Виктор АСТАФЬЕВ Ночь темная-темная
РассказРисунки Ю. Ефимова
Рыбачить я начал рано, на пятом году. Возле реки всегда сидело полно ребятишек с удочками, и я глядел на них, завидовал. Иной раз мне давали подержать удочку, а то поручали уцепить на прут выуженного ерша, пескаришку или поплевать на червяка, вздетого на крючок.
Пристал я к бабушке, чтобы и мне удочку соорудили. Она сначала и слышать ничего не хотела, но я так прилип к ней, так ей надоел, что она плюнула, привязала к палке кудельную нитку, вместо грузила — ржавый гвоздь, а на конец нитки узлом прихватила червяка.
— На, отвяжись!
— А крючок где-е?
— Какой тебе крючок? У хорошего рыбака и так клюнет.
Бабушка вытолкала меня за ворота, наказала соседским ребятам, чтоб досматривали за мной, и я подался за деревню, гордый и взволнованный.
Сидел я на яру, спустив ноги, и пяткой упирался в стрижиную норку. Стриж налетал на меня, просился домой и мешал рыбачить.
У ребят удочки длинные, лески длинней того, а моя удочка даже дна не доставала. Смеялись надо мной ребята: «Тяни! — кричали. — Дергай! Вон как клюет! Деребанит!»
Я терпел и ждал. И дождался! Леска моя задрожала, задрожала, а потом ее в сторону повело. Я сначала обомлел и подвижности лишился. Затем хватил удочку и через голову на яр бросил. На конце лески мелькнуло что-то, в траве зашевелилось, запрыгало.
Сгреб я палку, леску, гвоздь и рыбину— да дуй — не стой по улице.
— Добыл! Добыл!.. — вопил я на всю деревню, а когда во двор ворвался — бабушка мчалась навстречу мне ни жива ни мертва.
Я слова не мог сказать. Смотрел на бабушку, смеялся и приплясывал.
— Тошно мне! Я уж думала: чего стряслось. Ну, чего добыл-то? — и протянула было руку, но тут же брезгливо скривилась лицом: — Батюшки мои! Пищуженец! Выбрось его, выбрось!
— Как выбрось? Рыба ж! Клевала ж! Вон как она леску-то…
Я разжал ладонь. В руке была еще живая головастая, скользкая, пучеглазая рыбешка, ну прямо черт и черт водяной. Но меня это не удручало.
— Пищуженца поймал! Пищуженца поймал! — прыгал я и рассказывал всем подряд, как он клюнул, как я дернул…
Пищуженца, иначе говоря пищугу, в литературе — подкаменщиком именуют, а вообще-то пресноводный бычок это. На Урале зовут абакшей, а чаще и совсем неприлично. Рыбу эту, сколь мне известно, нигде по доброй воле не едят. Уж очень она отвратна на вид. Зато пищуженец ест что попало и когда попало. Вот и позарился он на моего червяка и заглотал вместе с узлом. А самого пищуженца отыскал во дворе бабушкин красный петух и «заклевал». Он потом бегал по двору с леской во рту, пытался орать и волочил мою удочку. Петух затащил удочку в жалицу, порвал ее там, и я опять остался ни с чем.
Бабушка потешалась надо мной, разозлила меня, пробудила рыбацкое упрямство и предприимчивость. Я три дня подряд распутывал старый животник у рыбака Ксенофонта, полол гряды в его запущенном огороде, и за это он смастерил мне удочку с настоящим крючком, со свинцовым грузилом и даже с поплавком из пробки.
С этого началась моя рыбацкая жизнь и кончился бабушкин покой. Я норовил все дальше и дальше убредать от деревни, потому как думал: чем дальше, тем рыбы больше, и когда однажды потихоньку утянулся на мельницу и зарыбачил под плотиной пару хариусов — вышло у нас с бабушкой столкновение. Она хотела поломать мою удочку, а я не давал. Рев и вой был на весь двор. Удочку я спас, а Ксенофонта бабушка ходила проклинать. Он ухмылялся в бороду и сказал, как отрубил:
— Не ори! И не свирепствуй! Раз его заманула река, то уж обратно не доревешься.
Однако таскать пескарей, сорожин и ельчишек мне скоро прискучило. Захотелось на настоящую ночную рыбалку — налимничать.
Налима на Енисее зовут поселенцем. Ничего оскорбительного в этом прозвище нет, скорее этакое усмешливое похлопывание по купецкому пузу поселенца.
Уха из налима в нашем селе почитается пуще всякой другой, хотя чалдоны в рыбе толк знают и чего с чем есть — очень даже хорошо разбираются. Говорят, что для налима в верховьях Енисея — особый нагул. Уже в низовьях он не тот, суховат он там, тиной припахивает. В других же местностях России налим вовсе не в почете, им даже брезгуют и рассказывают об этом водяном буржуе всякую гадость.
Зимою наши рыбаки ловили налима заездками — мордами, опущенными под лед среди загороди, а по весне — на уды и животники.
Какое это было счастье, когда брали меня мужики с собою налимничать! Да брали-то неохотно. Холодны еще весенние ночи, вода высокая: смоет малого рыбака с берега, унесет — и отвечай потом за него перед бабушкой и дедушкой. Да и побаивались, кабы не сморился к утру рыбак, домой бы не запросился в разгар утреннего клева.
Но везучий я был на рыбалку!
Дядя Ваня, старший бабушкин сын, поступил работать на пикетный сплавной пост и стал брать меня и своего сына Кешку с собою на дежурство. Пикетный пост — рубленная из бревен будка с печкой и нарами — располагался на займище, верстах в полутора от села. На ночь дядя Ваня и Кешка ставили животник с берега, я помогал им, и за труды иной раз кидали они мне налимишка.
Дядя Ваня унюхал, что при мне налимы будто бы попадаются лучше, и впал в суеверие. А после того, как брат дедушкин, Ксенофонт, взял меня с собою на рыбалку и добыл удачно стерляди — я пошел нарасхват. Северные народы делают деревянного идола и ставят его в нос лодки. Я был живым идолом и шибко гордился тем, что способствую каким-то образом рыбачьему фарту. Бабушка уверяла, будто происходит это оттого, что на мою сиротскую долю бог обращает особое свое внимание и потому милостиво шлет рыбу в ловушки.
Никогда мне не забыть весенние ночи у пикетного поста!
Гудит Енисей, хлещет, ударяясь чуть повыше пикета в Манский бык, цепляется вода за каменные бычки, и сплавные бревна гулко бухают о каменья и боны. На берегу костерок, и весь мир живой вместился в него, а дальше темень, ночь, грозный рев реки. С грохотом и лязгом катятся камни в воду. Из распадков вырываются рычащие, взбесившиеся весенние речки. Иногда хрустнет, сломается и ахнет с подмытого берега лесина или в горах закричит, запричитает ночная птица так, что спину мою скоробит страхом. Но я жду, когда дядя Ваня и Кешка примутся смотреть животники. Бодрюсь, и от всех нечистых сил спасаюсь огнем, подшевеливаю его.
На рассвете из будки выходил дядя Ваня, ежился, выгребал уголек из костра, прикуривал.
— Ты так и не ложился? Вроде налима и сам сделался. Ну-ну, посмотрим, поглядим, чего ты тут наколдовал?..
Тянут животники. Мне к воде подходить не велено. Раз моя мать утонула, теперь всем родным блазнится, что я тоже утону: мать призовет.
Плеск, возня, хлопанье рыбы — и к моим ногам падает брюхатый налим.
— Лови поселенца!
Налим изгибается колесом, пружинит, катится к воде. Я падаю на него, хватаю. Локти и колени поразобью о камни, а тут еще летит налим, еще…
— Лови-и-и-и!..
— Ловлю-у-у!.. Ага, попался, который кусался!.. Ага-а-а!..
Счастья-то сколько, радости! Аж сердце занимается и вот-вот разорвется от полноты чувств.
Когда я подрос, мне уже не очень хотелось быть на подхвате, возмечталось самому наворочать налимов, если не лодку, то хотя бы две корзины, и удивить всех наших, особенно бабушку, которая очень недовольна была пробудившейся во мне страстью и считала, что ревматизм я добыл именно в те ранние свои рыбацкие годы. Кроме того, бабушка склонна была думать, что из того, кто стреляет и удит — ничего не будет, иначе говоря, не получится хозяина, и останусь я, как Ксенофонт, вечным бобылем и пролетарьей.
Словом, раз я такой везучий, то нечего пользоваться этим благом другим людям, — думал я. — Надо самому за ум браться.
И я взялся. Саньку, моего дружка, не стоило большого труда увлечь. Он вольный казак. Потруднее пришлось с Алешкой, моим двоюродным глухонемым братаном, — он боялся бабушки. Но и Алешка после того, как я ему втолковал насчет острова, где налимов что грязи, — тоже сдался. Ему отставать от меня не хотелось. Со мною Алешке интересней, чем с бабушкой.
Потихоньку, еще когда на Енисее были забереги, я утянул у бабушки клубок кудельных ниток, и мы под видом ремонта скворечников забрались в сарай и сучили лески — тетивы для животников. Крючками мы запаслись еще с зимы — выменяли в кооперативе на крысиные шкурки, добытые своими руками.
Утрами забереги дымились дымком, и несмело плавилась в них рыбешка.
Долго, очень долго не трогался в ту весну Енисей, и рыбешка стосковалась по вольной воде. Мы пуляли камни в заберегу и ждали, ждали. Но вот прилетели плишки — расклевывать берега, как у нас говорят, — и Енисей тронулся. Льдом своротило баню у Ефима-хохла. Ее сворачивало и ломало каждый год, но Ефим упрямо ставил баню на прежнее место. Поломало, как всегда, огороды над рекой, понатолкало льду на гряды, и он потом лежал на огородах белыми заплатами, рассыпался со звоном, и мы хрумкали тонкие сосульки будто сахар. По берегам — высокие гряды льда, дряхлеющего под солнцем. Теперь надо ждать, чтобы поднялась вода и унесла рыхлый лед, тогда и лодки спустят на реку, и налим начнет брать, как шальной.
Вода наконец-то поднялась, собрала и подчистила лед по берегам, затопила ложки и луговину ниже поскотины. Заревел и помчал мутную воду охмелевший от короткого водополья Енисей-батюшка.
Лодки спустили, привязали их к баням и огородным столбам.
Настала пора действовать.
Забравши удочки, мы с Алешкой сделали вид, будто отправились удить к поскотине, и бабушка отпустила нас, не подозревая никакого тайного умысла. Спросила, правда:
— Это куда же вы таку прорву червей накопали? Всю рыбу заудить удумали?
— Всю! — ответил я многозначительно и подмигнул Алешке, который вникал в разговоре тревожным лицом, — опасался, как бы бабушка не разгадала наш заговор.
Лодку мы отвязали худую, чтобы не так скоро хватились ее и чтоб ответственности было поменьше.
Остров против деревни, но вода высокая, стремительная, и нужно было подниматься почти до дяди Ваниного пикета, чтоб прибиться к острову, а не угодить под Караульный бык, где так крутило и ревело, что оборони бог оказаться там — перетонем. Долго скреблись мы на веслах, пока поднялись выше деревни. До пикета плыть не решились — там, чего доброго, дядя Ваня изловит нас и застопорит.
Отдохнули, приткнувшись к берегу, вычерпали воду. Алешка все поглядывал на уютный бережок, по которому, качая хвостиками, бегали и играли серенькие плишки. Бережок с соснячком, с травкой, с выводками подснежников, медуниц и хохлаток, судя по всему, глянулся Алешке больше, чем остров, утюжком темнеющий за бурной, горбом выгнувшейся рекой. Алешке уже не хотелось на остров. Но Санька решительно взял весло.
— Ну, осподи баслови, как говорит бабушка Катерина! — и оттолкнул лодку от берега. Мы с Алешкой сели на лопашни. Работали враз, проворно, чтоб угодить в пролет между сплавных бон. Вот в таком же пролете не удержалась лодка, споткнулась об обшитую головку боны, опрокинулась и… у меня не стало матери.
Скорей, скорей в пролет, а там уж не так страшно. Стукают уключины лопашней, хлопает Санькино кормовое весло. Хоть бы ничего не случилось! Головка боны близко, рядом. Хрипит и бьется на ней вода. Одавило головку, захлестывает ее. Хоть бы ничего не случилось. Не лопнуло бы весло, не вывалилась уключина, не подвернуло бы лодку льдинами или бревнами. «Господи, помилуй! Господи, помилуй!» — повторял я про себя. Прежде бабушка силком не могла меня заставить молиться, а тут я сам, без понужденья молился — приперло!
— Не мажь! Не мажь по воде! — закричал Санька. Он яростно бил своим веслом, чтобы держать лодку по курсу.
— Пор-р-рядок на корабле! — возликовал Санька, когда бона осталась за лодкой и нас подхватило и вынесло на речной простор. Кружилась, вскипела под лодкой густая от мути вода, гнала редкие льдины, швыряла их на боны. Лодку качало, подбрасывало, норовило развернуть и хряснуть обо что-нибудь. Но мы греблись изо всех сил. Первый раз пересекали мы Енисей в ту пору, когда переплывать его и взрослые не все решались.
Остров с реки казался совсем близким. Затопленные кусты по берегам его качались, били по воде, и напоминал остров птицу-хлопунца: бежит-бежит вверх по воде лохматая птица и никак не может подняться на крыло.
Силенок наших не хватило. Выдохлись мы и за остров не поймались. От ухвостья острова так отбойно шла вода, что развернуло нашу лодку и поволокло к Караульному быку. Санька судорожно пытался развернуть лодку носом встречь течению, остепенить ее, утихомирить, но она мчалась, задравши нос, как норовистая лошадь, и слушаться не хотела. Много натекло в лодку воды, отяжелела она.
— Алешка, таба-ань! — заорал Санька. Но Алешка не слышал его, он молотил и молотил веслом по воде. Рот его был открыт, лицо побелело. Я перехватил Алешкино весло и мотнул головой на старое ведро, плававшее среди лодки. Алешка бросился отчерпывать воду, лодка шатнулась, черпнула бортом.
— Тиш-ш-ша-а! — рявкнул Санька, и Алешка ровно бы услышал его, застыл, а затем начал быстро выхлестывать воду.
Внизу мощно ревел Караульный бык. Разъяренная вода кипела под ним, катила в унорыш — пещеру, закручивалась воронками. В воронках веретеньями кружились бревна и исчезали куда-то. Серые льдины; желтую пену, щепки, корье, вырванные с корнем сосенки гоняло под быком. Сверху отваливались камни и бултыхались в воду. Рев нарастал. Лодка закачалась как-то безвольно и обреченно. Бык приближался, словно бы он был живой, и мчался на нас, чтобы подмять лодку, расхряпать ее о каменную грудь, а нас бросить в каменную пасть унорыша.
— Чего раз-зявил? Р-реби! — завизжал Санька, и я уже не силой, а страхом поднимал и бросал весла. Алешка все выхлестывал и выхлестывал воду. Лодка сделалась легче, поворотливей, и мы выбили ее из стрежня, выгреблись в затишек, сделанный ухвостьем острова. Лодку подхватило и понесло обратным течением к острову.
Я сложил весла и обернулся. Еще сажен сто — и нам бы не сдобровать.
— Пор-рядок на корабле! — вяло сказал Санька и в изнеможении опустил весло. Руки его дрожали. Он посмотрел на них, пошевелил пальцами и веселей прибавил — Закуривай, курачи!
Санька и в самом деле закурил. Махру закурил, украденную у отца, и выпустил большой клуб дыма ртом и ноздрями. Мы с уважением глядели на него.
Ухвостье острова было затоплено. Тальники и черемухи стояли в воде. Мы протолкнули лодку в кусты, спугнули с них крысу и чуть было не поймали руками щуренка, прикемарившего на мели, в травке. Покос, что был за кустами, залило по краям, и он оказался бережком.
— Вот и все! А ты, дура, боялась! — подмигнул нам Санька, ступив на землю, и вальнулся вверх ногами. Мы на него. Возню подняли. Шум. Смех. Свобода!
— Хватит! — прервал веселую возню Санька. — Солнце на закат скоро. Самый клев. Алешка, ты костер спроворь, обсушиться надо к ночи, — и он передал Алешке спички. — Ты багаж перетаскай, — приказал он мне, — и разбрось на остожье, а я животники разматывать возьмусь.
В лодке Санька завопил:
— Кто червей опрокинул?
Черви плавали по всей лодке, позалазили в щели досок и под поперечины. Долго мы выбирали червей, ругались, кляли Алешку, но он ничего не слышал, мучился с костром, пытался из наносного сырья развести огонь.
Червей уцелела горсть, остальных Алешка выхлестал за борт с водою. Санька дал мимоходом подзатыльник Алешке, и тот было полез на него в драку, но ему показали банку с мокрыми червяками, и он отступился.
Костер исходил удушливым белым дымом, но огня не было. Санька раздувал его и ругался:
— Помощники! Толку от вас…
В кустах я нашел скрученную бересту, и огонь мы все же развели. Хлеб и соль в мешке размокли. Телогрейка Санькина и наши с Алешкой тужурчонки тоже хоть отжимай.
— Луком питаться будем! — буркнул Санька и набросился на Алешку: — Чего стоишь?! Червей-то сплавил! Так ищи давай теперича! — Алешка смотрел на Саньку внимательно, но понять — отчего он ругается — не мог. Я показал Алешке: копать, мол, надо червей, искать их на острове, и он послушно отправился, куда велели, а Санька уже примирительней проговорил — Стоит, чешется, а наживлять че? Сопли? На их налим не клюет!..
Долго мы с Санькой распутывали животники, так долго, что завечерело совсем, пока мы управились. Алешка принес горсть белых рахитных червяков, на которые и нам-то смотреть не хотелось, не то что налиму — рыбе, любящей червяка ядреного, наземного, и чем толще да змеистей, тем лучше.
Ставили животники в потемках. Казалось нам, чем больше груз на конце, тем дальше мы забросим животник. Санька раскачал груз, как било, и запустил поверх кустов. Я ждал, когда бухнется камень за кустами. Но вместо этого дурноматом заблажил Алешка. Он тихонько подошел к Саньке и стоял сзади, чтоб посмотреть и поучиться ставить животники.
Крючок вошел повыше Алешкиного колена. Кровища валила ручьем. Когда мы вынимали крючок при свете костра, Алешка орал сначала, но Санька уткнул ему кулак в нос, и он замолк, только кусал губы и вспотел.
Крючок не вынимался.
— Надрезать кожу придется, — решил Санька и стал калить над огнем кончик складного ножа. Где-то он слышал, что перед операцией инструмент обезвреживают, изничтожают микробов на нем. Голова Санька! Все знает!
Алешка, не мигая, с ужасом смотрел на Санькины приготовления, но не протестовал, потому что сам виноват кругом.
Я сел верхом на братана, придавил его, а Санька полоснул ножом по Алешкиной ноге. Алешка брыкнулся, двинул меня коленом в спину, взвыл коротко и дико.
— Порядок на корабле! — деловито произнес Санька. Крючок с кусочком Алешкиного мяса был в его руке. — На мясо, говорят, поселенец-стервец пуще берет. Попробуем!
Я вымыл Алешкину ногу, перевязал ее тряпицей из-под соли и хотя он все еще дрожал, но уже не хныкал, смирно сидел возле костра. Смотреть, как ставят животники, он больше никогда не подходил.