Но прыгать вниз расхотелось – просто потому, что впереди опять были дела, опять хлопоты. И без нее опять не справлялись. Даже этот болван Толик не смог без нее ни остаться, ни уйти.
И Кира поняла, что она опять отвечает за все. Потом она вспомнила, что Динка – вполне симпатичная и нормальная девочка. Хозяйственная и серьезная. Из таких получаются хорошие жены. Да и сыну уже пора, встретилась приличная девочка – женись. А то довыбираешься, знаем.
Сын просил Киру приехать. Она сказала, что разберется с делами – и к ним. Хорошо сигануть не успела – из-за этого ничтожества в семейниках, прости господи!
Сначала были на Толика только злость и ненависть, разрушительная, дикая, пожирающая изнутри. Потом стало хуже – появилась ревность. И она была не слаще. Да что там – это было еще хуже. Перед глазами стояла пышногрудая Ульяна и вращала своими роскошными бедрами. Издевалась, короче. От ревности у Киры подкашивались ноги и все время тошнило. Она еле успевала добежать до туалета – словно беременная была она, а не Ульяна.
А вот Толик поныл, поныл и прижился. Правда, по старой привычке звонил Кире и стучал на свою молодуху: то не бульон сварила, а какую-то мерзкую грязно-серую бурду. «Пену не сняла, представляешь?» То рубашки постирала – белые с цветными, все изгадила. То пылесос стала вытряхивать на кухне – во, придурочная!
Толик искренне возмущался и искренне жаловался. Кире это скоро надоело. Жалеть его расхотелось.
– Сам выбрал, – мстительно, с удовольствием сказала она, – теперь и расхлебывай!
Толик обиделся:
– Если бы ты меня не поперла, я бы ни в жисть не ушел.
Короче, сама виновата.
Кира назвала его кретином и добавила, как ей крупно повезло, что она от него освободилась.
Толик подумал, что бывшая не только старая, но еще и злая, вредная и, скорее всего, мстительная. Короче – подколодная. А значит, надо выстраивать свою жизнь с молодухой.
Ничего, бульон варить научится. И рубашки стирать тоже. А сколько достоинств! Молодая, красивая. А страстная какая! В постели – ух! Сердце замирает. Такое ему шепчет… Голова идет кругом. А тело у нее… Да что говорить. Дура эта Кира! Хотел же остаться с ней в человеческих отношениях! Искренне хотел!
А Кира врала. От отчаяния, обиды и боли. От тоски своей тягучей, от одиночества беспросветного.
Врала. Все – врала. И не считала, что ей повезло. А считала, что к ней пришло большое горе. И кончилась ее жизнь. Дальнейшую перспективу она себе хорошо представляла: никаких мужиков, не приведи господи! У детей своя жизнь. Да и потом, сыновья – отрезанные ломти.
Значит – одиночество и тоска. Тоска и одиночество. Вот ее спутники жизни. Навсегда, до самого конца.
И она начала скучать по своему Толику. Скучала, скучала, тосковала. Давно его простила и теперь жалела.
Плакала и вспоминала свою молодую жизнь. Гарнизоны, холод, бытовуху, пустые магазины, вязаные колючие рейтузы.
Теперь она ненавидела такую прежде вожделенную столицу. Квартиру свою богатую ненавидела, шкаф, полный тряпок и обуви. Косметичку, массажистку и педикюршу. Все признаки новой – теперь уже старой, прежней жизни. Счастье было тогда. Когда терпели, голодали, мерзли и маялись.
И еще она начала его ждать. Потому что «Толик привык к чистому, вкусному и уютному». Потому что у них «было такое счастье и столько совместно прожитых бед», что это так просто из жизни не выкинуть. Ну, не может же он все это забыть!
Кира приходила ко мне тогда каждый день. Сидела по три часа, показывала фотографии, рассказывала истории, смеялась и плакала. И по-прежнему ждала.
Было все это очень, прямо скажем, утомительно. Не близкая ведь подруга, так, соседка. Да и вообще – все эти откровения меня сильно тяготили и смущали. От чужого горя, увы, устаешь. Но что поделаешь! Приходилось терпеть.
Было видно – вполне отчетливо, – что у Киры поехала крыша. А у кого бы не поехала в этом возрасте и в этой ситуации?
Смирилась она только тогда, когда узнала, что у Толика родился второй ребенок – мальчик. Первая была дочка.
Смирилась и… затухла как-то разом, в один день. Перестала за собой следить – краситься и одеваться. Ходила только в магазин возле дома – картошка, хлеб, молоко. Напяливала старую ветровку бывшего мужа и стоптанные кроссовки.
Потом, когда все почти то же самое произошло со мной, Кира при встрече внимательно посмотрела мне в глаза и усмехнулась: «Теперь вот поймешь, когда на своей-то шкуре! А то советы давать мы все мастаки! Видела я, как ты на меня смотрела! И жалела, и осуждала! Думала ведь, что я чокнутая, признайся!»
Я извинилась тогда:
– Прости меня, Кира. Прости! И вправду – всего не понимала. Чужую беду… Это свою рукой не разведешь…
Кира махнула рукой:
– Да что там! Все понимаю. Знаю, что вынести меня тогда было трудно. Знаю и ценю. Кто я тебе? Случайный человек. А ты жалела и слушала. Заходи, если что. Если совсем хреново будет. Или просто, если будет желание.
Я, конечно, не зашла к ней, хотя и хреново было. Да так, что… А вот желания зайти не было.
Только однажды столкнулась с Кирой у подъезда. Обе почему-то смутились: дежурные фразы о погоде и самочувствии.
А потом я неожиданно для себя самой сказала:
– А знаешь, он ведь ушел от той девицы! Прощения просит и хочет вернуться!
Кира пришла в какое-то необъяснимо-возбужденное состояние:
– А ты? Ты – счастлива? Довольна? Надо же – и такое бывает, – качала головой она. – И как? Совсем простила? Отпустило тебя? – страстно задавала она вопрос за вопросом, а потом с горечью подытожила: – Какая же ты счастливая!
Я покачала головой:
– Не простила и не отпустила. С чего бы? Так все просто – если по его. А у меня не так. У меня совсем непросто. Да и предательство простить, знаешь ли…
Кира посмотрела на меня, как на умалишенную, и пошла прочь. Больше ей ничего было не интересно.
* * *Наконец мы проехали. До входа в здание аэропорта добрались за десять минут. Водитель, вынимая мой чемодан из багажника, взглянул на небо. Оно прояснилось и предвещало абсолютный покой и обычное и привычное повсеместное счастье. Словно и не было этой ночи. А может, и не было? Может, все это мне приснилось? Солнце радостно выглянуло и было ярким и обещающим.
Нет на солнце пятен. И на небе тоже нет.
Пятна только на сердце – ржавые и рваные.
И на моем многострадальном и любимом сарафане.
Водитель пожелал мне счастливого пути и добавил:
– Может быть, вы зря торопитесь? Прогноз на ближайшие дни хороший!
– Нет, – ответила я с вежливой улыбкой.
Решила так решила. Хватит с меня и солнца, и моря, и стихий! Я расплатилась. Принимая чаевые, водитель сказал:
– Большого вам счастья на жизненном пути!
У нас все желают удачи. Ну и здоровья, конечно. А здесь – сразу счастья на жизненном пути. Правильно, чего мелочиться?
Билеты в кассе были, правда, до Питера.
Ну и славно. В Питере сниму гостиницу и похожу по музеям. Давно, кстати, собиралась.
Да и домой сейчас неохота. В свою квартиру, где я опять буду одна. Так что отпуск продолжается. И впечатления тоже.
Я села на лавку и, закрыв глаза и вытянув ноги, стала ждать приглашения на регистрацию.
Значит, так. Подытожим. Ничего не получилось, хотя я честно старалась. Значит – не судьба. Или – вот такая судьба. «Изменить то, что можно» оказалось «не можно».
Жить в предлагаемых обстоятельствах тоже не получилось. Увы!
Голова болела и была какой-то пустой, но тяжелой. И в груди было холодно, словно там образовалась пустота. И нет там никакого органа, отвечающего за кровоснабжение, переживания, страдания, радость и прочую обширную и многообразную палитру человеческих чувств.
«Как у неживой, – подумала я. – Может, я и вправду – уже неживая?»
Объявили начало посадки. Я медленно встала и двинулась к положенному гейту. Идти было тяжело. Ноги, словно налитые свинцом, почти совсем меня не слушались.
Вдруг меня позвали. Мне даже показалось, что я ослышалась. Дикость какая-то – услышать свое абсолютно русское имя в аэропорту острова Крит. Крик повторился. Это был даже не крик, а какой-то отчаянный вопль…
– Ирка!
Я обернулась. Леонид стоял в пяти метрах от меня. Босой. Абсолютно босой. В джинсах и пляжной майке.
Мы посмотрели друг на друга.
– Ирка! – повторил он.
Негромко, но я, несмотря на несмолкающий и монотонный гул аэропорта, его прекрасно слышала.
– Ирка! У нас внук родился! – выдохнул он.
Я стояла, как заколдованная жена Лота. Как соляной столб.
– Ты меня слышишь? – спросил он одними губами.
И я его услышала. Обессиленная, я села на чемодан. В груди стало тепло. Даже жарко как-то стало. Я почувствовала, как сильно и гулко бьется сердце. Орган, отвечающий за кровоснабжение, переживания, радость, страдание и прочую обширную и многообразную палитру человеческих чувств.
«Живая…» – подумала я.
И в принципе – была права.
«Живая…» – подумала я.
И в принципе – была права.
Рассказы
Тяжелый крест
– Здрасти, здрасти, супруга моя, Алла Константинова! – Он, как всегда, чуть поодаль и чуть сбоку. И как всегда, видит боковым, отлично отрепетированным взглядом ее лицо. Вернее – тень, мельком, мельком, доля секунды. Для всех – незаметная, для него даже очень. Знакомо все – тень, чуть дрогнувшие губы, в глазах – мимолетная, мгновенная вспышка, и тут же все погасло. Опять разочарована. Опять недовольна. «Не лакействуй», – вечная присказка.
Да бог с ней! Да разве он обижается? Пусть говорит, что хочет. Пусть думает, что хочет. Пусть вот сейчас, как всегда, он снимает с нее пальто, а она – чуть в сторону, незаметное такое шараханье. От него, конечно. Лишь бы не дотронулся, не коснулся.
На тарелку он, как всегда – спрашивать не надо. Все известно – кусочек рыбки, свежие овощи, ну, может быть, ветчина, если постная, конечно. Кусочек «черняшки» – его слово. Она так в жизни не скажет. Это понятно – не ее лексикон. Его. А это опять раздражает.
Вина – чуть-чуть. Красного сухого. Горячее – вряд ли, хотя бывает. Если по настроению. Потом, правда, будет расстраиваться, переживать. На весы вставать. Дурочка, ей-богу! Ему до ее лишних килограммов…
Еще раз – да бог со всем этим. Он-то знает «про другое». И все это «другое» еще будет, будет! Вот придут вечером домой… Она присядет на скамеечку в прихожей – устала. А он – ботики с ноги. Аккуратненько. «Молния», начать с пяточки, плавно так. Потом она в ванную – обязательно. Он опередит – как всегда. Порошком, тем, что без хлорки – у нее аллергия, – щеткой по старой эмали, чтобы чисто-чисто. Чтобы приятно. Полотенце – тоже свежее. Каждый вечер – непременно. Что поделаешь? Такое воспитание! И это – только уважать. И только восхищаться!
Дальше – постель. Смена белья – еженедельная. Тоже – сплошное восхищение. Он-то, бирюк, так бы и дрых на несвежем.
Подушку – взбить, одеяло – встряхнуть, простыню – расправить. Без складочек, без заломов. Для нежного тела потому что. Ночная – на кресле. Тоже расправленная, отглаженная. Это – уже Нинкина заслуга. Он проводит ладонью по простыне – гладко. Подушку – носом, незаметно. А то сгорит от стыда. Ах, какой восторг! Ее запах! Кружево ночнушки пальцами… Как будто ее погладил!
Капельки еще в рюмочке – обязательно! Пустырник и корень валерианы. Заваривает он утром, ежедневно – трава не должна стоять. Чтобы заснуть сразу, без раздумий.
Раздумывать будет он.
* * *Она перед зеркалом. Свежая, капли воды блестят на плечах. Вынимает шпильки из волос. Рассматривает себя с недовольством, трогает лоб и щеки, вздыхает. Дурочка какая! Чем вот недовольна? Все – как подарок божий! Все – восхищение и восторг! А она недовольна!
Милая моя, глупенькая! Все морщинки считает! А ему эти морщинки… Только бы была рядом, только бы сидела вот так перед зеркалом…
Баночки все эти, колбочки волшебные… Украшает себя, бережет. Старости боится.
Все, конечно, боятся! Только она – зря! Ей-то, миленькой, бояться нечего!
Потому что он… С каждым годом, с каждой морщинкой – все больше и больше.
Только бы жила! А в нем ли сомневаться?
Впрочем, она и не сомневается. Она заплетает на ночь косу, кольд-крем на лицо, и – в кровать. Да! Еще чаю, конечно!
Она поежилась – как всегда, легкий озноб перед сном. Впрочем, что беспокоиться? Анализы в порядке, два месяца опять мерила температуру – потом бросила. К ночи всегда повышение. Сколько можно расстраиваться? Для расстройств и огорчений у нее всегда был повод. Много не надо.
Согрелась, правда, быстро – чай, который он принес, как всегда был свеж и очень горяч.
Вспомнила этот визит, последний. Его сослуживцы. Чести много – но пошла. День рождения начальника. Слава богу, к его родне визиты закончились. Давно закончились – она настояла. Нет, все хорошие люди… Ничего, как говорится, личного. Но уж слишком невыносимо… Ее родни немного осталось. Вообще говоря – совсем не осталось. Тетка, сестра отца, из ума выжившая. Надо держать связи. А подумать – зачем?
Была только Леличка – любимая и близкая. Лелички нет уже три года. Рано ушла, могла пожить. Хотя к Леличке, если разобраться, и была самая жесткая претензия.
Это она, Леличка, уговорила. Долго объясняла и уговаривала долго. Все доводы разумные приводила. Потому что Леличка – сама разумность. Самой умной в семье считалась, самой ловкой. Все про жизнь знала, все предвидела. Ошибалась редко – единичные просто случаи.
Поэтому все к ней на поклон, все за советом. Людей насквозь видела. Один остряк ей прозвище дал – Леля-рентген.
Ни остряка того, ни Лели. Злость на нее была. Особенно – первое время. Не злость даже, а ненависть. Хотя смешно. Ну, уговаривала, советовала, раскладывала, как по полочкам.
Ни в чем не ошиблась. Все – как предсказывала. Кассандра доморощенная!
Только что, легче от этого? Нет, не легче. Вот себя бы тогда и послушала! Свое сердце. А ведь как испугалась тогда! Просто паника началась!
А надо было спокойнее, на холодную голову. Так нет ведь!
А может, и не надо было? Может, Леличка и права? Жизнь надо «выстраивать». Ее девиз, Леличкин. Она и выстраивала – первый муж, второй. Детей не надо, одни хлопоты и страдания.
Впрочем, она, Аллочка, тогда уже и не могла.
Она не могла, а Леличка не хотела. Разные вещи, совсем разные. По поводу стакана воды, который некому будет принести перед смертью, Леличка вообще веселилась! «Покажи мне этих детей и этот стакан воды! Все только и норовят залезть в твой кошелек и побыстрее дождаться твоей смерти».
Деньги, только деньги! И на прислугу, и на пресловутый стакан. И примеры, примеры… Господи, не приведи! И вправду – страшно становится!
На Аллочкин наивный вопрос о любви Леличка жестко рассмеялась. И опять все разложила. Что эта любовь, зачем, сколько от нее слез и сколько радости? Какие пропорции? И опять страшновато получилось. А Леличка не стеснялась, потому что была в курсе всего: и про три ее аборта, про два выкидыша, про Новый год, когда одна в пустой квартире, про отпуск – тоже в одиночестве. Про тоску вечную, про молчащий телефон – даже страшно воду в ванной включить.
– Ты же – как тряпка половая у него под ногами, – сердилась Леличка. – Ботиночки свои подробно так вытирал, с чувством, с толком, с расстановкой. Приходя вытирал и уходя – тоже. Чтобы «грязь и блуд» домой не нести, видимо.
И напомнила про все ее слезы, про все истерики. Про приобретенные нервные и прочие болезни. И даже про «то» упомянула. Про то, о чем говорить запрещалось. Потому что – табу. На все времена.
Знала ведь, что табу, а напомнила. И сразу – под дых. Все, больше не надо! Достаточно! Права, права. А тут появился «этот». Леличка сначала его всерьез не брала, насмехалась. А потом, говорит, разглядела.
– Приличный человек, надежный, – стала уговаривать она. – Пьет в меру, зарплата, конечно, не фонтан… Но прожить можно, можно. Да и жалеть на тебя ничего не будет – все с себя снимет, все отдаст. Голодать не будешь. А потом все эти его заботы, знаки, так сказать, внимания. Сапожки застегнет и расстегнет, пальто подаст, спинку натрет, посуду вымоет. Чай, опять же, в постель – как ты любишь.
А главное – не бросит, ни-ни! Ни в старости, ни в болезни. Будет за тобой, как за малым дитем.
И еще раз напомнила. Про все напомнила – про чрево ее женское, раскуроченное и изуродованное, про потерю воли и желания жить.
Уговорила. И все оказалось ровно так, как она и предполагала. Тютелька в тютельку. Пророк просто. Посмеивалась:
– А ты что, сомневалась? Во мне – сомневалась?
Да нет, Леля! Не в тебе – в себе! Не знала просто, что так тяжело будет. Невыносимо просто.
* * *Все хорошо, все славно. Все идет, как надо. Как и молил у боженьки:
– Только дай, только чтобы со мной!
А как там будет… Хорошо будет! Он уверен. Не может быть плохо! В подробности, правда, лучше не вдаваться, чтобы помереть раньше времени не захотелось.
Да нет, нет! Не гневлю! Она – рядом! Спит вот за стеночкой. Посапывает.
Он улыбнулся. Вышел в коридор – ботики ее стоят, пальтишко висит, платок оренбургский.
Ботики поправил – ровненько. Вот сейчас ровненько. Свои «кашалоты» отодвинул. Рядом, но – поодаль, чтобы не осквернять. Все – как в жизни.
И хорошо! Свет погасил и к себе. В норку. «Норка» – крошечная, запроходная восьмиметровка. Окно узкое, на соседнюю стену. Даже штора не нужна. Койка – не кровать. Стул старый, венский, на шатких ногах – для одежды. И табуретка у койки – вместо тумбочки.
И все – хорошо, все – отлично. Больше ничего не надо. Потому что в соседней, в просторной и светлой, окнами на юго-запад и во двор, шторы легкие, сирийские, с нарядной блестинкой, кровать арабская, с завитушками, широченная, двуспальная. Комод и шкаф, телевизор и горка с посудой. Да, ковер еще – прабабкин, туркменский, настоящий. После войны из Душанбе вывезенный. Все, что после бабки осталось. Кроме ее могилы. Все его наследство.