Тревожный месяц вересень - Смирнов Виктор 14 стр.


Я уложил пулемет под попону и взнуздал Лебедку, которая все еще дожевывала клок сена. Сагайдачный вышел на крыльцо.

– Бандюги могут дознаться, что я к вам заезжал, - сказал я. - Так вы скажите, что я расспрашивал, а вы промолчали. Оно и верно. Они бы поверили!

Сагайдачный улыбнулся. Он снял пенсне - осторожно, как стрекозу с ветки, и потер сухим острым пальцем две красные ямочки на переносице.

– Они поверят, - сказал он. - За двадцать пять лет, что я в Грушевом, я еще никому не солгал, и это все знают, даже бандиты. За меня можешь не волноваться.

Он проводил меня, идя рядом с телегой, к крайней хате, окна которой были крест-накрест забиты жердями. Сагайдачный обычно никого не провожал к околице.

– Уезжай, Ваня, - сказал он на прощание. - Сошлись на здоровье. Я дам письмо к профессору Чудинскому в Киев. Тебя примут на исторический. Станешь ученым, поднимешься над этой мелкой и злой, ненужной суетой!

"Если я вот так буду без толку метаться, бандиты меня в конце концов пристукнут, - подумал я. - Историческая наука осиротеет, а история ничем не обогатится".

Я поставил пулемет так, чтобы его можно было быстро повернуть в любую сторону. И нащупал гранаты в карманах. Далеко, где заброшенная пашня сходилась с небом, стояли круглые яблони-дички, а там уж и Лес...

Пока я не подъехал к дичкам, я видел сверкающую под сентябрьским солнцем голову. Пенсне тоже блестело. Сагайдачного никак нельзя было брать с собой в разведку. За полторы версты его выдавал этот двойной блеск.

– Ну, пошла, фронтовичка! - крикнул я Лебедке, когда мы перевалили за яблоневые деревья и хутор скрылся.- Хватит нам разговоров! Даешь вперед! Гайда!

16

Лебедка недаром считалась кобылой с придурью. Она рванула сноповозку так, что пыль взметнулась за острием "лисицы", которая торчала из задка телеги, словно пушка. Я ухватился одной рукой за тележную грядку, а другой пытался одновременно удержать и вожжи, и пулемет, который подпрыгивал на сене.

– Давай-давай! - кричал я.

После тихой хаты Сагайдачного, после немой беседы со спокойными, сдружившимися в Грушевом хуторе богами, после пережитой горечи мною овладела жажда деятельности, движения, и Лебедка, казалось, поняла это. Березняк с его камуфляжной пестротой, и алый сосновый бор, и фиолетовая пена вереска - все пролетит, промчится, прогрохочет у вихляющих колес; давай, солдатская лошадка, жми! Рядом со мной - МГ, и увесистая коробка на пятьдесят патронов приставлена к нему, и две гранаты в карманах шинели. Пусть бы они вышли навстречу, пусть! Все разом бы разрешилось, не осталось бы ничего невыясненного. Драться так драться!.. Возможно, нигде человек не чувствует себя спокойнее, чем в своей душе. Возможно! Но все-таки в душе не укроешься, как в блиндаже. Нет, есть высшее спокойствие - злое, стреляющее, грохочущее спокойствие боя. Когда все определенно, все четко: враг и ты, и больше ничего. Знает ли старик о таком спокойствии?

– Давай-давай, Лебедка! Жми!

И лошадь, стараясь, неуклюже, но резво била копытами в полотно лесной заброшенной дороги. Я нагнулся на миг, чтобы поправить пулемет и, подняв голову, увидел впереди человека. Он брел как будто в задумчивости, ничего не слышал и не замечал. Я видел мешок на его спине. Это что, живая баррикада? Не буду же я стрелять в спину незнакомого мне человека! Придется придержать коня. Остановиться... Может быть, они подстроили ловушку?!

Лебедка нагоняла прохожего.

– Эй-эй! - закричал я. - Эй, ты! Обернись! Пентюх!

Я многому, оказывается, научился у бабки Серафимы.

Я обзывал этого бредущего по колее человека так, что он должен был взвыть от оскорбленного самолюбия. Но все безрезультатно.

В трех шагах от человека Лебедка остановилась. Она не решилась его сшибить. И тут я облегченно вздохнул и разжал пальцы, вцепившиеся в рукоять МГ. Над мешком возвышалась знакомая рваная солдатская шапчонка и густая шевелюра, похожая на ком свалявшейся пакли.

– Гнат! - крикнул я. - Ты опять на моей дороге? Он обернулся и, увидев меня, засмеялся, пропел:

Воны свадебку сыгралы,

И было там чего пить,

Воны ночку переспелы

И почалы добре жить.

– Садись, - сказал я ему. - В дороге допоешь. Хотя нет, погоди!

Я осмотрел его мешок и достал оттуда два снаряда. Отнес их в сторону. К сожалению, мне нечем было их подорвать, чтобы показать Гнату, какой голосок у его связанных медными путами поросят.

– Поехали!

Я положил пулемет на колени к Гнату, велел сидеть смирно, встал и потянул вожжи. Лебедка дернулась, но при этом как-то нервно застригла ушами. Она пошла чуть боком, косясь в сторону и всхрапывая. Я посмотрел направо и увидел их.

Их было четверо, они стояли в кустах ольшаника так, что только лица смутно белели в тени. На одном была желтая кожаная куртка. Какое-то неясное воспоминание мелькнуло в моей голове при виде этой куртки, но оно тут же исчезло, так и не успев проявиться: не до воспоминаний было.

Мне не повезло. Пулемет по-прежнему лежал на коленях у Гната, но дурачок привалил его сверху тяжелым мешком. Впрочем, я все равно не успел бы поднять МГ и прицелиться. У всех четверых наверняка были наготове автоматы. Я не видел оружия из-за листвы, но стволы, конечно, были направлены в мою сторону. До этих четверых в ольшанике было метров сорок - пятьдесят. Они стояли и как будто выжидали. Чего?

– Но, Лебедка! - сказал я как можно более спокойным голосом и дернул вожжи. - Гайда!

Четыре белых пятна светились в ольшанике. Они постепенно отплывали назад. "Теперь Гнат прикрывает меня своим телом, и если они начнут стрелять, то неминуемо срежут его, - подумал я. - Вот уж кто ни при чем". У меня мелькнула мысль присесть и таким образом оказаться за широкой спиной Гната. Из-за него было бы удобно стрелять. Он укрывал бы меня, как баррикадный куль с песком. Пожалуй, я бы успел достать МГ и подцепить их всех четверых на такой дистанции. Да, подцепил бы, факт. А они вряд ли достали бы меня - Гнат укрыл бы.

Но я продолжал стоять на сноповозке. Гнат улыбался, напевая что-то под нос. У меня было такое ощущение, будто на спину кто-то повесил мишень с большущим черным кругом-"десяткой". Еще пяток метров, еще... Ну, теперь они уже не начнут. Поздно. На таком расстоянии из автомата не попасть. Если бы они хотели стрелять, то начали бы раньше.

Фу-ты, черт! Я сел наконец рядом с Гнатом на грядку.

"Бона выйшла у садочок, у садочок груши рвать!.." - пел Гнат.

– Везет тебе, - сказал я. - И при немцах ты уцелел. И сейчас тоже повезло... Вот черт. А ведь я мог бы их достать, Гнат!

– Хе-хе-хе-хе! - рассмеялся он.

Я хлопнул его по плечу. После всего пережитого на меня напал приступ общительности и дружелюбия.

– Ну, живы, Гнат? Сдрейфили они, а? Сдрейфили! Ух ты, куль с песком.

Гнат засмеялся, открыв редкие крупные зубы. Он был полон животной невразумительной силы. А вот получил бы очередь в спину... и все. "Ведь у него жизнь - единственная, как и у всех других, - вдруг подумал я. - Перед лицом смерти все равны".

Я достал хлеб.

– На! - сказал я Гнату, переламывая горбуху.

Гнат был вечно голоден. Он никогда не мог наесться досыта. Но тут дурень отрицательно помотал головой. Он даже не смотрел на хлеб. Он был сыт.

Вона жито добре жала,

Девка справная была...

– Ну и ну,- сказал я. - Тебя что, накормили в лесу?

– Хе-хе-хе! - рассмеялся Гнат.

– Дурак чертов! Ешь!

Он лениво взял половину горбухи.

– "Девка справная была!"-Гнат, с набитым ртом, промычал этот куплет и, как испорченная пластинка, повторил:- "Девка справная была!.."

– Чего они не стреляли? - спросил я у Гната. - Чего они вообще торчали в этих кустах? Не вышли навстречу?..

Запросто они могли бы уложить нас на этой сноповозке. А если бы ты не привалил пулемет мешком, то, может, и мы бы их уложили.

– Хе-хе! -ответил Гнат. - "Боны свадебку сыгралы"...

Его мысль текла по неизвестному мне руслу, вдали от этой лесной дороги, от бандюг. Мир, заключенный в кудлатой нечесаной голове Гната, наверно, был красочным и счастливым. Там "играли свадебки", били в бубны, плясали, и "было там чего пить".

Я доедал хлеб. Гнат пел. Он был сытым и счастливым человеком, ему было давно открыто то, к чему мы все стремились. Я же после пережитого никак не мог насытиться. Какая-то прорва открылась внутри. А перед глазами стояли четыре белых пятна, полуприкрытые листвой. И желтый цвет кожаной курточки на одном из бандитов вселял непонятное беспокойство.

От Семенова урочища, засеянного капустой, открылись Глухары. Дымил гончарный заводик, и трубы его перечеркивали красное заходящее солнце. Деревенька медленно плыла к закатному небу. Сизые капустные гряды, похожие на волнующееся море, еще более усиливали картину. Я почувствовал радость, как будто вернулся из бог весть какого дальнего путешествия; и Гнат запел погромче.

От Семенова урочища, засеянного капустой, открылись Глухары. Дымил гончарный заводик, и трубы его перечеркивали красное заходящее солнце. Деревенька медленно плыла к закатному небу. Сизые капустные гряды, похожие на волнующееся море, еще более усиливали картину. Я почувствовал радость, как будто вернулся из бог весть какого дальнего путешествия; и Гнат запел погромче.

Фигурка человека, бегущего навстречу через кукурузное поле, где торчали огрызки стеблей, поначалу показалась мне смешной. Человечек спотыкался и подпрыгивал на неровностях. Через минуту я узнал Попеленко. В руке у моего приятеля-"ястребка" был карабин. Я всполошился. Бегущий невооруженный человек не является тревожной приметой. Может, он один из братьев Знаменских, может, он за курицей гонится, мало ли... Но человек с оружием в руке может бежать только по двум причинам: либо он драпает от противника, либо атакует. Атаковать сноповозку Попеленко было ни к чему. Значит, он спасался бегством. Глухары в опасности!

– Я хлестнул Лебедку.

– Стойте, не надо! - закричал Попеленко, подбегая. - А я уже хотел на хутор, - наконец выдохнул он. - За вами, товарищ Капелюх.

– Да что случилось?

– Ой, ну и дела, товарищ Капелюх! - жалобно сказал Попеленко. - Попадет небось от начальства! Это ж надо, как раз под Глухарами! Нет чтобы под другим каким местом! Шлях-то чималый!

У меня отлегло от сердца. Бандитов в селе не было, иначе мой подчиненный не думал бы о начальстве. Когда бежишь от пуль, страх перед начальством-дело десятое.

– Попеленко! - крикнул я. - Выплюнь галушку изо рта!

– У меня нет галушки! - удивился "ястребок".

– Тогда ясным и четким языком доложи обстановку!

– Коняка в Глухары прибежала, - сказал Попеленко.- Притащила бричку. А в бричке товарищ Абросимов. Убитый да замордованный{12}. Бандерами, гадами. И надо же, под нашим селом!

– Какой Абросимов? - спросил я.

– Да тот, что хотел приехать с "плантом". Насчет борьбы с бандитизмом. А "планта"-то при нем нету! Что ж делать будем, а?

И тут я вспомнил Абросимова. Его беленький воротничок навыпуск, пиджак с ватными широкими плечами и кожаную желтую курточку с белой проплешиной от ружейного ремня на правом плече. Вот черт... "Замордованный". Ведь он же совсем мальчишка, несмышленыш.

– Садись! - крикнул я Попеленко, и он ввалился в телегу - через грядку, как сноп. - Н-но, Лебедка!

Я хлопнул вожжами, дернул, но на лошадь напал очередной "псих", ей на хотелось передвигать ногами, она пыталась почесать шею об оглоблю.

– Да разве ж она без кнута когда бегала? - спросил Попеленко срывающимся голосом.

– А ты разве не спрятал кнут?! - крикнул я на него. - Ты ж ее пожалел!

Я кинул ему вожжи и, приподняв пулемет, дал над головой Лебедки очередь. Меня тут же от рывка телеги отбросило назад, на Гната, так что железки в его мешке вонзились в спину, и мы понеслись. Стрельба возродила в Лебедке какие-то уснувшие страхи. Она как будто сбесилась, и Попеленко теперь старался сдержать ее, откинувшись назад и натянув вожжи.

Абросимов!.. Мальчишка в отцовской курточке... Так вот почему бандиты оказались на Мишкольском шляхе. Это они возвращались с Ожинского шляха прямиком, через лес. Подстерегли Абросимова, сделали свое дело и возвращались к УРу по старой Мишкольской дороге. Ох, если б я знал, где раздобыл бандит желтую кожанку, я бы все-таки взялся за МГ... Меня мотало на сноповозке из стороны в сторону, Гнат смеялся, полагая, что мы с Попеленко затеяли скачку, чтобы повеселиться. Он пел, стараясь перекричать стук и лязг телеги:

Глава третья

1

Мы влетели в Глухары с таким грохотом, что толпа, собравшаяся в центре села, у брички с убитым Абросимовым, расступилась, едва завидев сноповозку. Попеленко тщетно натягивал вожжи, упираясь ногами в передок. Но тут, к счастью, у нашей телеги лопнула аварийная "лисица", обломок ее ткнулся в землю, задняя подушка вместе с колесами отскочила, сноповозка осела на кузов, и мы затормозили в двух метрах от брички.

Я бросился к Абросимову. Он словно бы придремал на мягком сиденье подрессоренной своей коляски, склонив голову к плечу. Я видел только угловатый, стриженный под "полубокс" затылок. "Ох, зачем он взял эту райкомовскую бричку! - подумал я. - Лучше бы он ехал на телеге и, кто знает, проскочил бы, ведь ездят же по этой дороге мужики! Но бричкой он сразу выдал себя, бричкой и кожаной курточкой".

Я обошел с другой стороны коляску и чуть отклонил голову Абросимова. Белый воротничок, выпущенный поверх пиджака с широкими ватными плечами, был весь в крови. И на лбу Абросимова была огромная рана с запекшейся уже, порыжевшей кровью. Я вначале принял эту рану за выходное отверстие, но потом догадался, что это за рана.

Рука Абросимова была уже холодной, совсем холодной, и на ладони темнел порез. Я отвернулся и посмотрел на крестьян, столпившихся вокруг. У баб, как это всегда бывает в таких случаях, на лицах застыло выражение немого плача. Казалось, достаточно одного слова, жалостливого слова, и раздадутся причитания и вопли в голос. Но все молчали. Мужики смотрели угрюмо, исподлобья.

Я заставил себя взглянуть на порезанную ладонь Абросимова. Да, значит, он был еще жив, когда они высекали ему звезду на лбу. Он пытался ухватиться за финку. Интересно, гоготали они или делали свое дело молча? Вот сволочи. Палачи. Фашисты и прислужники фашистов. Носили полицейские кепки. Лебезили перед всеми этими гауляйтерами, гебитскомиссарами, комендантами. Толковали о большой политике, требующей союза с немцами. Теперь толкуют о "вольной Украине", о засилье большевиков и Советов. Ведь ни один палач не назовет себя палачом или садистом. Ему хочется встать под знамя. Знамя оправдывает. Все, мол, прощается человеку под знаменем. Теперь они - борцы за самостоятельность, вольность. Они не хотят, чтобы их считали уголовниками. Но действуют они как уголовники. Как мародеры, садисты. Вот он какой, национализм.

– Пистолет лежал в бричке, - сказал Глумский. Он протянул мне ТТ. Губа у него дергалась, открывая крупные, выдающиеся вперед зубы,

– Сколько ему было? - спросил он. - Шестнадцать?

Значит, пистолет они оставили. Им не нужен был этот старый ТТ. Берите, мол, свое добро, стреляйте. В стволе не было нагара. Я извлек из рукоятки обойму - в ней желтели патроны. Абросимов ни разу не успел выстрелить. Наверно, они подскочили неожиданно, ловкие ведь были ребята, поднаторевшие в лесном разбое. А может, он не сумел заставить себя выстрелить в человека или просто испугался? От настоящего испуга немеют руки и ноги, а мочевой пузырь вдруг становится переполненным, как будто ты только что выдул целое ведро. В первом бою, когда я увидел фрицев, не тех уродливых карликов или людоедов, что рисуют художники, а людей - живых, разгоряченных, в мундирах, подпоясанных ремнями, в сапогах и пилотках, с разинутыми от крика или от страха ртами зубы блестели от слюны, - я так и не мог нажать на спуск. Я нажал, когда немцы уже побежали обратно. Я стрелял в спины. Страх прошел, как только исчезли лица. Потом я долго мочился в окопе. Мне казалось, я залью весь окоп - столько во мне вдруг оказалось жидкости. Кукаркин, тот смеялся, а Дубов отнесся к происшествию серьезно. Он сказал, что все нормально, так и должно быть, что в природе все продумано и к месту. Мужику, к примеру, даже такому дураку, как Кукаркин, она дала штаны, потому что стыдно ходить без штанов по улице. Дала голову, чтобы было на чем держаться пилотке. И она же, природа, устроила так, что человек боится убить другого человека. Очень боится. И это нормально, иначе черт знает что творилось бы. В мирное время только уголовник-выродок или псих какой-нибудь может решиться на убийство. А вот в войну приходится и хорошему человеку учиться убивать. И очень это нелегко дается, так что все правильно, подмывай, Капелюх, стенки окопа, авось не обвалятся.

Наверно, Абросимов просто не смог заставить себя выстрелить в человеческое лицо... Ведь у них были обыкновенные человеческие лица, и рука его онемела. Меня в лихой час выручили ребята. Поддержали. А этот мальчишечка оказался один в самую трудную минуту своей жизни. И тут я понял, почему он рвался в Глухары со своим этим "планом помощи в работе" и "обобщенным опытом". Он напрашивался в друзья. Как это я сразу не догадался? Я был гораздо ближе ему, чем пятидесятилетний Гупан или молчаливый, бессонноглазый капитан, который со всеми держал себя так, что чувствовалась дистанция. Я был его поколения, всего на четыре года старше, но зато успел повоевать, и в анкете у меня были перечислены всякие военные заслуги и медали, работа в разведке... Вот Абросимов и придумал этот "план помощи" и поездку в Глухары: ему надо было стать вровень со мной, чтобы заслужить право на дружбу. И еще ему надо было доказать, что он храбрый парень и не боится отправиться один, со своим ТТ, через леса. Наверно, он никого не предупредил о поездке. Дурак я, ничего не понял. Я отнесся к нему легкомысленно. Во мне проявилась пренебрежительность старшего, которая так ранит тех, кто смотрит снизу вверх, и которая совершенно незаметна тем, кто уже забрался на ступеньку повыше. Правильно сказано, что люди чувствительны к обидам, но только не к тем обидам, которые они наносят сами. Дурак я, ох, дурак! Мне бы ответить ему: "Не приезжай, не надо, лучше я сам прикачу..." А что я сказал ему? Кажется, "валяй" или что-то в этом роде. Наверняка он обиделся и решил доказать, что я зря отнесся к нему свысока. Это я, не думая о том, вызвал его в Глухары, я!

Назад Дальше