Икон, кстати, в ведьминой избе не было ни одной. В красном углу висели венок, бубен и кантеле (кто не знает – это типа гуслей; кто не знает про гусли – это типа среднее между старинной гитарой, совершенно не пригодной для хард-рока, и ящиком, похожим на скворечник с натянутыми на нем струнами) и сидела тряпичная кукла в красном платье и красных сапожках. Я сфотографировал. Бубен и кантеле – явно не для красоты, хорошо видно, что ими активно пользуются. Про венок я не понял. А от куклы мне что-то нехорошо стало, и я быстренько переключился на венцы, ставни, притолоки… Вы не представляете, сколько у избы запчастей.
Точно так же, сопровождая фотографии заметками, надиктованными на ту же карточку, я обошел двор, сарай, конюшню, свинарник…
Не могу представить себе – вернее, не могу примерить на себя, – как можно вести такое хозяйство практически в одиночку и на большом расстоянии от остальной цивилизации, без магазинов и разделения труда. Чем кормить лошадей и свиней? Ну да, накосить сена… посадить картошку, посеять овес. Но, ребята… в одиночку? Ладно, вдвоем – где-то есть и заявленная дочь. Все равно не верится.
Но факт.
Солнце скрылось за дымкой, это и к лучшему – не будет контрастных теней. Честно, я не очень хороший фотограф… как шахматный игрок: очень посредственный, но внимательный, старательный и аккуратный. За это меня даже пару раз хвалили…
В общем, в поисках лучшей точки для съемки лабаза я отступал и забирал влево, глядя в экранчик аппарата, а не под ноги и не по сторонам. Кустик, еще кустик… и вдруг я оказался за каким-то штакетником по грудь высотой, неровным, беленным известкой, оскаленным, – оглянулся… и тут, ребята, я вам точно говорю: сердце у меня остановилось по-настоящему. Вот точно так же было на тех переговорах… нет, потом. Переговоры те я никогда не забуду, а эту картинку могу в любой момент…
Короче, все было как в кошмаре, про который я недавно рассказывал. Не было комнаты – было что-то вроде загона с калиткой, в которую я и впятился. В загоне стояла девочка в коричневом платье и клеенчатом светлом фартуке. Она стояла неподвижно и смотрела в мою сторону, но куда-то мимо меня, мимо и поверх. Руки у нее были ненормально длинные, до колен. На скуле и щеке виднелся старый шрам.
Я, кажется, начал очень медленно падать на спину и хаотично заерзал почти на месте, чтобы как-то вернуться к вертикали, потом отступил немножко, и тут за кустами раздались шаги. Всего оружия у меня был фотик, но и он выпал из рук и, стукнувшись о землю, выплюнул из себя батарейки.
В калитку вошла оскаленная собака. Она была грязно-белого цвета, с очень толстыми ногами – и, кажется, у нее был горб. Или это шерсть стояла дыбом. Собака хакнула, чуть наклонила голову и с места прыгнула на меня. Я даже не успел шевельнуться. Я вообще ничего не успел. Ни вдохнуть, ни выдохнуть.
– Хукку, – сказала девочка.
Собака остановилась в воздухе и медленно опустилась на землю.
– Эи суо, Хуку.
Голос ее был ровный и гнусавый, будто ее с детства мучили полипы в носу.
Собака полностью потеряла интерес ко мне, села и принялась чесаться.
– Он хороший, – сказала девочка то ли мне, то ли собаке.
Мы оба кивнули. Я сглотнул и задышал.
Дальнейший обход хозяйства я совершал в сопровождении Лили (так звали девочку) и Хукку. Не могу сказать, что это помогало в научной работе и восстановлении душевного равновесия.
Лиля была аутисткой – не такой, как в кино, где это всегда капризные гениальные дети, которые не могут добиться понимания у безжалостного и слишком быстрого мира взрослых, – а нормальная сельская аутистка с запасом в сорок слов, приспособленная чистить свинарник или собирать грибы; правда, то, что она умела, она делала хорошо. Я посмотрел, как она чистит. Я бы так не смог.
Еще в школе, когда я увлекался психологией пополам с научной фантастикой, мне попался некий труд (название и автора я благополучно забыл), где объяснялось, что правы и материалисты, и эмпириокритики и что любой человек живет только и исключительно в собственном внутреннем мире, «программной модели Вселенной»; и от того, насколько полно и правильно эта программная модель описывает материальный мир, зависит жизнь этого человека и его процветание. Похоже, что Вселенная Лили вполне описывалась четырьмя десятками слов… при этом обеспечивая ей весьма комфортное проживание и достаточно высокий статус.
В общем, объяснить ей что-то было трудно, а заинтересовать чем-то – просто невозможно. Лиля была самодостаточна в своем коконе. Лиля была бесподобна в том, что умела. Лиля не нуждалась во внешнем подтверждении своей уникальности. И все это – безотносительно меня, равно как и всего остального человечества. Человечество могло в одночасье сгинуть – Лиля бы этого не заметила и ничего от этого не потеряла.
Впрочем, кое в чем Лиля действительно оказалась бесценна. Пасеку я без нее не нашел бы.
Представьте себе семь толстенных ив, растущих вокруг травяной полянки (посреди полянки стояли ящик и бочка – надо полагать, со всякими дымогарами и масками). У каждой липы невысоко от земли было утолщение обхвата в полтора-два, и в каждом утолщении зияло дупло. Где и жили маленькие, но стремительные дикие пчелы.
Вообще на пасеках очень хорошо пахнет. На мой нюх, это вообще едва ли не лучшее место на свете. Но вот здесь меня почему-то дергало, что-то примешивалось к общему запаху, заставляя нервничать и морщиться…
И там, на пасеке, когда я уже вволю поснимал и общие планы, и отдельных пчелок на летках, меня чуть было второй раз не хватил святой Кочур; то ли ветер резко дунул (да, кроны зашумели), то ли я так неловко повернулся – но вдруг прямо на меня вывалилась на веревочке моть, она же мотря, – хворостяное пугало то ли от птиц, то ли от недобрых духов, то ли от тех и других сразу. Висит такое на высоком суку, раскачивается – и вдруг как прыгнет…
Это было то самое чудовище из моего сна.
8
Хороший повод вернуться к лодке и посидеть на причале… Меня давно так не трепало, и я боялся сорваться. Хотя все говорят, что у меня нервы как веревки. И что доходит до меня как сквозь кирпич. И то и другое правда. Но вот иногда…
Я курил, старался унять дрожь и жалел, что здесь нету Инки: мы бы с ней забрались в сено… там поодаль я видел недоеденные стожки сена… Это при том, что с Инкой у нас ничего еще не было, кроме подмигиваний и симпатии, – но я был на сто двадцать процентов уверен, что все так бы и получилось, и очень хорошо бы получилось, само собой и так, будто именно этого в жизни и не хватало. Но вот беда – Патрик была так далеко…
Она мне через несколько дней – когда мы сидели в подвале – рассказала, что в это же примерно время испытывала страшное возбуждение вплоть до галлюцинаций, но возбуждалась она не на меня, а на кого-то невидимого или незнакомого, потом однажды она вспомнила лицо, но тут же забыла; единственное, что осталось, – это то, что она этого человека прежде не видела, а видела уже после событий, до которых я еще не дошел.
Я это сразу тогда, в подвале, и записал в блокнот. Патрик же на следующий день забыла рассказанное начисто.
Я докурил, вроде бы справился с дрожью и встал. Колени были слабые. Повернулся. Шагах в десяти от причала неподвижно стояла Лиля. Рядом с ней сидел Хукку. В зубах у него была веточка. В буйной шерсти путалась пыльная седая трава.
Дед вышел из-за угла, потягиваясь.
– Ну что, студент? – улыбнулся; я вдруг увидел, что зубы у него ровные, белые и явно свои. – Сборол свою задачу?
– Не знаю, – сказал я. – Вернее, не понимаю. Как они вдвоем со всем этим справляются? А зимой?
– А ты Аринку сам спроси, авось расскажет… – Он усмехнулся. – Хозяйство-то ей в наследство досталось, она как раз с пузом ходила, когда тут… Не, не буду я, пусть сама. А то нашлет немоту, знаю ее. Она так-то не злая, сочувствие имеет, но раздражительная. Прямо как русская. Да она немножко русская и есть чего скрывать-то. Мать у нее настоящая ведьма была, поморка… Не, сам все спрашивай, все дознавай, а я пойду карбюратор продую. Часов в девять обратно поплывем. Девкам скажи да парню этому чудному…
Но Ирина Тойвовна как-то так красиво и искусно обошла мою просьбу об интервью, что я долго был уверен, что интервью взял. Видимо, мне передался восторг филологов, которые в тот момент походили на кошаков, забравшихся в ведро сметаны. Они даже не разговаривали, а только часто дышали…
Однако наступило время телесного ужина. Был он по-деревенски скромен: окрошечка с крутым яйцом и жаренная в муке хрустящая красноперка. Пока хозяйка возилась со сковородкой, я в порядке приобщения к маткультуре решил наварить картошки. Поначалу я не мог приспособиться к печи, ладилось не очень, и я – пожалуй, просто чтобы привести нервы в порядок – принялся бубнить себе под нос всякие нескладушки. Я так часто делаю, смысла в них особого нет, главное с ритма не сбиваться. А тогда почему-то вполне толково получилось, кусками даже запомнилось:
Однако наступило время телесного ужина. Был он по-деревенски скромен: окрошечка с крутым яйцом и жаренная в муке хрустящая красноперка. Пока хозяйка возилась со сковородкой, я в порядке приобщения к маткультуре решил наварить картошки. Поначалу я не мог приспособиться к печи, ладилось не очень, и я – пожалуй, просто чтобы привести нервы в порядок – принялся бубнить себе под нос всякие нескладушки. Я так часто делаю, смысла в них особого нет, главное с ритма не сбиваться. А тогда почему-то вполне толково получилось, кусками даже запомнилось:
Интересная вещь: я чувствовал, что Ирина Тойвовна на меня даже не смотрит. Но явно заценила. По-взрослому так. Хотя не исключено, что на ее доброжелательность повлияла полукилограммовая пачка масла, бережно привезенная мной из Питера и врученная после знакомства с глазу на глаз. Не хотел, чтобы ребята думали, мол, выпендриваюсь. Ну не просекли они фишку, а я просек: мой подарок был стоящий, а открытки с видами города и магнит на холодильник (Вика постаралась, а Артур недосмотрел) я аккуратно оставил в основном лагере.
И, кроме шуток, я действительно успел вовремя. Широкая тарелка с рыбой и здоровенный чугун с вареной картошкой пришли на стол ноздря в ноздрю, словно мы заранее сговорились. И только после этого Ирина Тойвовна поглядела мне в глаза и уважительно прижала пальцы к губам.
– А почему Лили нет? – тихонько спросил я хозяйку.
– Она не любит есть за столом, – так же тихонько ответила она. – У нее своя компания.
И тут пришел дед. Он сказал, что либо мы прямо сейчас побежим домой на веслах, либо уж заночуем и завтра побежим на моторе – потому что ремонт потребует времени.
Филологи почему-то посмотрели на меня. Типа, раз уж ты занимаешься материальной культурой, значит, должен лучше ориентироваться в материальном мире. Не то что мы, вольные дети эфира…
– А как с погодой? – спросил я деда.
Тот развел руками.
– Ветер будет несильный, но встречный, – сказала Ирина Тойвовна. – На веслах намашетесь. Давайте лучше почаевничаем – и в баню. Протопишь, Петрович?
(Кстати, я догадался, почему Ладислав Каренович распознал во мне старшего и опытного. По ботинкам. На мне были старые солдатские берцы, а на остальных – кроссовки или резиновые полусапожки. Все элементарно, когда присмотришься.)
К чаю снова был мед, на этот раз не выкачанный, а сотовый – и тот запах, который беспокоил меня на пасеке, стал более отчетливым. Я пытался определить его, но так и не смог. Дым? Скорее да, дым, но не древесный, и не дым тлеющей соломы… торф? Потом мне показалось, что это запах разрытой земли, но как сотовый мед может пахнуть разрытой землей?
В общем, я решил, что пусть это будет торф.
В баньке могло поместиться одновременно только двое, поэтому распределились так: первыми, в самый жар, идем мы с Омаром, потом в жар помягче идут девушки, а замыкают цикл хозяйка и дед.
Я почему-то с самого начала подумал, что карбюратор засорился не случайно…
Баню явно построили совсем недавно – то ли старая сгорела, то ли чем-то не устраивала хозяйку. Стояла она на самом берегу, и прямо из мыльни можно было сигать в водичку. Мне показалось, что там совсем мелко, – но это был лишь обман зрения.
В предбаннике горела синяя китайская лампочка, которая днем заряжается от солнца, а в мыльне и парилке свет был только от окошек размером в лист А4. Впрочем, глаза быстро привыкли…
Ладили баньку с любовью и для себя. Доски подогнаны и заглажены-зашлифованы до ласкающей кожу округлости. Поначалу я сторожился заноз, а потом понял, что здесь можно хоть твист босиком выплясывать, хоть брейк-дансом заниматься (если ноги подожмешь, чтобы в потолок не воткнуться). Ни ступням, ни лысине ничто не грозит. Сам я брейк не понимаю, но когда на голове юлой вертятся – это впечатляет. Про твист, если честно, я знаю еще меньше: в каком-то старом фильме толстый смешной Евгений Моргунов тушил сигаретные окурочки то левой, то правой ногой, а потом грациозно (при его туше!) завертелся на обоих носках одновременно и пошел собирать деньги. Это были курсы по обучению твисту.
А вы заметили, что мне все время хочется говорить не про существенное, а про сопутствующее – что к слову подумалось, вспомнилось, пришлось? Я, когда это засек, сильно раздражался поначалу. Потом понял, что неспроста. Потом пользоваться начал. Из всякой фигни, которая никакого отношения к делу не имела, я выкрутил, откуда лезли ассоциации, а уже из этого навспоминал другой фигни, и вот ее я именно видел, в том или ином качестве. Почему сейчас об этом вспомнил? Откуда твист с брейк-дансом – пока я деревянные плахи-то с восхищением оглаживал, разглядел, что вдоль всех четырех стен парилки, в том месте, где в наших квартирах плинтус, выжжен простенький значочек: перевернутая свастика. На всякий случай поясняю: к фашистам это никакого отношения не имеет, символ – один из древнейших в мире, используется исключительно на пользу, и я бы не удивился, если бы весь ведьмачий дом был им расписан заместо обоев. А вот так, чтобы на стенках в бане, да еще у самого пола, – это странность. И когда я в эту странность вгляделся, в очень похожие, но не одинаковые значки, каждый выжжен не клеймом, а от руки и через неравные промежутки, самую малость неравные, меня вдруг повело, закружило, черные каракули сдвинулись с места и в один удар сердца понеслись в хороводе…
Я не перегрелся. Я по полу ползал, где прохладнее всего. А когда из этой круговерти выпрямился, башкой в самый жар, – так в башке даже прояснело. И пришло высшее понимание: ты сюда париться пришел – парься.
Я лег навзничь на полку и стал обтекать на горячие доски, казавшиеся пуховыми.
– А что это у тебя? – спросил Хайям.
– На арматурину наделся, – сказал я.
– Насквозь?
– Угу.
– И брюхо из-за этого резали?
– Конечно.
– Круто.
– И не говори. Два раза чуть не сдох. Кстати, если ты мне по шраму веничком как следует пройдешься…
– О чем базар!
И Хайям прошелся по мне веничком. Не только по шраму. Не скажу, что виртуозно, но не тупо.
А потом я сиганул в речку, поджав на всякий случай ноги, и понял, что глубины там – с головой, да еще с походом. Я уходил и уходил вниз, ожидая удара о дно, а дна все не было, а потом оно мягко-мягко подставилось под ноги.
Под водой я поднял лицо вверх и открыл глаза. Темное рифленое зеркало водной поверхности отразило все, кроме меня.
Я вынырнул. Мира могло уже не быть.
Чтобы девушек особо не смущать, мы с Хайямом и дедом уселись в горнице и, приняв некоторое количество крепкого напитка неизвестной природы (из знакомых ингредиентов я определил только этиловый спирт), предались разговорам. Снаружи доносился веселый визг.
– Ту же Лоухи взять, – сказал вдруг дед, словно продолжая недавно прерванный разговор. – Что в ней такого злого-то? Двух дочек засватали, да тут же их и загубили, Сампо разбили, которое сами как выкуп отдали, – ни себе, ни людям… Что, сиди-терпи – так, что ли? Она же дуурэн и страны правительница, с ней так нельзя. И этот Лемминкяйнен… Он же сам приехал, никто не звал, скандал устроил, мужа Лоухи на состязание по пению вызвал – ну и проиграл, понятное дело. Ах так! Взял нож и убил мужа. Убежал. Конечно, Лоухи его догнала. А кто бы не догнал? Вон Арина до чего мирная, и то…
– Что – «то»? – жутким шепотом спросил Хайям.
– Ну… может. Может. Всякое может. Главное, чтоб под горячую руку к ней не попасть…
– В червяка? – Голос Хайяма опасно дрогнул.
– Нет, в червяка – нет… Такого не видел. А вот заморозить среди лета… это было. Да сами ее спросите, чего я буду…
– Не хочет она рассказывать, – вздохнул я.
– Ну, раз не хочет – значит, не хочет. Значит, воля ее. Тут уж только мириться… да.
Я, кстати, не исключаю, что проблемы Лоухи и ее мифологических современников дед Терхо искренне воспринимал как личные и глубоко актуальные. А потому говорил про них при каждом удобном случае, то есть – при каждом визите студентов, продолжая ровно с того места, где прервался год-два-пять назад. Потому что для студентов-филологов, в отличие от прочего несеверного народа, имя Лоухи – хотя бы не пустой звук. Хотя бы. Допустим, да, фольклорный персонаж. А кто, скажите на милость, из известных людей, умерших к моменту вашего рождения, не является для вас фольклорным персонажем? Захотите поспорить – начните, пожалуйста, с Василия Ивановича. Или Ивана Васильевича, на выбор. Оба, зуб даю, существовали на самом деле.