрогаться при соприкосновении со смертью.

И Хань Фэй-цзы не вздрогнул, дотронувшись до тела жены; он спокойно поместил три своих записки в другой рукав. Что проку теперь бояться смерти, когда она уже свершила злодеяние?

Никто из присутствующих не знал, что содержалось в этих клочках бумаги, иначе все бы ужаснулись, ибо он написал: «Мое тело», «Мой дух» и «Моя душа». Этим он сжигал себя на погребальном костре Цзян Цин и отправлялся вместе с ней в неведомые дали.

Затем доверенная служанка Цзян Цин Му-пао возложила на священное дерево пылающий факел, и весь костер занялся пламенем. Жар накатился подобно огненной волне, и Цин-чжао спряталась за спиной отца, то и дело выглядывая, чтобы проводить мать в последнюю дорогу. Хань Фэй-цзы, однако, только приветствовал этот огненный поток, иссушающий кожу и играющий шелком одеяний. Ее плоть была вовсе не так невесома, как казалось; все бумаги давно превратились в пепел и унеслись прочь в столбе дыма, но тело все еще шипело, и тяжелый аромат благовоний, повисший вокруг погребального костра, не мог заглушить запаха горящего мяса. «Вот что мы сжигаем здесь: мясо, рыбу, мертвечину, ничто. Только не мою Цзян Цин. Всего-навсего оболочку, которую она носила при жизни. Но то, что превращало это тело в женщину, которую я любил, все еще живо, она жива». И вдруг ему показалось, что он увидел, услышал, каким-то образом ощутил, как мимо него прошла Цзян Цин.

«В воздух, в землю, в огонь. И я с тобой».

Глава 2 ВСТРЕЧА

— Человеческие существа — странные создания, и в особенности странно их разделение на две половины — мужскую и женскую. Они находятся в состоянии постоянной войны, но в то же время не могут существовать друг без друга. Похоже, им в голову никогда не приходила мысль, что мужчины и женщины суть две отдельные расы с абсолютно отличными нуждами и желаниями, вынужденные сходиться только ради продолжения рода.

— Вполне естественно, что ты так считаешь. Твоя мужская половина — не что иное, как лишенные всякого сознания трутни, вытяжки твоей самости, не обладающие ни единым признаком личности.

— Зато мы идеально чувствуем своего партнера. Люди же придумывают себе вымышленный идеал и надевают эту маску на тело, лежащее рядом.

— В этом и заключается трагедия языка, о моя собеседница. Те, кто познает друг друга посредством одних лишь символических образов, вынуждены дополнять партнеров в воображении. А так как их воображение страдает несовершенством, они зачастую ошибаются.

— Вот где источник их невзгод.

— Отсюда же, по-видимому, проистекает их сила. Твой народ, и мой тоже, каждый в силу своих эволюционных причин, имеет дело с абсолютным неравенством партнеров. Наши самцы и самки, к сожалению, всегда стоят ниже нас по уровню умственного развития. Люди же, наоборот, спариваются с созданиями, которые постоянно бросают вызов их превосходству. Основная причина их вечного конфликта кроется не в том, что их средства связи куда более примитивны, нежели наши, а в том, что они вообще общаются друг с другом.


Валентина Виггин еще раз пробежала глазами эссе, то здесь, то там внося исправления. Когда она покончила с этим, набранный текст неподвижно завис в воздухе над терминалом компьютера. Она была довольна собой, так как только что весьма искусно перемыла все косточки Раймусу Ойману, председателю кабинета Звездного Конгресса.

— Ну что, завершена очередная атака на властителей Ста Миров?

Валентина даже не обернулась, чтобы взглянуть на мужа; она по голосу точно определила, что отразилось на его лице, и поэтому улыбнулась в ответ. После двадцати пяти лет совместной жизни они научились не глядя разгадывать настроение друг друга.

— Я выставила Раймуса Оймана в самом нелепом виде.

Джакт всунулся в крошечную кабинку, его лицо приблизилось к ней настолько, что она почувствовала легкое дыхание, пока он читал зависшие над терминалом абзацы. Джакт был уже не молод; зацепившись руками за косяк, он навис над ней, и его дыхание сделалось несколько затрудненным. Ей это совсем не понравилось.

Он заговорил, губы его легко защекотали ее щеку, будто покалывая каждым словом:

— Отныне даже родная мать при виде этого несчастного ублюдка будет подхихикивать в ладошку.

— Нелегко было сделать эссе смешным, — призналась Валентина. — Каждый раз я ловила себя на том, что вновь и вновь обвиняю его.

— Так лучше.

— Знаю. Продемонстрируй я гнев, обвини его во всех смертных грехах, я бы только придала ему значимости, сделала бы его этаким мрачным гением, и Правительственная Фракция еще больше возлюбила бы его, тогда как трусы на каждой планете еще ниже согнулись бы перед ним.

— Куда уж ниже, им и так скоро придется покупать ковры потоньше, — усмехнулся Джакт.

Она рассмеялась, больше из-за того, что щеку начало покалывать совсем уж нестерпимо. Кроме того, ею постепенно начали овладевать желания, которым в данную минуту не суждено было исполниться. Космический корабль был слишком мал (как-никак на борту находилась вся семья), чтобы отыскать подходящее местечко для уединения.

— Джакт, мы почти на полпути от цели. Нужно немножко потерпеть. Во время ежегодных плаваний за миш-мишем нам приходилось сдерживаться и дольше.

— Джакт, мы почти на полпути от цели. Нужно немножко потерпеть. Во время ежегодных плаваний за миш-мишем нам приходилось сдерживаться и дольше.

— Почему бы не повесить на дверях табличку «Не входить»?

— С таким же успехом ты мог бы написать: «Осторожно, двое голых стариков пытаются вспомнить прошлое».

— Я не старик.

— Тебе уже за шестьдесят.

— Если старый солдат все еще может распрямиться и отдать честь, я разрешу ему участвовать в параде.

— Никаких «парадов» до самого конца полета. Осталось максимум две недели. Мы встретимся с приемным сыном Эндера, а затем возьмем курс обратно на Лузитанию.

Джакт подался назад, напряг руки, вылез из кабинки и выпрямился в полный рост — коридор был одним из немногих уголков на судне, где ему удавалось это. Весь процесс сопровождался громкими стонами.

— Ты скрипишь, как ржавая дверная петля, — заметила Валентина.

— Сама не лучше. Я слышал, как ты охаешь и ахаешь, вылезая из-за своего стола. Так что в этой семье не один я дряхлый, плешивый, жалкий старик.

— Проваливай, мне надо транслировать эссе.

— Я привык к тому, что во время плавания постоянно чем-то занят, — пожаловался Джакт. — А здесь все делают компьютеры, и никакой тебе качки, самого захудалого шторма.

— Почитай книжку.

— Ты начинаешь беспокоить меня. Хорошо работая, Вэл плохо отдыхает и постепенно превращается в злобную старую ведьму.

— Каждая минута, что мы тратим здесь на разговоры, равняется восьми с половиной часам реального времени.

— Наше время на этом корабле так же реально, как и время там, за бортом, — усмехнулся Джакт. — Иногда мне хочется, чтобы друзья Эндера, пролагая нам курс, не задумывались, возможна с нами связь или нет.

— Между прочим, это занимает чертову уйму компьютерного времени, — заметила Вэл. — До настоящего времени только военным разрешалось поддерживать связь с кораблями, идущими на скорости, близкой к скорости света. Если друзьям Эндера удалось обеспечить мне связь, я просто обязана воспользоваться ею.

— Ты делаешь это вовсе не потому, что кому-то чем-то обязана.

Справедливое замечание.

— Джакт, если я пишу каждый час по статье, это означает, что до человечества труды Демосфена доходят только раз в три недели.

— Но ты в принципе не можешь выдавать по статье каждый час. Ты спишь, ты ешь.

— Ты говоришь, а я слушаю. Джакт, убирайся.

— Если б я знал, что, спасая планету от уничтожения, я вновь стану девственником, никогда бы на такое не согласился.

Он шутил, но в шутке была доля правды. Решение покинуть Трондхейм было нелегким для всей ее семьи, даже для нее самой, а ведь скоро она снова увидит Эндера. Дети уже выросли или почти выросли; они отнеслись к полету как к увлекательному приключению. Они не связывали свое будущее с каким-то определенным местом. Ни один из них не стал моряком, как отец; все выбрали научную карьеру и теперь, как их мать, жили беседами и размышлениями. Они могли вести подобный образ жизни где угодно, на любой планете. Джакт гордился ими, но в то же время был чуточку расстроен, что традиция его семьи, вот уже семь поколений связанной с морями Трондхейма, на нем и закончится. А сейчас, ради нее, ему самому пришлось отказаться от моря. Покинуть Трондхейм для Джакта означало конец всему, и он никогда не думал, что она осмелится просить его об этом, но она обратилась к нему, и он без малейших колебаний согласился.

Может быть, когда-нибудь он вернется, и океаны, айсберги, штормы, рыбы, дорогая сердцу зелень летних лугов будут ждать его. Но команды его не станет, собственно, ее уже не стало. Люди, которых он знал лучше, чем собственных детей, чем собственную жену, — все они уже постарели на пятнадцать лет, а когда он вернется, если вернется вообще, минет еще сорок лет. На кораблях будут плавать их внуки. Они даже не вспомнят о Джакте. Он будет чужестранным судовладельцем, пришедшим с неба, а не моряком с запахом и желтоватой кровью скрики на руках. Ему никогда больше не стать одним из них.

И когда он жаловался, что она не обращает на него внимания, когда он подшучивал над тем, что они за весь полет еще ни разу не уединились, в этом крылось нечто большее, нежели просто желание, обуревающее стареющего мужа. Понимал он, что кроется за его словами, или нет, но она ясно различила истинное значение шуток: «Ради тебя я отказался от столького, и неужели ты ничего не можешь дать мне взамен?»

И он был прав: она обходилась с собой куда более нетерпимо, чем требовала ситуация. Она приносила больше жертв, чем диктовала необходимость, и требовала от него того же. Дело было не в том, сколько обличительных статей напишет Демосфен за время полета. Куда важнее было, сколько людей прочтут и поверят написанному ею, сколько из них потом задумаются, начнут говорить и действовать как враги Звездного Конгресса. Возможно, очень важную роль играла надежда, что кое-кто внутри бюрократической элиты самого Конгресса, благодаря ее эссе, вспомнит о человечности и тем самым внесет раскол в доводящие до сумасшествия своей казенностью и холодностью ряды. Наверняка кое-кто, прочитав труды Демосфена, изменится. Немногие, хотя, может, и этого достаточно. И тогда, может быть, Звездному Конгрессу воспрепятствуют стереть с лица Вселенной Лузитанию.

Если же нет, она, Джакт и люди, которые стольким пожертвовали, покинув Трондхейм, достигнут Лузитании как раз вовремя, чтобы развернуть корабль и спасаться бегством или быть уничтоженными вместе с остальными обитателями планеты. Так что не стоит винить Джакта, что он хочет больше времени быть с ней. Это полностью ее вина, это она уперлась в своем решении каждую свободную минуту проводить в кропании пропаганды.

— Значит так: ты повесишь на двери табличку, а я приду и проверю, не уединился ли ты там с кем-нибудь еще.

— Женщина, ты заставляешь мое сердце трепетать, подобно подыхающей камбале, — ответствовал Джакт.

— Ты так романтичен, когда начинаешь изъясняться как рыбак, — улыбнулась Валентина. — Вот уж дети посмеются, прознав, что ты не смог продержаться и трех недель, чтобы не подкатить ко мне с неприличным предложением.

— У них наши гены. Даже когда мы разменяем второе столетие, и тогда им придется запирать нас в разных комнатах, чтобы мы вели себя пристойно.

— Я разменяла уже четвертое тысячелетие.

— Когда, о, когда же мне ждать вас в покоях, моя Древнейшая?

— Когда я закончу передавать статью.

— И сколько времени это займет?

— Немного, если ты наконец уберешься и оставишь меня в покое.

Глубоко вздохнув, скорее притворно, чем в тоске и отчаянии, он понуро побрел по выстланному ковром коридору. Мгновение спустя там, где скрылся Джакт, что-то загремело, и она услышала, как он громко заорал от боли. Само собой, в очередной раз притворяясь: в первый же день полета он случайно ударился головой о металлическую балку и с тех пор начал проделывать это специально, смеха ради. Конечно, вслух никто не смеялся. Семейная традиция не позволяла смеяться, когда Джакт откалывает очередную шутку, но Джакт вовсе не относился к числу людей, которым требуются внимание и одобрение окружающих. Он был сам себе зрителем; ни один мужчина не сможет стать моряком и всю жизнь вести за собой людей, не обладая чувством независимости. Насколько Валентина знала, она и дети были единственными людьми, в которых он позволил себе нуждаться.

И все равно даже к ним он был не настолько привязан, чтобы навсегда распрощаться с бурной рыбацкой жизнью. Он отсутствовал дома днями, неделями, а иногда и месяцами. Сначала Валентина не раз отправлялась в плавание вместе с ним, в ту пору они и минуты не могли провести друг без друга. Но спустя несколько лет голод любви уступил место терпению и вере; когда он уходил в рейд, она погружалась в исследования и писала книги, а когда он возвращался, посвящала время только ему и детям.

Дети порой жаловались: «Вот бы папа вернулся домой, тогда бы и мама вышла из своей комнаты и поговорила с нами». «Я была не лучшей матерью, — подумала Валентина. — Чистая случайность, что дети выросли такими хорошими людьми».

Статья зависла над терминалом. Остался последний штрих. Под текстом, прямо по центру, она поместила курсор и напечатала имя, под которым увидели свет все ее предыдущие работы: Демосфен.

Это имя придумал для нее старший брат Питер, когда они были совсем детьми, пятьдесят лет… нет, три тысячелетия тому назад.

При одной мысли о Питере она напряглась, внутри у нее все похолодело и вместе с тем обдало жаром. Питер, злобный, жестокий человек, чей ум был настолько утончен, коварен и опасен, что он управлял ею, когда ей было каких-то два годика, а когда ему исполнилось двадцать, он управлял уже всем миром. Когда они были еще детьми и жили на Земле, в двадцать втором веке, он изучал философские труды великих людей прошлого и настоящего, и не просто ради того, чтобы овладеть их идеями — это он схватывал на лету, — а чтобы научиться изъясняться так, как они. Проще говоря, научиться выражаться как взрослый. Когда ему наконец удалось это, он обучил тому же Валентину и заставил ее писать под псевдонимом Демосфен демагогические статейки на политические темы. Сам же принялся за возвышенные мудрые эссе, выбрав себе имя Локи. Затем они запускали работы в компьютерные сети и таким образом через несколько лет проникли в святая святых политики.

Назад Дальше