Тяжелее всего было переменить участок пласта. Участок был выхлопотан Углегазом в Москве, через наркомат, местные руководители понимали, что участок плохой, но кто отменит решение центра? Липатов посоветовался с дружками и подыскал участок неподалеку от Азотно-тукового завода: на Азотно-туковом недавно пустили кислородный цех, откуда по трубопроводу можно брать кислород для дутья. Над участком — степь, удобно строиться.
Липатов связался по телефону с Углегазом. Олесов «болел» с того дня, когда растворился в воздухе на пороге опустевшей приемной Стадника; замещал его Алымов, но и Алымова на месте не оказалось; Колокольников выслушал Липатова и сердито ответил, что надо было думать раньше, не будет наркомат перерешать, для небольшого опыта и такого участка достаточно, «не выдвигайте чрезмерных требований».
Липатов чертыхнулся и решил пойти к Чубакову.
Приемная секретаря горкома была полна, люди стояли и сидели группами, обмениваясь своими заботами и замыслами, — и сколько же тут сталкивалось разнообразнейших людей и интересов! В ожидании все знакомились; выходившие из кабинета охотно рассказывали, чего добились, за что Чубак «покрыл» и в чем поддержал. Встревоженный толстячок, — видимо, новый работник — допытывался у всех:
— Как с ним держаться? На что напирать?
Начальник одной из строек сперва отмахивался от назойливых вопросов, потом ответил, сверкнув глазами:
— Подбери пузо и напирай на дело, иначе убьет, он такой!
В это время сам Чубаков вышел из кабинета.
— Ого, да тут опять полным-полна коробушка!
Был он молод, хотя и успел повоевать в гражданскую войну здесь же, в Донбассе. Простоватое выражение лица делало его похожим на рабочего парня, да он и был рабочим парнем, коренные шахтеры помнили его забойщиком и комсомольским заводилой.
— Кто тут ко мне и по каким делам? — спросил Чубак, оглядывая всех и здороваясь со знакомыми.
Выяснив, кто и зачем пришел, он ловко растасовал очередь — кого послал ко второму секретарю, кого — в горсовет:
— Скажи, я послал, пусть решит сегодня же.
Узнав, что Липатов, Мордвинов и Светов пришли по делам подземной газификации, Чубак отложил беседу с ними на конец приема.
— Хочу вникнуть в существо. Погуляйте часок, ребята.
Беседа началась с того, что они объясняли Чубаку свой метод, чертили схемы процесса, показывали протоколы опытов.
— Нерешенного много? — спросил Чубак. — Опыты продолжаете? Институт помогает?
— Да мы сами институтские.
— Ну-ну… Вы Сонина трясите, не жалейте, он дядя осанистый, беспокоиться не любит, верно?
Узнав про историю с пластом, Чубак почесал в затылке, поразмыслил и позвонил начальнику шахтоуправления:
— Давай сделаем так. Составьте акт, запрещающий строить станцию на Старой Алексеевке. Поглядите, что за участок возле Азотно-тукового, и, если подходит, закрепите за опытной станцией, а ребята быстро расположатся там и начнут работы. Письмо с приложением акта отправьте в наркомат. Договорились?
Повесив трубку, он весело пояснил:
— Пока от зама к заму ползет, мы уже тут!
И строго — Липатову:
— Смотри мне, Михайлыч, чтобы в тот же день расположились!
Когда разговор дошел до приема на работу Маркуши, лицо Чубака потускнело, стало старше.
— М-да… — протянул он и начал катать по столу карандаш.
— История с листовкой была при мне, все это обвинение — сущая чепуха, — сказал Саша. — Я написал заверенное свидетельство, оно приложено к апелляции. Маркуша — честный коммунист.
— Надеюсь, что так, — задумчиво произнес Чубак. — Три коксовые печи уже работают по его методу… — Он вынул из внутреннего кармана газетную — вырезку. — Вот — хвалят. Только автора не упоминают.
Он перечитал про себя статью и спрятал ее. Сидел с опущенными глазами, мучительно сведя брови.
— Конечно, — сказал он, — преступно держать талантливого инженера носильщиком. Инженер-коммунист — у нас их немного. Он и парень… запальный, как шахтеры говорят.
— Замечательный парень! — подхватил Липатов и припомнил ночной разговор, когда Маркуша сказал:. «К черту меня, что я!»
Чубак слушал, лицо его разглаживалось, светлело.
— Ну вот что, хлопцы… Трудно мне решать этот вопрос. Очень трудно. Но действительно получается нелепое разбазаривание сил. Вы в нем уверены? Берите! Ты, Иван Михайлович, единоначальник, да еще всесоюзного подчинения. Имеешь полное право нанимать специалистов по своему разумению. Партийных и беспартийных, так? По Конституции каждый имеет право на труд. Бери его, и пусть работает. Понимаешь?
Он встал, прошелся по кабинету, резко задвигая отодвинутые от стола заседаний стулья.
— А Стадник-то… — вдруг сказал он и посмотрел на трех собеседников расширенными, удивленными глазами. — Арсений-то! Я ведь с ним работал. Он был у нас на шахте парторгом… Ну, ладно! — сам себя оборвал он и сел за стол. — Что там у вас еще? Вижу, целый блокнот исчеркали.
Оставшиеся вопросы он снова решал энергично, с задоринкой. Но тень раздумья и горечи лежала на посуровевшем лице.
Итак, она вернулась туда же, откуда уехала три месяца назад. Крохотная комнатушка, отделенная дощатой перегородкой от родительской спальни. Выгоревшие обои, старая кровать под пикейным одеялом, столик и скрипучие стулья.
Теперь их двое: она и Саша. Но Саша до ночи пропадает у Липатова, в институте и еще бог знает где. Приходит усталый, взвинченный. Ласков — и засыпает, как только опустит голову на подушку. Мечтает переехать с Любой «на нашу станцию», но это будет тогда, когда им выделят новый участок, когда им дадут квартиру или построят первый дом.
Люба помогает матери по хозяйству и без конца объясняет любопытным соседкам, что за дела привели Сашу обратно. Люди верят и не верят. Людям странно: выдвинулся из шахтерских детей в ученые, поехал в столицу к знаменитому академику… и вдруг прикатил назад! Что-то не так…
Отец поглощен своими делами — его участок на первом месте, шахта в целом вошла в ритм главным образом потому, что по-новому перестроили работу на откатке, а эта перестройка — идея отца. Кроме того, отцу оказали большой почет — избрали членом горкома партии, Чубак привлек его к проверке работы Донецкугля — отец ходит обследовать, а потом допоздна сидит, скрипит пером, все записывает, не надеясь на память. За вечерним чаем обсуждает с Сашей, удастся ли избежать войны, на вырезанной из газеты карте второй пятилетки отмечает красными звездочками каждый вступивший в строй завод, электростанцию, шахту — индустрия! Почувствуют ее фашисты, если сунутся!.. По-видимому, отец доволен, что опыт подземной газификации начинается и Никита нанялся на бурение скважин, но самому Никите он этого не показывает, а девушку его совсем не признает, будто ее и нет на свете.
Никита почти не бывал дома, приходил, когда голод загонял, стараясь не встречаться с отцом; мать торопливо кормила сына и плакала, глядя на его мрачное лицо.
— Губит его эта девка, — говорила она Любе. — Заносчивая, злая! По щекам отхлестала, а он, как собачонка, — за нею!
— Гулящая, — коротко определил отец.
— Ты только не слушай их, — предупредил сестру Никита. — Леля для меня — жена и самый первый человек. Не понимают они ничего, старики. Лелю обидели — до сих пор не простила ни им, ни мне. А я промежду двух огней.
И почему брат не ушел к своей Леле, если она жена и первый человек? Негде жить? Поискать — нашлось бы! Никита ждет, что опытная станция даст им жилье. Но когда это будет? Снял бы какой ни на есть угол и жил бы со своей Лелечкой, раз такая любовь.
— Не соглашается она, — сердито объяснил Никита. — Говорит: ты не красна девица и я не казак, чтоб из дому тебя выкрадывать. Женишься — так женись по форме, чтоб весь поселок слышал и родители признали, как положено. А не решаешься — подожди, может, тебе по своему вкусу невесту найдут… Вот в какое положение они меня ставят!
— Ты бы поговорил по-хорошему.
Никита даже отшатнулся:
— С отцом? Что ты!
Как странно, думала Люба, такой отчаянный парень, а дошло до серьезного — растерялся. Другой бы злился, скандалил, а Никита перед отцом как мальчик виноватый. Или мы оба такие податливые, мягкосердечные? Вот и я…
Места она себе не находила с того дня, как снова вошла в родительский дом. С горечью примечала: дорогие подружки, что так восторженно провожали ее в Москву, теперь говорят с нею, как с больной. Вернулась назад «ни с чем» — так они понимают. Зато у подружек случилось за три месяца немало перемен, и это уязвляло Любу.
Удивительней всего показалась Катерина. Жалела ее Люба, побежала к ней по приезде, готовясь сочувствовать, помогать. А Катерина вышла к ней какая-то совсем новая — размашистая, деловая, дерзкая, говорит по-мужски сурово, с нажимом, а глаза смеются. Мало того, что в партию вступила, так еще выбрали ее членом шахткома и поручили, как она называет, «соцбыт»: возится с жилищными делами, ссудами, пособиями, бегает по общежитиям и землянкам — обследует, кто как живет. Люба украдкой разглядывала ее — раздобрела, живот заметно округлился. Осторожно сказала: «Поберечься бы тебе», — но Катерина усмехнулась:
— Кто бережется — себя теряет. А мне, Люба, жить хочется!
И опять заговорила о своем соцбыте, будто и не о чем больше разговаривать. Заторопилась куда-то — проверять заявление о прохудившейся крыше. Проводила Любу до ее калитки, быстро обняла сильной рукой, шепнула, глядя прямо в глаза:
— Ох, Любушка, я сейчас — ну будто на гору взошла.
И зашагала по улице, вскинув голову. А Люба глядела вслед и чувствовала себя внизу, далеко-далеко от той горы…
Две подружки-одноклассницы, поступившие откатчицами, участвовали в организации откатки по-новому. Портреты их вывесили у входа в шахту. Там же, где давно висит портрет Кузьмы Ивановича. Слава отца была для Любы привычна, но Ксанка и Настенка… Да нет, и это понятно. Сколько помнила себя Люба, многие люди вокруг приобретали добрую славу, переезжали из Нахаловки в новые дома, учились, вступали в комсомол и в партию, выдвигались на всякие общественные дела. И все это происходило быстро — пятилетки! Когда старики рассказывали о прежнем шахтерском бытье, ей казалось, что до пятилеток ничего не было, кроме мрака и неподвижности. Правда, были еще революция и гражданская воина, но эти события в ее представлении прямо смыкались с пятилетками, с быстрым изменением людей и всей жизни. Вот и у Настенки, и у Ксанки случилось хорошее. А Люба за это же время ни на шаг не двинулась вперед…
Она заглянула в детский сад, где проработала около двух лет. Сотрудницы ей обрадовались, а дети… дети или не узнали, или уже отвыкли от нее. Девушка, заменившая Любу, играла с ними в какую-то новую игру, и даже Данилка Тишкин подчинялся ей точно так же, как раньше подчинялся Любе.
— Очень кстати! — сказала заведующая, деликатно скрывая сочувствие. — Зина скоро в декрет, приходи на ее место.
— Что вы! — сказала Люба. — Мы приехали на важнейшую стройку!
И поспешила уйти.
Дома было пусто и тихо. Мать сидела у печки и вязала крошечную кофточку. Люба присела рядом. Помолчали.
— Выстирала я твои блузки, — сказала мать. — Погладь, пока не пересохли.
Так мать побуждала ее хоть чем-нибудь заняться.
После московского электрического старый духовой утюг матери показался тяжел и неудобен. Мелкие складочки никак не давались.
Влетел с улицы Кузька, швырнул книжки на подоконник, остановился возле сестры.
— Скоро у вас стройка-то начнется?
— Скоро. А тебе что?
— Поглядеть охота. И ты туда поедешь?
— Поеду.
— И я поеду… посмотреть. А после седьмого класса работать наймусь.
— Еще двадцать раз передумаешь.
— Нет. — Кузька поразмыслил и с укором сказал: — Как ты рассуждаешь — передумаю! А Саша передумал?
— Так то Саша, — растерянно произнесла Люба и замерла с утюгом на весу над подарком Катерины — украинской рубахой. «Тебе подходит яркая, — сказала Катерина. — Вся твоя судьба будет яркая, счастливая». Да, в те дни подруги завидовали Любе.
— А ты чего такая вареная? — спросил Кузька недоброжелательно. — Или с Сашей поругаться успела?
— Дурак, — отрезала Люба.
Оставшись одна, снова замерла с утюгом в руке. Вареная? Даже Кузьке бросилось в глаза — вареная… Саша придет и заметит. «Любимая — друг. Выше этого нет ничего…» Так сказал Саша. И я сама, сама согласилась вернуться, сама обещала: что бы ни было — с тобой! Трубы… Как они пели, трубы! Тра-та-та-тамм! Тра-та-та-тамм!.. Я испугалась, и все-таки сама решила: что бы ни было, пусть!.. Как же я смею теперь ходить вареной? И вдруг он уже заметил, что я такая?
Когда пришел Саша, Люба выскочила навстречу сияющая, в украинской ярко вышитой рубашке.
— Ты уже знаешь, Любушка?
— Что?
— Значит, почувствовала? Ты всегда все чувствуешь. Наши дела идут прекрасно! Получили пласт, тот самый, возле Азотно-тукового! Уже были там, все разметили и обдумали, Липатушка остался рыскать по соседним поселкам, найти хоть немного жилья на первое время, пока не построимся. А я помчался к тебе. Потерпи еще немного, скоро двинемся, вот только найдем что-нибудь приличное…
— Да хоть в барак! Хоть в землянку! — воскликнула Люба, целуя его. — Побелю, покрашу, уют наведу — еще как славно будет!
А часом позднее прибежал Степа Сверчков.
Его круглое, доброе лицо, всегда являвшее готовность улыбнуться, сейчас было покрыто каплями нота и выражало крайнее волнение. Дышал он тяжело — вероятно, бежал от самого трамвайного кольца.
— Я вас всех с утра разыскиваю! — сказал он, зачерпнул воды из ведра и жадно осушил целый ковш.
У Саши напряглись скулы и взгляд насторожился, но голос прозвучал невозмутимо:
— Мы осматривали участок. Пласт превосходный. — И небрежно: — А что случилось?
Степа покосился на Любу.
— Говори, говори, — сказала она.
Где-то далеко грозно пропели трубы. «Тра-та-та-тамм! Тра-та-та-тамм!» А Саша обнял Любу, то ли готовясь поддержать ее, то ли сам ища у нее защиты от чего-то, что надвигалось.
— Черт его знает! — сказал Степа, подчиняясь спокойному тону Саши. — Что-то заваривается, а что — не пойму. Завтра у нас партбюро. Первый вопрос — дело Светова. Я спрашиваю: какое дело? Алферов говорит: он же не обменял партдокументы. И смотрит в сторону — знаешь, как он умеет? А на столе папка «Дело Светова». Я потянулся, а он локтем прижал: на бюро придешь, тогда и ознакомишься. И опять — глаза в сторону.
— А что ему могут пришить? Ничего серьезного! — не очень уверенно сказал Саша. — Жаль, Липатушка может не поспеть…
— И еще одна… прямо гадость! — продолжал Степа, брезгливо морщась. — Ленька Гармаш! Вчера у Алферова добрый час сидел… сегодня у Китаева… потом у Сонина… И вдруг начал заикаться: как это мы институт бросим, дело непроверенное, заочно учиться трудно, а дипломы по такой новой теме — еще неизвестно, выйдут ли. Надо, говорит, взвесить ребята.
Саша остался спокойным.
— А ты думал, чудак, без таких историй обойдется?
Не позволяя себе волноваться, Палька взбежал по институтской лестнице и тут повстречал нежданных гостей — Колокольникова и Алымова. Каким ветром их занесло сюда? И раз уж они здесь, не могут ли авторитетом Углегаза поднажать насчет жилья, материалов и других потребностей станции № 3?..
— Не порите горячку! — с досадой прервал Колокольников. — Спешка до добра не доводит. Гораздо целесообразней подождать результатов Катенина.
Алымов стоял двумя ступеньками ниже, отвернувшись, и нетерпеливо постукивал ногой. Как будто он не имел никакого отношения к новой опытной станции.
— Как же ждать, когда…
— Мы едем на пуск станции, — опять прервал Колокольников. — И вообще поскромнее, товарищ Светов, поскромнее! — Он чуть кивнул на прощание. — Пойдемте, Константин Павлович, а то не управимся до поезда.
Палька допускал, что люди, торопящиеся на испытание метода, в который они верят, могут быть невнимательны к автору другого метода, ими отрицаемого. Но от их подчеркнутой, беззастенчивой презрительности Пальку передернуло, и встреча на лестнице как-то связалась с тем, что ждало его в партбюро.
Да, что-то здесь изменилось. Алферов еле поздоровался, не поднимая глаз от бумаг. Сонин сделал вид, что не заметил вошедшего. Остальные члены партбюро здоровались вежливо, как с посторонним, и торопились отойти. Степа Сверчков сидел один в дальнем углу и оттуда смотрел на Пальку отчаянным, предупреждающим взглядом.
— Произошло что-нибудь? — через силу бодро спросил Палька.
Вопрос повис в наступившей тишине.
— Саша Мордвинов не приходил? — не сдаваясь, спросил Палька.
Перебирая бумаги, Алферов бормотнул что-то насчет закрытого бюро.
— Вы не пустили Сашу?!
И опять этот вопрос повис в тишине, и Палька с тоской ощутил, как уходит бодрость и завладевает им постыдный, нелепый страх… Ерунда какая, чего мне бояться? Я же у себя, среди своих, и ни в чем не виноват, и меня тут знают как облупленного!.. Но страх угнездился глубоко-глубоко, и, уже подчиняясь ему, Палька неуклюже присел на кончик стула.
А затем все произошло ошеломляюще быстро.
— Что ж, сперва отпустим Светова? — начав заседание, сказал Алферов и скороговоркой доложил, что коммунист Светов по недопустимой халатности опоздал к обмену партдокументов, самовольно задержался в Москве, не явившись в срок из командировки, до того не раз проявлял недисциплинированность и анархизм, морально неустойчив настолько, что ради личной выгоды совершил подлог. Собственно говоря, он сам поставил себя вне института и вне партии.
Просто, как бы между прочим, прозвучало короткое слово — исключить.
Что такое? Кого исключить? Да что он, с ума сошел?
— Как вы можете, Василий Онуфриевич?! — вскричал Степа Сверчков. — Не для себя же он! Для большого, нужного дела!
— Не знаю, какими делами можно оправдать подлог, — сухо заметил Алферов. — И мы не о подземной газификации говорим, этому делу мы сочувствуем. Но сейчас мы оцениваем партийный облик человека, претендующего на получение новых партдокументов. Партия нас учит подходить строго и бдительно, отсекать пассивных и неустойчивых. Светов нашего доверия не оправдал. Человеку, морально неустойчивому и недисциплинированному, партия доверять не может.