И во всей этой красе – она. Богиня, царица. Лучшая из живущих на этой земле.
Аллочка. Его Аллочка.
Вот, собственно, и все! В смысле – вот оно, главное! А с остальным… Да и бог с ним, с остальным!
Главное – ни о чем не думать! Не задумываться – в смысле.
Он и старался. И даже иногда получалось. Уже хорошо.
* * *В дом его тогда притащила Нора. Полоумная, самой к сорока, а все замуж рвалась. Надеялась. Хоть кого – только бы взял. Имела на него виды. А он – как увидел Аллочку, сразу про Нору чокнутую и забыл. Хотя, от чего голову потерял, не понятно.
Ничего от нее тогда не осталось после той истории. Как мертвец ходила – бледная, тощая, глаза измученные, больные. И правда – в гроб кладут краше. А вот надо же!
Норка кофту распахнула, бюст свой мощный раззявила. Волосы распустила, стрелки у глаз до виска. Каблуки, юбка вот-вот по швам треснет. И – ноль эмоций. Один танец с ней потоптался с мукой на лице и был таков.
И к ней, к Аллочке, сбоку на диванчик. И на кухню следом – с посудой на подносе. У раковины встал, передник надел, рукава закатал. Она удивилась:
– Зачем вам это? Бросьте, столько женщин вокруг!
А он посмотрел на нее и сказал:
– Женщина тут одна. Вы. – И за посуду.
Она повела плечом:
– Ну, хозяин барин. – И тень по лицу. Уже тогда – тень.
Норка напилась, как свинья, и все его к двери тащила. Просто руки отрывала. Он – ни в какую.
Аллочка тогда, глядя на эту сцену, сказала с усмешкой:
– Зря отказываетесь! Нора наша женщина одинокая, хозяйственная, с квартирой.
А он ей в глаза:
– Не квартира в женщине главное. И не хозяйственность.
– А что? – полюбопытствовала.
– А суть, вот что. Наполнение, так сказать.
Аллочка даже головой покачала – вот уж удивил так удивил! А с виду – Иван-дурак. Чуб кудрявый, белобрысый, фикса золотая. Механик, кажется, по машинам. Да, точно, что-то там с техникой связано. Да и руки… Крупные такие, рабочие.
Не ее «фасончик», короче говоря. Особенно после того, что было и как было.
Леличка тогда внимательно на него посмотрела и шепнула в дверях:
– Оставляй. Хоть кровь разгонит.
Она поморщилась:
– Вот еще! Надо больно!
Леличка строго так пальчиком:
– Пробросаешься! Ишь, цаца какая! Память короткая – забыла, как я тебя из психушки после суицида вытаскивала!
Сволочь. Все сказала. Она, вообще, без церемоний. А может, и правильно? Может, так с этими тупицами и надо? Чтобы сразу – в стойло, по местам. Знай свое место!
* * *Не выгнала его тогда. Оставила. Не благодаря Леличке, стерве этой. Так, пожалела. Он сказал, что комнату снимает в Удельной.
– Какая Удельная? – говорит. – Ночь на дворе.
Хотела постелить на диване, а он:
– Не стоит беспокоиться, так прилягу, какое белье? Я и на коврике у двери могу.
Она, как услышала про этот коврик, чуть в конвульсиях не забилась. Дверью хлопнула – и к себе. А там уж… По полной оторвалась. В голос, не стесняясь.
Он испугался: чем обидел, не понял. Да и кто поймет? Все под ее дверью слушал, а зайти побоялся. Почуял, что ни к чему.
Все-таки чуйка у него была! Была, была! Никогда не лез – ни вопроса лишнего, ни слова. Все молчком, все по делу. Чаю или капель успокоительных. Ноги укутывал, одеяло подтыкал. Как мама в детстве. Вот однажды подоткнул, и она решила: пусть остается. Потому что, если опять одна – в общем, за себя она тогда не отвечала. А он – отвечал. И за себя, и за нее.
Всю жизнь.
* * *– Уходи с работы, – сказал жестко, как приказал.
Она вскинулась:
– Еще чего! Советы твои, прости господи! Кто их спрашивает? Да и вообще – какое, собственно, право…
Он все понял – из простых был, но из понятливых. Все. Закончили с этим. Больше – никогда! Только если осторожненько, вполголоса: «А как ты думаешь?», «А если?..»
Она – взгляд такой, что зажмуриться впору. Полоснет и выйдет. Молча. Не уважала. Он понимал: а за что? За какие такие заслуги? Что чай, щи, пол влажной тряпкой? Она еще взгляд на его руки бросала – после смены всегда черные, краска, масло. Он старался поскорее в ванную, а там растворителем. Да плевала она на все. Просто научилась на руки его не смотреть. Запаха его не слышать. Жила же до него, не померла. А что до забот его – так сам напросился. Сам – за счастье. Так за что тогда? Уважение еще надо заслужить. Да и любовь – такое у кого-то тоже бывало, когда со временем.
Нет. У него – не так. Не заслужил, стало быть. Ну да ладно. Может, плохо старался?
Короче – сам виноват.
* * *Тяжело было сразу. Понимала ведь, что не привыкнет. Не сможет. После того. После того всего. И наплевать, что подлец, – конечно, все понимала. Подлец, негодяй, потребитель. Исковеркал, порубил на куски – и выбросил. Правда, ничего и никогда не обещал. Честным был. Говорил, что семья – святое. Дети – никогда и ни за что. Как можно предать детей? А жена? Сколько с ним прошла, сколько перестрадала! И вот сейчас немолодую, болезненную женщину – на помойку? А как потом жить прикажешь? Как через все это перешагнуть? Это ж каким негодяем и подлецом надо быть? Да разве ты такого сможешь любить? Уважать разве сможешь? Как вот со всем этим жить? И ты предлагаешь мне быть счастливым и легким?
Вранье. Не был честным. Просто умным был – это да. Видел ее насквозь. С ней – не в райские кущи. С ней – на горящую сковородку. Боялся ее страстей, желаний, огня ее бешеного. Понимал – не опалится, сгорит. Разве такой должна быть жена? С ней – раз в неделю. Ну, максимум – два. И достаточно. Более чем. Она ведь – на разрыв. А он на разрыв не хочет. Тяжело это, не мальчик.
Хотя, конечно… Приятно, что говорить. После, пардон, интима ее трясло, как в лихорадке… Горела вся – температура подскакивала. И хороша была в этом огне, хороша. Слова такие знала! Уж сколько у него было баб, прости господи! А такая – одна.
Ну одна и одна. Больше бы он не выдержал, давление начало скакать. Испугался. Все реже и реже. А она – ребенка! Хотя бы – ребенка!
Обманывала – и не один раз. Он тогда резко да жестко:
– Только попробуй! Только посмей! Не увидишь ни разу – ни меня, ни денег!
Пугалась. Бежала к врачу. А потом – опять.
Устал он. Вымотала, выпила. До дна. Он тогда даже в санаторий нервный уехал – ванны, грязи, душ Шарко.
Приехал как новенький. Не знал, что она тогда тоже – в нервном. Даже – в психиатрическом. После попытки…
Вытянули, слава богу! Плохого он ей не желал. Пусть будет здорова и счастлива. Но – без него! Извольте! С него – достаточно, выше крыши с него.
А насчет честности – да, врал. Женился через три года. На молодой. И жену – болезненную и верную спутницу жизни – оставил, и деток. Перешагнул, стало быть.
Просто девка попалась хорошая. Крепкая девка, здоровая и веселая. Тело такое… А борщи какие! Вареники с вишней! Простая девица, из Кременчуга. Да и хорошо! Устал он от сложных!
Эта в петлю не полезет, на кафедру его стучать не пойдет, как женушка бывшая.
Всем довольна, всему радуется. Чудо, а не девка! Радость одна! Повезло на старости лет, что говорить.
Потом, правда, хуже стало – кооператив построил однокомнатный, на большее денег не было. А она, жена молодая, рожать надумала. Ни уговоры, ни угрозы – ничего не сработало. Уперлась, как бык – не сдвинешь. Какая семья без дитя? Эта – не та, послушная. Родила. Мальчик. Хорошенький, шустренький. Даже слишком. Ну, как говорится – Бог дал, и радуйтесь! Радовался, конечно, радовался.
Но тяжело, тяжело – квартирка крошечная, для утех квартирка, а не для продолжения рода. Он ведь привык к кабинету. И чтоб никто не трогал – только по стуку.
А тут! В общем, одни хлопоты на старости лет. Нет, и положительные эмоции, конечно…
Да и куда теперь денешься? Не домой же обратно проситься! Да ладно, все не так плохо. Жена молодая все взяла на себя. Так и сказала: «Сиди тихо, не рыпайся».
Списала, значит, со счетов. Ну и отличненько! Он и не рыпался. Потому что умный. Понял, что так – удобно. А удобства он очень любил! Сибарит, барин.
Даже здесь, в однокомнатной, удобства себе обеспечил, как мог. Кухню обустроил: диван, тумбочка, книги. Не кабинет, конечно, но вход после девяти туда всем строго воспрещен, и жене и ребенку. Выторговал.
Про ту, что в температуре горела, не вспоминал. Почти. Только когда молодая жена кричала про помойное ведро и про то, что денег мало.
Впрочем, им всегда денег мало. Всегда и всем. Хотя, нет – не всегда. И не всем.
Вот тогда он свою «температурную» и вспоминал.
* * *Про того никто не забывал – ни он, ни она. Кому было тяжелее? Ему, наверное. Думал: «Вот сволочь! Девочку мою исковеркал, изуродовал. Ни во что верить не хочет – считает, что справедливости в мире нет. Кончилась справедливость вместе с ее историей. Болеет вот все время, глаза сухие и пустые. Мерзнет». Он надеялся – вот отогрею, приспособлю к жизни, покажу радости, вон их сколько! А она не хотела – ну ни в какую. Как отжила уже. Встряхивал, тряс за плечи – никак. Отстань и дай покой. А какой это покой? Да разве это – покой? Не покой, а угасание какое-то. Нет в человеке жизни.
Ему иногда казалось, что с покойником рядом так холодно. А того гада он ненавидел и смерти ему желал. Чтобы по справедливости: одну душу загубил – вот теперь и сдохни!
Увидел его однажды в рыбном на Сретенке. Носом в витрину уткнулся, глазки прищурил, очочки запотевшие с мороза снял, протирает свежим платочком. С продавщицей сюси-пуси, прихихикивает. Рыбки просит. Не просит – канючит.
Лицо гладкое, холеное. Бородка клинышком, на голове шляпа-пирожок.
Дубленка импортная, портфель. Перчатки кожаные с узких рук снимает, опять хихикает:
– Барышня, милая!
Барышня – дура эта деревенская с халой на голове – туда же. Из-под прилавка сверток достает, оглядывается, краснеет. А отказать не может!
Почему ему отказать не могут? Что, не видят: позер, балабол, насмешник.
Другое видят: статный, импозантный, одет не просто хорошо, а очень хорошо. Сразу видно – человек интеллигентный, образованный. Профессор или дипломат.
И лицо приятное – нос, рот, брови. Только вот глаза холодные, как у щуки. Пустые. Цепкие. Опасные глаза.
А они, дуры, этого не видят!
И вправду – дуры! Как не увидеть! Когда все очевидно!
Схватил резво, сверток в порфельчик припрятал, улыбочка, комплиментик – и пошел. Вскинул голову, задрал подбородок. И вперед! К новым радостям и удовольствиям, к новым победам.
А у него – свои победы и свои радости! Аллочке, жене любимой, духи хорошие достал – повезло просто. Два часа в очереди. Тортик вот свеженький несу, судака мороженого. Везде – удача.
А дома – главная удача! Главная победа и радость – жена.
«Живи, тварь! Все равно – все воздастся. За ее муки, за ее страдания.
И за мои, кстати, тоже».
* * *У нее – по-другому. Ничего плохого – ничего хорошего. Про плохое – не хотелось, запретила. Иначе совсем чокнешься. Опять потянет, не дай бог, на незнамо чего. А про хорошее…
А что про хорошее? Думала: «Как повезло, Господи! У всех – мужичье, вахлаки. Даже если с виду приличные. А у меня… Как все чувствовал, как без слов понимал! Достаточно только взгляда – одного, мимолетного.
Как музыку слушал! Боль на лице, терзания. Книги – так раскладывал – мне бы и в голову не пришло о таком подумать! А живопись как знал, как чувствовал! И про композицию, и про колор.
Слушать бы его часами и удивляться! Его восприятию и мироощущению и своему несовершенству». Так она и прожила все эти долгие семь лет – с ощущением своего абсолютного несоответствия и несовершенства.
Однажды, правда, увидела его жену – мимоходом, как-то сбоку. Разглядела плохо, но все же увидела – тетка вполне себе обычная, рядовая такая, из толпы. Довольно увесистая, крупнолицая, лицо блеклое, незначительное. В берете дурацком из синего мохера, в скучном пальто с серой норкой.
Удивилась: и это его жена? А она-то представляла… Ну уж со следами былой красоты – наверняка. А тут и этим не пахнет. И вот ее он не бросает, жалеет, боится потерять! Дорожит ею, помнит все ее заслуги!
Впрочем, это говорит только о его благородстве!
Знала бы она о его «благородстве» потом, позже. Когда он таки ушел из семьи. Ушел плохо, грязно. Пытался все поделить, оскорблял и обвинял во всем жену.
Тогда дети привели его в чувство – сказали, что будут стоять до последнего и биться в судах. А сын, подонок, вообще пригрозил! Горько было. Горько и… страшновато. Судов, конечно, допустить нельзя – потеря репутации. И так на кафедре врагов было предостаточно. Но и с детьми общаться перестал. Однажды позвонила дочь и сказала, что мать в больнице. Он помолчал и спросил:
– И что? И что вы хотите?
Дочь, помолчав, ответила, что она так и предполагала. Никаких открытий. И положила трубку.
Предполагала она, видите ли! И это после всех разговоров про суды и после всех угроз!
Все, тема закрыта. Все это ему давно неинтересно. Прошлая жизнь, прошлая жена, прошлые дети.
* * *Аллочка тогда жила в абсолютной уверенности, что ей крупно и несказанно повезло. Судьба подарила ей такого значительного человека! Столько лет счастья, столько лет любви.
Она и вправду не сомневалась, что была с ним счастлива, – именно это и спасало. И даже все беды ее, свалившиеся потом, после его окончательного ухода, принимала за плату и расплату – ну, за все же приходится платить! Плата за любовь, расплата за грех.
С замужеством этим… Леличка, Леличка постаралась. Остается надеяться, что искренне.
Да нет, конечно, – искренне. Какой ей, Леличке, с того навар? Просто жалела, и все. В больницу тогда к ней ездила, фрукты возила, соки. Врачей строила, деньги раздавала. На такси ее оттуда забирала, неделю держала у себя.
А потом посоветовала. Да нет, не посоветовала – почти приказала:
– Выходи за него! Иначе – пропадешь!
С рук сбыть ее хотела Леличка. Вот в чем дело! Что с ней возиться! Леличка любила бывать благородной. Но недолго и без особых затрат. А может, лучше чтобы пропала? Чтобы безо всех этих мук…
Нет, понимала все. Хороший человек, надежный. Любит до смерти, не оставит в беде. Но руки и запахи, речь простонародная, шуточки дурацкие, прибауточки. А рубашки в розовый цветочек? А одеколон «Шипр»? А это цыканье зубом после еды, спичка во рту…
– Привыкнешь! – сердилась Леличка. – Тоже мне, барыня! Королева Австрийская. Кошкой у ног того терлась, мурлыкала. На перебитых лапах вокруг него вилась, скакала. Теперь перед тобой попрыгают, помурлыкают. А ты – живи, коль с того света вытащили! Живи и радуйся! Шанс это последний. Больше таких дураков не найдется, не жди. Оглянись – молодые в невестах поголовно. Молодые и красивые. А ты в свои тридцать пять – уходящая натура. Еле ноги держат. Выскобленная изнутри, пустая.
Это правда – пустая. Все правда: и больная, и нищая, и никому не нужная. Так и досидишь одна, если в окно не сиганешь. А тут – муж. Семья. Опора тут. И довольно сытая жизнь к тому же.
Ладно, договорились. Заключила пари с дьяволом. Вот и платит. Опять платит. Тогда – за любовь, теперь – за ненависть. Впрочем, это громко слишком, слишком громко. Не за ненависть – за нелюбовь. А какая разница? Платит – и все. Своей, кстати, жизнью, телом своим. Душой – один сквозняк. Хотя и это слишком громко. Про тело – уж точно. Он здоровый мужик, крепкий, ладный. Даже жалко его временами – ведь как милостыню, как подачку. Как собаке – кость.
Он, дурной, и этому рад. Всему рад. Всему, что с барского стола свалится. Может, потому, что тоже – убогий?
Ну и хорошо! Два убогих больше, чем один. Короче – битый небитого везет. Или, точнее – битый битого. Только ему это зачем? За чужие промахи и ошибки расплачиваться?
А нравится ведь! Тогда – извольте. Получите. В полном, так сказать, объеме и без прикрас!
Приятного вам аппетита!
Только не подавитесь!
А она, Аллочка, чиста – ничего не обещала и не навязывала. Что переживать? Она свое отпереживала.
Как будто!
* * *Утром – на кухню. Скорее! Кофе в медную турочку, кашку геркулесовую. На воде бы надо, а он – чуть-чуть молочка и сахарку. Потому что жалел. Невкусно потому что. Сам – потом, попозже. После нее. Ей не нравятся эти яйца зажаренные, эта колбаса. Про колбасу вообще говорит, что это пища для собак.
Да и пожалуйста! А чем собаки хуже людей? По преданности они первые. Не предадут и не обманут. Вечно будут любить всякого тебя – и больного, и грустного, и бедного, и богатого. Им, собакам, все равно. И ему все равно – лишь бы она рядом, в соседней комнате.
После завтрака – все, побежал.
– Что вечером прихватить? Тортик к чаю, апельсинов, кефирчика свеженького?
Она сквозь зубы:
– Прихвати!
А что – не ответила. Да ладно, бог с ней. Может, плохо спала, может, голова с утра тяжелая. У нее это бывает.
Хорошо, что не сказала любимое: «Не лакействуй!»
Прихватим. Все прихватим – и тортик, и кефирчик, и булочку сдобную к кефирчику. Ничего не трудно, все в радость! Вот счастье-то какое! Самому себе позавидуешь!
А к вечеру она придет в себя, отдохнет. Поваляется с книжечкой, почитает. Пообедает – даст бог.
Что там эта дура Нинка приготовила? Жаркое. Хорошо, жаркое. Надо бы и первое. С ее-то желудком куда без горячего?
Чертыхнулся: «Все эта дура Нинка забывает, все надо напоминать». Задумался – погладить еще. Кроме супа. Ну и прибраться, конечно. Черканул записку. На столе кухонном оставил.
Подумал: «Нет, сегодня настроение будет плохим. Потому что – Нинка. Сегодня среда, ее день. А Нинка всегда раздражает – хоть из дома беги. Суетой своей, безалаберностью. Шумная такая, неловкая. Обязательно что-нибудь уронит или разобьет. Ясное дело – раздражает. Вот дернул черт связаться!»
Чуть не сплюнул со злости. Хорошо, что еще не приперлась – опаздывает. Вот не хочется с ней совсем в дверях сталкиваться. Опять начнется – шепот, прижимания. Навязчивая такая, наглая.
Разве можно любовь навязывать?
Про себя он в этот момент не подумал. При чем тут он?
Люди бывают разные. Кто-то вынести может всякое. Такое, о чем и подумать-то страшно. Так страшно, что мурашки по коже.