Иначе жить не стоит. Часть третья - Вера Кетлинская 3 стр.


Просто, как бы между прочим, прозвучало короткое слово — исключить.

Что такое? Кого исключить? Да что он, с ума сошел?

— Как вы можете, Василий Онуфриевич?! — вскричал Степа Сверчков. — Не для себя же он! Для большого, нужного дела!

— Не знаю, какими делами можно оправдать подлог, — сухо заметил Алферов. — И мы не о подземной газификации говорим, этому делу мы сочувствуем. Но сейчас мы оцениваем партийный облик человека, претендующего на получение новых партдокументов. Партия нас учит подходить строго и бдительно, отсекать пассивных и неустойчивых. Светов нашего доверия не оправдал. Человеку, морально неустойчивому и недисциплинированному, партия доверять не может.

Партия доверять не может. Мне, Светову, не может доверять? Я не оправдал?.. Подлог! Какой подлог? Вот тогда, когда я подмахнул имя Китаева… Конечно, это было легкомысленно. Но Китаев потом хвастался, что выхлопотал у Лахтина отсрочку для Саши… Да ведь не только в этом меня обвиняют! Халатность… самовольно задержался… поставил себя вне института и вне партии… анархизм, морально неустойчив — это опять о телеграмме… Или действительно та подпись — преступление, подлог?..

Оглушенный, сбитый с толку, он начал объяснять по пунктам, как все произошло — с телеграммой, с командировками… Говорил он запальчиво и сам чувствовал, что скользит по пустякам, тогда как главное не в том. Главное — в коротком выводе: можно доверять или нельзя. Но как доказать, что тебе можно доверять? Что ты нужен партии, а сам без нее не можешь?

В другое время он, наверное, отругался бы. Это ж его товарищи — студенты, преподаватели, директор, — он с ними столько лет жил, работал, думал вместе… Но его замораживало их молчание. И то, что они на него не смотрят. Он говорит, а они молчат и не смотрят на него.

Он кончил, а они все еще молчат…

Преподаватель механики Суслов, крякнув, поднял руку. Палька вспомнил, что всегда дурно учил механику, пропускал занятия, Суслов ругал его. Сейчас он еще добавит…

— Надо бы запросить этот самый Углегаз, — нерешительно сказал Суслов. — Если он занимался доработкой проекта, все-таки это — оправдание. Мы знаем Светова как способного аспиранта. Как же так сразу? Ведь свой парень, шахтерский. У нас на глазах вырос.

Его поддержал студент-третьекурсник, который занимался у Светова в семинаре.

— Быть либералом проще всего, — оборвал его Алферов и всем корпусом повернулся к Сонину: — Ваше мнение?

— Мне очень неприятно, я всегда хорошо относился к Светову, — так начал Сонин. — Но я вынужден сказать вам, Павел Кириллович: вы честолюбивы и недисциплинированны. С первого дня, что вы увлеклись идеей подземной газификации, вы забросили институт, наплевательски отнеслись к своим аспирантским и партийным обязанностям. Вот мы подсчитали, вы пропустили пять партийных собраний…

— Он же был в Москве! — крикнул Сверчков.

— Да, он самовольно остался в Москве. Мы поступили либерально, не исключив его из аспирантуры сразу же. Необходимости жить в Москве не было никакой. Углегаз не возражал против его отъезда к месту работы. Я должен довести до сведения партийного бюро, что мы беседовали сегодня с руководителями Углегаза.

Он сделал многозначительную паузу и продолжал веско:

— С ответственными руководителями, приехавшими из Москвы! Они справедливо замечают, что полезней была бы постепенность опытов, без разбазаривания государственных средств на создание нескольких станций сразу, но Светов и его товарищи проявили нетерпение и чрезмерную настойчивость. Ради чего вы так спешите, Павел Кириллович? Ради личного успеха? Карьеры? Славы? Нехорошо! Непартийно!

Один из преподавателей, смущаясь, упрекнул Павла Кирилловича в том, что он и его товарищи сманивают из института студентов:

— Государство их учило, деньги тратило, а вы приехали и — бац! Давай бросай учебу, тебя ждут слава и инженерская зарплата. Что ж это такое! Анархизм! Развращаете молодежь!

— Гармаш поступил умней других, отказался, — подал реплику Сонин.

— Струсил он! — крикнул Сверчков. — Дайте мне слово!

Он ринулся на защиту Пальки. Но, стараясь отвести нелепые обвинения, он с такой восторженностью говорил о проекте подземной газификации и о Светове, что его речь прозвучала дружеским преувеличением. Когда же он гневно осудил Алферова за то, что тот не разрешил присутствовать Саше Мордвинову, Алферов прервал его утомленным голосом:

— Вот, полюбуйтесь! Без Мордвинова, оказывается, мы и решить не сумеем. Целое партбюро для них недостаточно авторитетно! — Он покачал головой и вздохнул. — Что ж, товарищи, пора закругляться. Как вы знаете, решать будет горком. Но вряд ли мы можем ходатайствовать о выдаче Светову новых партдокументов. Нет, не можем! Не имеем права!

Проголосовали. Пять — за исключение, двое воздержавшихся, один — против. Этот один — Степа Сверчков.

— Понятно, — насмешливо сказал Алферов и отложил в сторону дело Светова. — Второй вопрос…

— Нет, подождите! — выкрикнул Палька.

Он только сейчас по-настоящему осознал происшедшее. Стоит открыть и закрыть за собой дверь, как невозможное станет фактом. Но это же нелепость! Этого же не может быть! Он знал каждого из них и понимал, кто и почему голосовал за исключение. Одного смутили слова «подлог», «личная выгода», «карьера», «развращаете молодежь»… Второй всегда присоединяется к большинству, присоединился и сейчас. Третий испугался и робко, еле-еле, но поднял руку… А Сонин? Можно поручиться, что в глубине души он совсем не верит тому, что здесь говорилось, даже тому, что он сам говорил. Он-то, директор института, чего боится?.. Он-то почему во всех трудных случаях ныряет в кусты?..

И вот пять рук поднялись и перечеркнули коммуниста Светова.

Но разве эти пятеро — вся партия?

— Исключить меня вам не удастся! — выкрикнул Палька, вынул из кармана красную книжечку, помахал ею и снова спрятал. — Не отдам! Вам самим будет стыдно! А мне уже сейчас стыдно — за вас! За вас! Что вы смеете… именем партии… такое! Я пойду в горком… я…

И, почувствовав, что сейчас разревется, Палька выскочил из комнаты.


Они шли присыпанной снежком степью напрямик — от института к поселку. Под ногами оседал мокрый снег, позади оставались темные лунки, полные воды. Не время было гулять здесь, ботинки промокли насквозь, зато хорошо дышалось и мысли приходили в порядок.

Вечерний сумрак постепенно сгущался, делая явственнее напряженную жизнь, подступавшую со всех сторон: повсюду загорались огни; по шоссе мчались, сталкивались и расходились, помигивая друг другу, пучки летящего света; то тут, то там искрили паровозы, вытягивая длинные угольные составы; совсем близко, на Металлургическом, поднялось облако желтого дыма, затрепетали языки огня — на отвал сливали шлак.

Тихо было в степи, прерывист разговор, поэтому так отчетливо возникали и сопровождали трех друзей звуки трудовой жизни, продолжавшейся днем и ночью: шипение пара, лязг металла, громыхание поездов, могучий рев шахтного вентилятора.

— Нелепость — да! — заговорил Саша. — Но мне совершенно ясно: когда начинается что-то новое, всегда находится куча перестраховщиков, трусов и маловеров.

— Я, конечно, виноват с этой проклятой подписью, — говорил Палька. — В горкоме я так и скажу. Но ведь это придирка!

— В шахте ничего подобного нет и быть не может! — вслух рассуждал Липатов. — Если чистятся от дряни, так дрянь и вычищают, без подтасовочек. Рабочий видит, кто работает, а кто баклуши бьет, кто для всех, а кто для себя. Послать бы этого Онуфриевича уголек порубать — поглядел бы я, как он там посмел бы человека шельмовать ни за что ни про что. К Чубаку надо идти, он не допустит.

— А с Маркушей? — тоскливо напомнил Палька.

И снова шли, молчали, думали.

— Сталину написать бы, — совсем тихо сказал Липатов, — все как есть написать: извращают, мол, Иосиф Виссарионович, самое святое, самое…

Он не докончил — не умел говорить вслух о том, что томит душу, что требует и не находит ответа. Сколько ни думай, никак не поймешь, что же это происходит? Зачем?.. Ведь такие парни, как Павел и Маркуша, — они же первыми пойдут в бой за Советскую власть, за партию! Жизнь отдадут не задумываясь! И зачем их треплют? Ради чего? «Жить стало лучше, товарищи, жить стало веселей». Оно ж так и было! Каждый на себе чувствовал — и все в охотку работали, себя не жалели. Ну, спотыкались иногда, так ведь за что ни возьмись, все на своем опыте постигаем, не мудрено и ошибиться. А хотим мы сделать как лучше. Зачем же такие придирки и подозрения?.. Не помогает это, — вредит! Хороших работников зазря треплют. А всякие карьеристы и перестраховщики на этом карьеру делают. Раз не нашли виноватых — придумывают их, лишь бы бдительность проявить…

— Сегодня некоторые просто растерялись, — сказал Палька, снова и снова вспоминая, кто и что говорил, как все сидели и смотрели себе под ноги, — а Сонин и Алферов сами пугаются и других запугивают. Но как об этом напишешь?

Ему было не до обобщений. Его до сих пор била дрожь, и до сих пор он не мог взять в толк, что случившееся действительно случилось. Написать?.. Нет, сначала надо пойти к Чубаку, а если не поможет, тогда биться за себя всеми способами, какие только есть! Он мысленно и говорил, и писал, и произносил целые речи в свою защиту, и над всеми доводами звучала главная неоспоримая мысль: я же не хотел ничего, кроме хорошего, и жить иначе как в партии, я не умею, не могу, не хочу! Нет для меня иной жизни!

А Саша старался добраться до самой сути того, что происходит, и мысленно формулировал эту суть, привычно опираясь на недавние слова человека, которому безгранично верил, и все же споря с ним, потому что происходившее удручало Сашу, — что-то делалось неверно, во вред… Да, конечно, мир накануне страшной, быть может самой последней, решающей войны. Все напряжено до крайности. Социализму и фашизму рядом не жить. Фашизм, так или иначе, опирается на всю сволочь, какая есть на земле. Против нас. Против народа. Началось с Испании. Испанию хотят задушить, залить кровью. И взорвать изнутри? Да, «пятая колонна»… Мы не хотим «пятой колонны», мы не допустим ее у себя! Мы обязаны быть очень бдительными. Но зачем же выдумывать обвинения против людей, которые наши от головы до пят? Ведь стольких честных коммунистов уже выбили из колеи! Написать?.. Но ведь многие пишут, надеются… Доходят эти письма? Знает он о них? Да как же он может не знать, ведь это не единицы, это тысячи! Наверно, ему не так докладывают.

Внезапная мысль ударила его, как ток. Зачем же это делается и почему? А вдруг это не просто ошибки и перехлесты?.. Мысль была так страшна, что и друзьям не скажешь…

— Сейчас работать бы и работать! — простонал Палька.

— Вот и будем работать, — сказал Липатов. — Что ж ты думаешь, руки опустим? И тебя отстоим, и станцию построим.

Саша некоторое время шагал молча рядом с друзьями, потом подтвердил:

— Конечно!

И сам удивился, как такое померещилось.

Смутно белела степь, чавкала вода под ногами. Голые прутики новых посадок встали на их пути, — они прошли гуськом между молодыми деревцами и вступили на шоссе в том месте, где оно огибало холм с обелиском и взбегало на мост. Все трое придержали шаг перед обелиском, под которым лежал Кирилл Светов с боевыми товарищами. И зашагали дальше, убыстряя шаг. Надежда и вера шагали рядом с ними. И большая, напряженная жизнь окружала их своими энергичными светами и звуками.

2

— Пока нет…

Федя Голь отвечал все тише.

Но ничто не могло оторвать его от методично чередующихся, уже безнадежных работ.

Проба, анализ, запись.

Проба, анализ, запись.

Уже несколько часов никто не подходил к Феде, и только Катенин еще не сдавался — менял режимы дутья, что-то высчитывал, обдумывал, искал…

Теперь он уже не спрашивал результат, видя, что Федя записывает очередной анализ.

Он только смотрел издали, Федя чувствовал его немой вопрос и отвечал все тише:

— Пока нет.

И вот Катенин тоже не выдержал — шагнул за порог. Федя вздохнул, расправил занемевшую спину, подумал: продолжать или прекратить?.. И пошел брать очередную пробу.

Катенин шагнул за порог и остановился. Идти было некуда и незачем. К жене? Нет, только не к жене! Опустелая территория станции, холод и мокрядь южной бестолковой зимы… На ветру раскачивались, как маятники, фонари — еще вчера они казались Всеволоду Сергеевичу праздничной иллюминацией, он подгонял монтеров, чтобы к торжественному дню вся территория была освещена. И вот они болтаются, как насмешка, отбрасывая на затоптанную землю качающиеся круги жидкого света, — если долго смотреть на них, подступает тошнота.

И, как насмешка, надпись над скруббером: «Станция ПГУ № 1». Ваня Сидорчук с ребятами сами лазили устанавливать…

Что такое ПГУ?

Это так чудесно звучало — Подземная Газификация Угля. Сейчас это потеряло смысл. Поражение… Горечь… Усталость…

Да. Поражение. Горечь. Усталость.

Сколько еще проб можно брать из упрямства, из трусости перед истиной?

Газа нет. Пора честно сказать себе и людям: газа нет и не будет, пока… Пока что? Пока я не найду свою ошибку? Не найду нового решения? Или пока другие, более удачливые, не добьются того, чего не сумел сделать я?

Что-то неладно в самом решении. Метод взрывов казался таким остроумным и удачным, я так гордился им. Это было мое, мое собственное… Но вот те мальчишки отказались от рыхления угля. Они сейчас строят свою опытную станцию. Никакого дробления угля. Химический процесс, подобный подземному пожару. Странная, дикая — но, быть может, правда?..

Нет, вздор. Крупнейшие специалисты говорят, что без предварительного дробления газификации не будет. Граб, Вадецкий, Арон высмеяли проект мальчишек. A Лахтин?

Да ведь и он не одобрил, он только сказал, что нужно испытать, что наука не стоит на месте. Но почему же во время спора с мальчишками я вдруг почувствовал, что мой проект бескрылый?..

Нет, это нервы. Надо подтянуться. Никогда ничто не получается сразу. Я найду ошибку. Усовершенствую метод…

А взрывы происходят неравномерно; они не обеспечивают того хода подготовки угля, который так красиво выглядел на схеме. Как оно получается — там, в недрах земли? То разгораясь, то замирая, в подземной тесноте мечется пламя. Оно лениво лижет уголь, раздробленный взрывом, и подбирается к следующему патрону. Патрон взрывается, вздыбливая толщу угля, раздирая его на куски. Пламя устремляется по трещинам, заползает в пустоты, охватывает все новые и новые куски!.. Густой дым ползет перед ним и устремляется в газоотводную трубу…

Газа нет.

Провал. Горечь поражения. И усталость — до ломоты в висках, до тошноты. Лечь бы…

Опыт начался на рассвете. Первые часы пролетели незаметно. Тогда все верили: еще немного подождать — и победа.

Возбужденный голос Алымова был слышен по всей территории станции. Его длинная фигура появлялась то в компрессорной, то в котельной, то возле насоса, то в центральном посту и в лаборатории. Временами казалось, что он пьян, — лицо горит, движения суматошны, размашисты, речь несвязна.

Рядом с ним выглядел таким сдержанным юный, сосредоточенный до предела Феденька Голь. И Ваня Сидорчук — его широкое курносое лицо, его коренастая фигура в праздничной белой рубашке под замызганным ватником успокаивали…

Комиссия — Вадецкий, Колокольников и местный профессор Китаев — сперва тоже болталась по станции, потом устроилась в закуте, называемом кабинетом начальника. Когда Катенин заглянул туда, Колокольников с аппетитом рассказывал анекдот, а Китаев дремал. Вадецкий послушал анекдот, облизнул губы и весело обратился к Катенину:

— Подсаживайтесь к нам, истомившийся именинник!

В три часа комиссия уехала обедать. Алымов остался. Алымов еще надеялся на успех и боялся пропустить решающую пробу.

Федя бессменно делал анализы. Он работал, как автомат, и волновался, как родной сын об успехе отца… Нет, почему? Для него станция — своя, успех подземной газификации — личный, желанный успех. И для Вани Сидорчука тоже.

Я их обманул. Газа нет.

Было уже семь часов вечера, когда Колокольников, просмотрев журнал анализов, кисло попрощался с Катениным — понимаете, мне обязательно нужно выехать сегодня в Москву, я уже заказал билет…

Когда он заказал билет? По пути в столовую или сразу после обеда? Значит, он и тогда понимал, что опыт не удался. И заспешил в Москву, чтобы форсировать работы на станции № 2. Может быть, продумать свои — нет, катенинские — ошибки и что-то изменить у себя, что-то предусмотреть…

С Вадецким Катенин прощался, ничего не спрашивая. Конечно, за обедом они сговорились, заказали два билета и уезжают оба. Завтра в Москве узнают о провале Катенина…

— Очень важно собрать подробнейшие, данные о ходе опыта, — сказал Вадецкий, тряся руку Катенина и глядя вбок. — Ну, желаю успеха и… терпения!

— Крысы!.. — прошипел им вслед Алымов.

Жена сначала появлялась на станции, расспрашивала и подбадривала, потом увела к себе старичка Китаева пить чай, а потом и Китаев больше не появлялся, и Катя…

В неоклеенной, с некрашеными полами комнате Катя накрыла стол и уставила его закусками, привезенными из Харькова. Маленький, но банкет — так она сказала. Люда была в отчаянии, что не смогла поехать вместе с матерью: заболел Анатолий Викторович. Прислала записку: «Целую тысячу раз и заранее поздравляю моего умного папку…»

Как держалась бы сейчас Люда: терпеливо ждала, как Федя и Ваня Сидорчук? Сбежала бы, как Колокольников и Вадецкий? Нервничала и злилась, как Алымов? Она тоже связывала с моим успехом какие-то свои надежды…

Назад Дальше