Тревожный месяц вересень - Смирнов Виктор 13 стр.


– Да, - сказал я, вздохнув, и почему-то почувствовал себя виноватым. Выходит, так.

Я посмотрел на фотографию за спиной Сагайдачного. Там была изображена красивая молодая женщина в соломенной буржуазной шляпке. Он давно уже стал стариком, Сагайдачный, и череп его был гол, а она улыбалась на фотографии, вечно молодая. Она была моей сверстницей. Странно. А если бы она ожила, поняли бы они друг друга? О чем бы они говорили?

– Знаешь, чем ты мне нравился всегда? - спросил Сагайдачный.-Способностью не следовать слепо устоявшемуся мнению, стереотипу, иначе. Вот ты смотрел, к примеру, на меня: человек с голым черепом, в пенсне, не правда ли, для твоего поколения странная, подозрительная личность? Такие скрывают в погребе диверсантов и шпионов, подбивают соседей на злодейские дела, кутят в ресторанах, соблазняют молоденьких девиц... ну и так далее. Я привык к такому отношению твоих сверстников. Ты не поверил, ты решил заглянуть: что там внутри? И вскоре я понял - у тебя живой ум, ясная голова, не забитая предрассудками... и даже кое-какие познания, почерпнутые в киевской школе. О, из этого юноши будет толк. Надо вырастить в нем свободного, думающего человека. А теперь ты на службе, ты - страж порядка. Как обидно!

– Ничего не обидно! - рассердился я. - Так надо было.

– "Надо"! - усмехнулся Сагайдачный. - Великолепное оправдательное словечко. И новое...

Он осторожно затянулся, опасаясь сжечь тоненькую папироску одним вдохом.

– "Старайся иметь досуг, чтобы научиться чему-либо хорошему, и перестань блуждать без цели", - процитировал Сагайдачный. - А ты блуждаешь без цели. Ибо твоя служба - не цель.

– Это Ренар, - сказал я. Мне хотелось доставить ему приятное.

– Марк Аврелий, - ответил он.

– Не могу я сейчас - сказал я. - Какой там досуг!

– Ну ладно... - Он вздохнул. - Служи. Старайся. Но ты так и останешься полуобразованным человеком. Таким, знаешь, каких много и будет еще больше. Это страшно. Лучше не знать ничего, чем полагать, что знаешь что-то. Это порождает самоуверенность. От полузнания рождаются большие неприятности. Впрочем, у тебя за плечами городская десятилетка. - Он усмехнулся. - Ну ладно. Хватит. Я слушаю тебя, Иван Николаевич, друг мой! - Он положил окурок в медный, позеленевший цветок лотоса. Окурок был не больше пульки от малокалиберки. Рассказывай! Зачем все-таки приехал?

Я подумал: сколько человек до меня сидели вот в этом кресле и изливали перед Сагайдачным душу? Они приходили сюда как в нейтральную страну, чтобы выслушать мнение человека, свободного от страстей и мелких дел, засоряющих ум. До войны, были слухи, сюда наведывался сам грозный Пентух, председатель райсовета. Он беседовал с Сагайдачным с глазу на глаз и уезжал под утро задумчивый и на себя непохожий.

Бабка рассказывала, еще до того как я родился, между ней и матерью возник спор об имени. Мама, читавшая книги, настаивала на Альфреде или Розалине, неграмотная Серафима держалась за святцы и семейную традицию. И тогда возникла фамилия мирового посредника: "Вот схожу на хутор к Сагайдачному, он рассудит". До Сагайдачного дело не дошло мама сдалась, я стал Иваном. Но в иных, более тяжелых случаях глухарчане не могли обойтись без помощи посредника. Если надо было рассудить, законно ли "прирезали" соседу четыре сотки на огородах, или написать кассационную жалобу в Киев по поводу осужденного родственника, или выяснить, кто такой Керзон и что ему надо, или уточнить, правду ли говорят в Мишкольцах на ярмарке, что Черчилль незаконный сын кайзера Вильгельма, или побеседовать о Маннергейме, загадочная линия которого загубила кое-кого из глухарских мужиков, - то тут же возникала фамилия Сагайдачного. Он мог растолковать, покопаться в своде всяких законов и уложений, написать грамотное заявление, успокоить, обнадежить. "Хоть и антихрист, а говоришь с ним, как с батюшкой, душевно", - свидетельствовала Серафима, и это была чрезвычайно лестная характеристика, если учесть язычок бабки.

Говорили, что Сагайдачный появился в хуторе вскоре после гражданской войны. Что привез он на нескольких больших, запряженных волами возах свое имущество и книги, а до того якобы был мировым посредником где-то под Киевом, в Кролевце, что ли. Мировой посредник, как мне объяснили однажды, в давние времена улаживал всякие земельные споры и решал мелкие дела, которые не стоило доводить до суда, вроде соседских споров между Иваном Ивановичем и Иваном Никифоровичем. Домишко Сагайдачного по революционной нечаянности сожгли, так что мировой посредник едва успел спасти кое-что из библиотеки и мелкой утвари. Была у него и жена, молодая, совсем молодая, из старинного рода, который прославился тем, что то ли помогал Петру против шведов, то ли шведам против Петра. Ясное дело, голодухи и тифа она не перенесла. И Сагайдачный бросил родные места, уехал в наш лесной край искать тишины и одиночества и поселился на хуторе Грушевом, как на острове. Говорят, одному из въедливых мужичков, который сильно докучал в день приезда расспросами, что это погорелому барину понадобилось в Грушевом, Сагайдачный ответил, что он следует за Овидием, который забрался еще дальше, и тот мужичок прямо-таки с глузду сбился, разузнавая по более дальним хуторам, где там у них Овидий объявился и что ему надо.

Полещане встретили чудака в пенсне, который привез три воза добра, с явным недоверием и размышляли поначалу, а не сжечь ли его хату, чтобы он отправился еще дальше и совсем налегке. Но чем-то, видно, Сагайдачный мужикам понравился. Не сожгли. Выяснилось, что его добро - лишь книги да бесполезные цацки вроде баромеnра, а сам он человек простой, к тому же грамотный, головастый, с пониманием. И вот стали ездить к бывшему посреднику за советами, просили рассудить, разъяснить. Установили свою добровольную таксу на прошения, заявления и советы. Платили натуральным продуктом. Сам Сагайдачный ничего не требовал, но мужики, народ трезвый и деловой, понимали, что долг платежом красен. Так он и жил, Сагайдачный, и лампа в его хате, уставленной книгами, горела допоздна. Сам он ни к кому не ходил, ни у кого ничего не просил, ничего не хотел, но был нужен многим. Величали его по-старому - мировым посредником. Мужикам нравилось это. Мировой, - значит, все ладом решает, без ругани, посредник, - значит, посредине, ни нашим, ни вашим, значит, разберется по совести.

К Сагайдачному ездили издалека. И дело было не только в советах и пояснениях. Человеку нужно, чтоб его выслушали. А Сагайдачный умел слушать. Это редкое качество. Казалось бы, чего особенного: сиди, подпершись, и молчи, пока другой говорит. Но тот, другой, он сразу поймет, в самом деле ты его слушаешь или думаешь о своем. Тут дело не в ушах. Тут надо нутром слушать, воспринимать чужую жизнь как свою, тут надо любить и уважать человека, а его не всегда хочется любить и уважать. Страдать за него надо, когда и своих страданий хватает...

Сагайдачный начал слыть праведником. Его отшельническая жизнь интересовала людей и привлекала. Стали рождаться всякие небывалые легенды. Одна довоенная старушка, странница, босиком исходившая все Почаевские и Печерские лавры, объявила, что Сагайдачный - столбник, то есть человек, давший обет никогда не ложиться и не садиться, а, стоя столбом, отмаливать все человеческие грехи.

Из Ожина не раз приезжали к Сагайдачному, предлагая поступить на службу. Но он отказывался. Между приглашениями его несколько раз арестовывали для проверки; тут, конечно, бритая наголо голова и пенсне играли свою роль, уж больно странный для наших мест облик. Но каждый раз мирового посредника выпускали, ничего вредительского не найдя в его жизни. Увозили его на телеге, а возвращался он пешком, похудавший, но ни разу не жаловался ни на что. Кончилось это неожиданным решением райисполкома, позволяющим гражданину Сагайдачному содержать для личных разъездов лошадь. Очевидно, это была форма извинения. Так появилась седогривая Лысуха.

О себе Сагайдачный говорил, что он - стоик. Я думал когда-то, что стоик это тот, кто твердо стоит на ногах, когда его бьют. Крепкий то есть духом и телом человек. Физически под это определение Сагайдачный не подходил, но дух его, все знали, был закален. Рассказывали: когда в лесах хозяйничала кулацкая банда Штопа, сам главарь предлагал Сагайдачному почетную должность при себе. Вроде духовного вождя... Любая банда нуждается в духовном вожде, это факт. Одно дело - просто грабить, а другое - реквизировать для важной цели. Да и лестно было Штопу иметь при себе человека, который до этого никого не признавал и никому не служил. Сагайдачный отказался, и его побили. Крепко побили, со знанием дела. Вот тут-то он доказал, что он "стоик" и в физическом смысле: выжил. Год пролежал, а выжил. Потом какие-то загадочные сторонники Пилсудского, из "белого отряда", перешедшие с панской стороны и желающие распространиться от моря и до моря, никак не меньше, предлагали бывшему мировому посреднику переехать за границу и там что-то возглавить, к чему-то воззвать, и опять Сагайдачный показал себя стоиком во всех отношениях, выдержав тридцать плетей. Наконец, гауляйтеру Коху доложили о Сагайдачном, популярной личности, якобы тяжело пострадавшей от Советской власти, и тогда на Грушевый хутор, преодолев с помощью полицейского подразделения гати и броды, прибыл вездеход "кюбель" с майором на сиденье. Беседа велась на немецком языке. Сагайдачному, по слухам, предлагали совершенно особый пост. После беседы полицаи побили мирового посредника. Представитель Коха личным рукоприкладством не занимался, это был человек очень большой культуры. Сагайдачный опять-таки выказал себя стоиком.

После этого случая слава Сагайдачного как мученика, неподкупного и беспристрастного человека распространилась на все Полесье... Так вот и жил мировой посредник на хуторе Грушевом со своей Марией Тихоновной, которую многие помнили красавицей Марусей. Она пришла к Сагайдачному, когда ей было девятнадцать, а посреднику - за пятьдесят. Пришла якобы в ожидании несметного богатства, которое откроется после смерти мужа, в ожидании золота и бриллиантов. В ту пору еще ходили слухи, что Сагайдачный хранит где-то клад, фамильные драгоценности. Но хилый, изнуренный болезнями Сагайдачный и не думал умирать. Не было и клада. Книги да канделябры с барометрами - вот и все сокровища. И Маруся жила и старилась вместе со своим старым мужем.

...Уж много позже я понял, что она просто любила его, а ее молчаливость объяснялась презрением к слухам и наветам.

15

Я обо всем рассказал Сагайдачному. Об убитой косуле, о Штебленке, о Малясах, которые о чем-то умалчивали, и о Семеренкове, разговаривавшем так, словно я держал его под прицелом, и об Антонине, в ее неизменном черном платке, и о Горелом, бывшем ветеринаре-самозванце, что любил вешать людей на пружинящем кабеле, и о Варваре, "понимающей себя"...

Я рассказал Сагайдачному обо всех событиях начиная с того дня, когда мне вручили карабин номер 1624968, я старик слушал внимательно, экономя вторую тоненькую папироску на затяжках, а глаза мои были неспокойны: я видел то Будду, который сидел, скрестив ноги и заслонив корешок книги с каким-то длинным французским названием, то еще одного многорукого бога, то печальные очи длиннолицей богоматери в тройном складне, то глиняную статуэтку католического, польского Христа с терновым венцом на голове, где тернии торчали, как штыки... Был здесь еще деревянный идол в углу, бесформенное лицо его пересекала глубокая трещина-наверно, какой-нибудь Даждьбог или Перун, была мраморная голова длинноволосого греческого божества, а на дальних полках теснились гравюры с вавилонским богом в высокой шапке, с остроухой собакой рядом, и крылатым египетским богом солнца Ра, крайне мне несимпатичным из-за сходства с фашистским орлом. Почему-то это обилие богов, словно слетевшихся в Грушевый на какое-то свое собрание, смущало меня и сбивало с толку, мешало говорить. Кому же он поклоняется, хозяин хаты? Кто его бог, в чем его вера?

– Не знаю, что мне делать, - сказал я Сагайдачному напрямик. - Бандиты рядом, люди боятся их, и кто-то кормит этих бандитов, привечает их, а я ничего не могу придумать. Где искать Горелого? Через кого и как? - Я честно признавался в своем бессилии.

– Плохо, - сказал Сагайдачный.

– Плохо, - согласился я.

– И ты хочешь, чтобы я принял твою сторону, то есть сторону одной из сторон - извини за тавтологию.

– Пожалуйста, - сказал я. Я не знал, что значит тавтология, но готов был извинить Сагайдачного за что угодно, если бы он решился принять мою сторону.

– И с этой минуты я должен перестать быть Сагайдачным. И стать верным помощником власти.

– Ну да, -сказал я. Я уже понимал, куда он клонит.

– Ты, видимо, не понимаешь, почему я удрал сюда, на Грушевый хутор. Чтобы обрести свободу. Независимость. Почему-то моя свобода не нравилась. Ее пытались отобрать. Мне угрожали, сулили блага, льстили и даже... э... воздействовали. Мне дорого далось то, что сейчас есть у меня.

– Я прошу только совета.

– Совета! Потеря независимости всегда начинается с малого.

– Речь идет не о малом... о бандитах!

– Милый Иван Николаевич! Думаешь, они мне симпатичны, твои бандиты? Но... Ты молод, и тебе кажется, что страшнее кошки зверя нет. Да я не таких бандитов знаю! Из прошлого и из настоящего. Они не на единицы ведут счет жертвам - на сотни тысяч. На миллионы. Ты и не подозреваешь, какие существуют преступники! От Суллы до наших дней... Что ж мне, на старости лет изменять всю свою жизнь из-за какого-то ничтожного Горелого? Комар, муха!

– Это все сложно и общо, - сказал я. - Передо мной явные, живые бандиты. И что могу, я должен сделать.

– Н-да, - промычал старик, - "Узнаю коней ретивых"... Прошу тебя, Иван Николаевич, не надо меня мобилизовывать. Приобщать! Мне так хорошо жилось до этого! Я слабый, немолодой человек, во мне нет твоей энергии, убежденности. Ты служишь одному богу, а я - многим и никому. Все эти божества, которых ты рассматривал, враждуют друг с другом. Но у меня они все собрались. Никому не хочу отдавать предпочтения. По мне, все достаточно плохи и достаточно хороши. Служа своим добрым богам, люди сделали столько зла! У тех, кто с Горелым, кстати, тоже есть свои боги. Они отнюдь не считают себя бандитами.

Теперь я понял, почему меня смущало обилие богов. Ведь бог - это для кого-то символ, главная идея, может быть, смысл жизни. И здесь, среди исключающих друг друга идей, ни я, ни кто-либо другой не мог чувствовать себя уверенно. Все становилось зыбким, расплывчатым, а то, что еще недавно казалось единственно важным, вдруг словно иссушалось: ты входил сюда с живой страстью, а она вдруг превращалась в чучело со стеклянными глазками.

– Ты должен был бы ехать в университет! - сказал старик.- Хватит. Навоевался.

– Я должен был бы ехать на фронт, - сказал я и подумал: "Он не похож на Варвару, но рассуждает так же".

Трудно было объяснить ему. Он смотрел на землю с высоты всех этих Зевсов, с высоты богов. А я не мог взлететь так высоко, отдалиться от того, что видел. Моим богом все еще был Дубов. Он все еще тащил меня по свекольному полю, от него остро пахло потом, он скалил от напряжения и боли выщербленные зубы. Он бормотал, морщась: "Не больше шести часов, Ваня, запомни, не больше шести".

– Знаешь, почему я не люблю железные дороги? - спросил Сагайдачный. Потому что с некоторых пор там появилась прекрасная надпись: "Вагон оборудован принудительной вентиляцией". Это слово вызывает у меня дрожь. Я не хочу принудительного воздуха, даже самого чистого. Люди хотят принудить друг друга к чему-то. Даже к благу, к счастью... Иван Николаевич, дорогой мой, не втягивай меня в орбиту!

Он усмехнулся. Не хотел заканчивать разговор строгим отказом. Губы его вытянулись в две ниточки, и к маленьким стеклышкам пенсне стянулись тонкие морщинки. И я понял, что за время наших бесед успел привязаться к этому человеку. К кощею с тыквообразной головой. Меня тянуло к нему. И то, что я испытывал сейчас, было не просто разочарованием от очередной неудачи, а болью, словно от измены близкого друга.

– Ты знаешь мою заповедь, позаимствованную у Марка Аврелия: "Нигде человек не чувствует себя спокойнее и беззаботнее, чем в своей душе..."? - сказал Сагайдачный.- Так оставь мне душу. Оставь спокойствие. Я его заслужил, право!

В его голосе звучала искренняя просьба, даже мольба. Он опасался моей настойчивости. И мне стало жаль его. "Ладно, - подумал я. - Будем справляться сами. Что ж делать... Но он явно что-то знает, старик. Он мог подсказать мне многое. Все что-то знают, но молчат. Одни - из принципиальных соображений, другие - просто из трусости".

– Не старайся переделать мир, Иван Николаевич,- вздохнул Сагайдачный. Стеклышки его пенсне сияли как две ледышки. - Взаимосвязь слишком сложна. Где-то лат таешь, а где-то рвется. Те, что задумали великое переустройство мира, хотели добра людям... Но в больницах не стало лекарств, а связь с городом оборвалась, поезда перестали ходить. И я не успел довезти ее до больницы. За что же она оказалась в ответе? За что? А?

Он не поворачивался, он смотрел прямо на меня, но я видел за его спиной пожелтевшую фотографию. Сколько ей было лет, девятнадцать? Какие широкополые шляпки носили тогда!

– Я поеду, - сказал я.

– Будь осторожен, - сказал Сагайдачный. - Здесь места злые.

Я взял пулемет и выглянул в окно. Улица была пуста, но, перед тем как выйти во двор, я отвел рукоять перезаряжания. Дубов говорил: "Войти в дом нехитрая штука, ты сумей выйти". Интересно было бы их познакомить - Дубова и Сагайдачного... Я рывком распахнул дверь и выскочил на крыльцо, с трудом удерживая МГ в горизонтальном положении. Отвык я после госпиталя от таких упражнений. Марья Тихоновна оторвалась от ступки, недоуменно взглянула на меня, на пулеметный ствол и снова взялась за толкачик.

Я уложил пулемет под попону и взнуздал Лебедку, которая все еще дожевывала клок сена. Сагайдачный вышел на крыльцо.

– Бандюги могут дознаться, что я к вам заезжал, - сказал я. - Так вы скажите, что я расспрашивал, а вы промолчали. Оно и верно. Они бы поверили!

Сагайдачный улыбнулся. Он снял пенсне - осторожно, как стрекозу с ветки, и потер сухим острым пальцем две красные ямочки на переносице.

– Они поверят, - сказал он. - За двадцать пять лет, что я в Грушевом, я еще никому не солгал, и это все знают, даже бандиты. За меня можешь не волноваться.

Он проводил меня, идя рядом с телегой, к крайней хате, окна которой были крест-накрест забиты жердями. Сагайдачный обычно никого не провожал к околице.

Назад Дальше