Не нравится он мне, Климарь этот, вовкулак какой-то. Кровавый черт в глазу у него. Вот я и отдежурила, грешная, чтобы ты поспал...
– Серафима, - сказал я. - Вам в контрразведке служить.
Умненькие глазки-пуговки Серафимы были печальны и тревожны. Сердце ее, вмещавшее сразу две любви - мудрую, бабкину, и беззаветную, материнскую, чуяло беду. Я обнял Серафиму. К запаху шоколада и нафталина был примешан махорочный дух, которым пропитался воздух в нашей хате.
– Господи, и такой, прости и помилуй, сволоте отдавать на убой нашего Яшку, да еще в день Семена-летопроводца!-сказала бабка. - Ты уж поберегайся его, сынок.
Глава четвертая
1
Несмотря на ранний час, во дворе было светло. Ветер разогнал туманную муть. Пес Буркан, привязанный у сарая, сердито прохрипел и тявкнул раза два, но затем, признав меня, вильнул хвостом. Он был охотничьим псом, а не злобным стражем.
Ветер сносил листву с вишен и акаций. Как там Попеленко? Беспокоиться было еще рано, но я зябко поежился, вспомнив его "армию", что занимала, темнея грязными пятками, полати в углу. Может, зря я не пожалел "ястребка"? Надо было самому... Да, но что бы тогда наворотил в Глухарах Климарь?
Село начинало просыпаться. Утро располагало к трезвости, расчету. Скоро проснется забойщик, хмельная дурь слетит с него. Что же предпринять, если Попеленко не вернется вовремя? И тут я вспомнил о предстоящем сватовстве. Черт возьми! Я должен был послать Серафиму к Семеренковым. Это событие предстало в утреннем, ясном и четком свете. Сегодня вся моя жизнь должна была измениться. Еще вчера я жил с ощущением приближающейся любви, с ощущением надежды, чего-то загадочного и прекрасного, что еще предстояло пережить. Теперь это загадочное приняло реальные, деловые очертания. А вдруг Антонина скажет бабке: "Нет"?
Я бросился обратно в хату.
– Серафима, давай горячей воды - бриться! Посмотрите за Климарем. Налейте ему, если проснется.
* * *
Я помчался к озимому клину. Не было сомнений, что и в это утро Антонина пойдет к прощевой опушке. Преодолеет страх, возьмет коромысло, два ведра, уложит в них всю нехитрую снедь... Она не сможет так просто отказаться от мысли найти сестру, вернуть ее. Она привыкла к этой ежеутренней надежде.
Я бежал узкой стежкой, боясь опоздать. Ветер сдул соль инея, и озимь была чистой, ярко-зеленой. Вдали вставал розоватой шапкой Гаврилов холм. Над селом темнели гребешки дымков. Сердце у меня билось от бега и волнения.
Я увидел ее издалека и остановился. Она возвращалась от родника живой и невредимой. Шла по тропке, опустив голову, легко неся коромысло с двумя полными ведрами, не проливая ни капли и ступая по тропе как по струне. Тоненькая, в старом пальтишке, сбитых сапогах и черном платке. И все мои тревоги исчезли. Я стоял и ждал ее. Она смотрела под ноги, задумавшись, но вскоре почувствовала присутствие человека и подняла глаза.
Солнце уже подступило к горизонту. В этот ясный день оно еще до восхода высветило все вокруг. На Гавриловен дороге волновались под ветром плакучие вербы. По озими ходили темные волны, ветер приглаживал зелень. Мне показалось, что вся моя жизнь уплотнилась до такой степени, что вошла в это утро без остатка. Ожидание Попеленко, предчувствие схватки с бандитами, соседство Климаря с двумя ножами за голенищем - все настоящее и все, что было - фронт, мина-"лягушка", первый бой, госпиталь, - вдруг вошло в рамки одного утра, и я стоял, сдавленный тяжестью соединившихся событий и переживаний, и не в силах был сдвинуться е места. Многое казалось мне ранее важным и главным в жизни, но, оказывается, сейчас должно было решиться самое важное, самое главное.
Она сняла с плеча коромысло - движение было гибким и сильным - и остановилась против меня. В ведрах плескалась розоватая вода. Антонина поправила прядь русых волос, выбившихся из-под черного платка. Она не улыбалась, не отводила глаз, просто поправила прядь. Я никогда не видел более красивой девчонки. Я чувствовал, что и не увижу больше, потому что, даже если останусь жив, и даже если буду видеть Антонину каждый день, и даже если она со временем станет еще краше, не повторится эта острота переживаний, эта сжатость времени.
– Доброго ранку, - сказал я. - Вы за водой ходили?
Она ничего не ответила на этот дурацкий вопрос. Смотрела прямо на меня.
– Я вот что... - проговорил я, теперь уже с трудом.
Мне стало страшно. Если бы можно было отложить этот разговор, я бы, наверно, промямлил что-нибудь и прошел мимо. Но солнце вот-вот собиралось вынырнуть из-за озими. Наступал хлопотный, тревожный день, и ждать было нельзя.
– Я вот что... Я не случайно сюда пришел... Я всегда...
Э, да что я бормотал? Все равно уж! Решиться - как в холодную воду нырнуть, тут только важно оттолкнуться от земли, а дальше уж никуда не денешься.
– Скоро к вам придет моя бабка... Серафима... Она придет сватать вас. Серафима! Я просил ее. Пожалуйста, не бойтесь!
Она смотрела мне прямо в глаза.
– Вы имеете право отказаться. Нелепо - так свататься. Но в селе принято... Я думаю, так лучше. Я вас не дам в обиду.
Солнце уже показало обод из-за зеленого горизонта. И тотчас розоватая полоса пролегла на влажной траве, как на воде. Петухи заорали словно оглашенные, с Гаврилова холма сорвалась стая птиц. Они пронеслись над нами, возбужденно гомоня.
– А в общем, все ерунда! - вдруг выпалил я. - Я тебя полюбил. Полюбил, и все. Пожалуйста, выходи за меня замуж!
Она оставила свое коромысло и шагнула вперед, продолжая смотреть мне прямо в глаза. Я никак не мог определить цвет этих глаз; видел четкие линии большого рта, брови, родимое пятнышко на виске и все старался угадать цвет ее глаз, как будто это было очень важно сейчас. Она подошла и приникла ко мне, и мои руки сомкнулись на ее спине. Это произошло само собой, так естественно, как будто ничего другого и не могло быть.
Я вдруг ощутил всю невыразимую живую твердость и нежность, угловатость и мягкость ее тела. Она молча прижалась ко мне, и при всем ее росте и прямизне голова ее оказалась под моим подбородком, и я почувствовал сквозь шерстяную ткань черного старенького и латаного платка запах ее волос. Они пахли сухим клевером, тем клевером, что скошен был третьего или второго дня и пролежал под солнцем, впитывая луговой воздух.
Она вручала себя мне. Без слов, наивно и откровенно. Это был ее ответ. Мне стало сладко. И - страшно. Разом рухнула прежняя жизнь. Я вдруг ощутил, что это такое - отвечать за другого человека. Я ощутил это всем своим существом, прижав руки к ее острым лопаткам и впитывая запах волос. Теперь она никогда не выйдет из моей судьбы, из моих мыслей. И всегда, даже если нас разделит расстояние, я буду чувствовать себя так, как если бы она стояла, доверчиво приникнув телом, вручив мне свою жизнь. Она отдавала мне себя, свою волю, но забирала у меня мою...
И в это пронзительное утро я понял еще одну великую тайну: даже если человек прошел войну и испытал близость смерти, и силу фронтовой дружбы, и боль ранений, и многое другое, он не может быть мужчиной, пока не узнает чувства ответственности за женщину. Я осознал это в одну секунду и понял, что теперь все пойдет по-иному, что старое - позади.
– Антоша, - сказал я.
Я воспользовался именем, которое ей дал отец. Украл его. Но только это ласковое, домашнее имя могло выразить то, что я ощущал в эту минуту.
Всходило солнце, ветер усилился, стал слышен шелест озими.
Она подняла голову, еще раз внимательно посмотрела мне в лицо, как будто признавая своего, улыбнулась чуть-чуть, совсем слегка, краешками большого рта, и снова уткнулась в отвороты моей шинели.
2
Во дворе нашей хаты на завалинке сидел небритый, густо заросший щетиной Климарь и точил на бруске ножи: узкий, с толстым обоюдоострым лезвием, похожий на короткий штык, - для забоя, и длинную финку - для свежевания. Сталь поблескивала на солнце.
Буркан грелся на песке и иногда нервно поглядывал на хозяина. Звук металла, соприкасающегося с камнем,- "вжик-вжик!" - о многом говорил ему.
– Готовимся, начальник! - сказал Климарь сырым утренним голосом. И засмеялся, как в бочку забухал:- Ге-ге-ге... А я уже опохмелился!
Я идиотски улыбнулся в ответ. Я чувствовал себя таким счастливым, что готов был улыбнуться людоеду. От шинели исходил тонкий клеверный запах ее волос.
В хлеву был слышен лепет Серафимы. Она успокаивала Яшку. Ему перед смертью удалось узнать, что такое ласковый голос Серафимы.
Солнце зависало ясное и горячее. День Семена-летопроводца обещал быть особенно погожим. Уже поднималась от земли в токах прогретого воздуха паутина, выпрямились приникшие было к земле настурции у плетня. Я вошел в хлев. Зорька ушла с деревенским стадом доедать последние травы на лесных опушках, куры бродили по двору, и за дощатой перегородкой, в загончике, оставался один лишь смертник Яшка, довольно худенький, длинноногий кабанчик, пятнистый, с чистой и смышленой мордочкой. Серафима почесывала ему щетинистый загорбок. Яшка похрюкивал, хлопал белыми ресницами от удивления и прислушивался к вжиканью Климаревых ножей.
– Никто не был у Климаря? - спросил я Серафиму.
– Варвара забегала. Вроде разузнать, когда он опять придет на забой, сказала бабка.
Она тоже слушала, как Климарь точит ножи.
– Серафима, вы бы сходили к Семеренковым, - сказал я. - Пора уже.
– Погоди, воскресенье ведь, никуда не денутся. Тебе надо бы настоящих сватов! Как положено. Чтоб старост выбрать... Чтоб не сразу, а на допыты, розвидку, да на запойны, на рукодаины{18}, честь по чести.
– Война вокруг, бабуся!
– Ну так подождать. Вот чтоб Гитлеру, вражине собачьей, чтоб ему!..
– Серафима, они ждут, - я осторожно взял ее под руку. - Все будет хорошо.
– Уж куда лучше, - сказала она, вздохнув. - Уж так-то хорошо, убивцы.
Она бросила последний взгляд на своего любимца. Сколько она вырастила этих Яшек - и всех она любила, и всех отдавала под нож. Чего уж, казалось бы, жалеть? Не первый и не последний. Но каждый из этих кабанчиков доживал до своего срока, набрав положенные пуды сала и попользовавшись благами свинячьей жизни. Такая смерть была естественной. Яшке же предстояло пасть безвременно. И Серафима страдала.
* * *
Климарь вошел в хлев с цебаркой, наполненной кипятком, и пустым ведром, в котором позванивала алюминиевая кружка. К теплым навозным запахам сарая примешался густой сивушный перегар.
– Не дрожат пальцы? - спросил я.
Он поставил ведро и, нагнувшись к голенищу, вдруг вытянул по направлению ко мне оба ножа. Движение было быстрым, я не ожидал от этого грузного хмельного мужика такой прыти. Лезвия блеснули у моей шеи. Я едва не отскочил, но, к счастью, все же удержался, успел понять, что это пока шуточки. Климарь не должен был думать, что я боюсь его. Мне еще придется расспрашивать забойщика.
Два острия застыли передо мной. Они были неподвижны, как будто в тисках зажаты.
– Что значит принять норму, - сказал Климарь. - Не дрожат, а? Бабка у тебя понимающая, "ястребок".
Не прост, не прост был забойщик... Он спрятал ножи за голенище и грузно, неуклюже перелез через загородку - чуть доски не сломал. Яшка пискнул, бросился в другой угол и посмотрел оттуда с ужасом.
Сквозь раскрытую дверь хлева было видно, как Серафима вышла из хаты и направилась к калитке. Она не оглянулась. На ней была довоенная парадная "плюшечка", слегка повытертая, и длиннейшая красная юбка, из-под которой выглядывали разношенные башмаки, вихлявшиеся на худых, искривленных годами, болезнями и работой ногах. Серафима ушла устраивать судьбу Ивана Капелюха.
– Ничего кабанчик, - сказал Климарь, профессионально оценивая Яшку. Борзоват, правда, недобрал весу. До рождества додержать бы. Но свадьба - дело серьезное. Надо спешить. Время такое.-Он посмотрел на меня, подмигнул как будто по-товарищески, с пониманием. - Только вырастил чуприну, как ложишься в домовину. Да... Ничего подсвиночек. Желудями не подкармливали?
– Желуди в Шарой роще, - сказал я. - А там, гляди, самого привесят к дубу вместо желудя.
– Ге-ге-ге, - заколотил в бочку Климарь. - Слышал, у вас тут шалят. "Ястребку", конечно, неприятно... Нас вот с Бурканом не трогают. Правда, Буркан?
Пес натянул веревку и, хрипя, сдавленный веревочной петлей-ошейником, заглянул в сарай. Он скалил зубы и ронял слюну. Знал, чем заканчивается "вжик-вжик" точимых ножей.
– Вам, "ястребкам", надо подкреплению просить, - сказал забойщик как будто невзначай, все еще приглядываясь к Яшке. - Из райцентра! Маловато вас... Всего двое?
– Может, двое, может, нет.
– Ага.
И, издав короткое "хек", забойщик ринулся в угол, где застыл Яшка. Тот отчаянно заверещал. Резвый он был, не заплывший еще салом - увернулся и бросился в противоположную сторону загончика. Климарь снова выказал удивительное проворство. Как только Яшка попытался повторить свой маневр, он по-футбольному прыгнул наперерез и, ухватив кабанчика за ноги, повалил его на бок.
Яшка заверещал так, что, по-моему, в Ожине могли услышать. Копытца терзали соломенную подстилку. И вдруг визг осекся, перешел в хрип. Я и глазом не успел моргнуть: под левой передней голяшкой лежавшего на боку кабанчика торчала деревянная рукоять ножа. Климарь, придерживая бившегося и хрипевшего Яшку, крякнул и довернул лезвие. Затем, отпустив нож, потянулся рукой и ухватил ведро. Копытца все еще дергались, но слабее и слабее. Забойщик ловко подставил ведро, приподняв кабанчика за голяшку, выдернул лезвие, и из отверстия ударила тяжелая красная струя. Ни одна капля не упала на подстилку.
Пес за дверью прямо удушился от возбуждения. Яшка стих уже, хрипел пес. Климарь подвесил Яшку к балке так, что кровь неослабевающей струей текла в ведро. Звон густой жидкости, бьющей в жесть, перешел в глухое бульканье, ведро наполнялось. Теперь и я почувствовал, подобно Буркану, запах горячей крови. Это был знакомый мне тяжелый, удушающий запах. Кровь животного пахнет так же, как кровь человека.
Климарь подмигнул мне. Когда он встал с ведром в руке, рана не кровоточила больше. Он был большим мастером по части забоя, этот Климарь. Своего рода талант... Он взял алюминиевую кружку, назначение которой до сих пор было мне непонятным, и зачерпнул горячей, парящей крови.
– Привычка такая, - пояснил он мне. - От крови силы много прибывает. В ней сплошная сила. Даже детям сушеную кровь дают. Матоген называется. От матери, значит, сила.
Он опустошил кружку большими глотками. Я видел, как вздрагивает и надувается его шея. Кровь как будто шарами скатывалась в его нутро по глотке, растягивая ее. Ладно, пей, Климарь. Укрепляй здоровье.
– Конечно, нема у меня той силы, как раньше, - по-дружески, доверительно пробасил он. - Хвастать не буду, нема. Я, было дело, четырнадцать пудов на второй этаж внес. На спор... Выпьешь? - спросил он и протянул кружку.
Я отрицательно покачал головой. Не мог я видеть крови.
– Зря, - сказал забойщик. - От этого большая сила на девок. Большая злость, а они это любят, ты мне поверь. Я уж знаю.
Похоже, он собирался давать мне кое-какие уроки по части личной жизни. Разбирался. Как же, он ведь был одним из тех, кто держал Нину Семеренкову! Не в его ли руку вцепилась зубами Антонина? Это счастье еще, что Горелый смилостивился, не отдал им младшую.
Несмотря на теплые, плотные запахи сарая с его стойлами, несмотря на тяжелый запах крови, слабый дух скошенного клевера все еще пробивался от воротника шинели.
– Тебе сейчас это надо! - Он загегекал. - Нынче от сватовства до свадьбы не ждут. Можно не поспеть! Завидую я тебе, хлопче.
Возбужденный водкой, убийством, запахом крови, сознанием своей силы и ловкости, он, кажется, стал принимать меня за приятеля. Или очень ловко делал вид, что принимает. МГ был неподалеку. Пальцы вдруг сами потянулись.
Я отвернулся. Надо было переждать несколько секунд и успокоиться. Негоже распускать себя.
– Ну ладно! - сказал Климарь. - Там у бабки где-то свежая соломка... Пойду.
Я вышел из хлева вслед за ним. Пес лизнул мне сапог - должно быть, на него попали мелкие брызги крови. Я смотрел на дверь хаты, закрывшуюся за Климарем, - не хотел ни на миг упускать его из виду. Вдруг пес сильно дернул меня сзади за шинель.
– Пшел! - крикнул я.
– Дядя Ваня, - раздался тихий глос, - То ж я. Не чуете или что?
Я обернулся и увидел старшего из "гвардии" Попеленко, босоногого Ваську. Он словно из-под земли вырос, Васька, по прозвищу Шмаркатый. Уж если в деревне мальчишку зовут сопливым, то можно быть уверенным, что он здорово отличается по этой части. Васька мог себе на ходу голые пятки смазывать. Но глаза у него, как и у всех попеленковских, были хитрые и смышленые, и подкрадываться он умел как хорек.
– Вас тэту к себе кличет, - сказал он. - Я все ждал, когда тот уйдет.
– Ну что там?
– Ой, тэту подраненный приехал... Ой, беда! - прогундосил вдруг Васька, мгновенно сменив задорный, даже наглый тон на полуплач и зашмыгав носом. Я дал ему носовой платок. Хороший, парашютного шелка, расшитый, прощальный. Подарок медсестричек из стационарного госпиталя.
– Утерся? Теперь скажи ясно и четко: куда пошла Варвара после нашей хаты, от Климаря?
– Никуда. До себя пошла.
– И к ней никто не заходил?
– Не... Никто!
– Ладно. Присматривай!
Он кивнул. И тут же, отвернувшись, применил два пальца, с особой ловкостью приставив их к носу. Платок, "утирачку", он решил приберечь, юный Попеленко.
Я ворвался в хату Попеленко так, что чуть не сшиб молчаливую худую хозяйку.
– Ну что с ним?
Она мрачно указала на полати. Там лежал Попеленко. Лицо его пересекали царапины. Грудь и рука были забинтованы толстым слоем какого-то тряпья. "Ястребок" посмотрел на меня глазами умирающего.
– А ну дай-ка!
Первым делом я размотал тряпье. Неумелая или грязная перевязка может быть так же губительна, как и отсутствие всякой первой помощи. Материи вокруг туловища и руки Попеленко было намотано столько, что она впитала бы все его соки, будь перебита какая-нибудь артерия. Под оханье "ястребка" я открыл рану. Пуля прошла между рукой и грудью, слегка срезав кожу предплечья. На ранке выступили светлые капли лимфы и сукровицы.