Завоевание Англии - Бульвер-Литтон Эдвард Джордж 9 стр.


В одном ряду с ними, отличаясь от них как высоким ростом и спокойными лицами, так своими почетными шапками и подбитыми мехом камзолами, сидели обыкновенно опоры сильных престолов того времени и гроза слабых — графы, владевшие графствами, в том числе центральными, как таны низших разрядов владели сорочинами и волостями. Но на этот раз их было только трое — все враги Годвина: Сивард, граф Нортумбрийский, Леофрик Мерцийский, тот самый, жена которого — леди Годива — еще и теперь воспевается в народных балладах и песнях, и Рольф Гирфордский и Ворчестерский; он, в качестве родственника короля, не счел нужным оставить двор вместе со своими норманнскими друзьями. В том же ряду, но немного в стороне, находились второстепенные графы и высший разряд танов, называвшийся королевским.

Далее размещались выборные граждане от города Лондона, имевшие в собрании такой вес, что нередко влияли на его решения; то были приверженцы Годвина и его дома. В том же углу палаты находилось большинство собрания и самый народный его элемент, но не потому, что в нем собрались представители народа, а потому что тут сосредоточивалось все наиболее ценимое народом — мужество и богатство.

Заседание открылось речью Эдуарда, заметно старавшегося склонить всех к миру и милосердию. Но голос его дрожал и звучал так слабо, что слов почти не было слышно. Когда король закончил, по всему собранию пронесся глухой говор, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.

— Если, — начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, — если сердце мое ликует, что мне еще раз довелось дышать воздухом Англии, службе которой, на поле битвы и в Совете, я посвятил столько лет своей жизни — иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам… Если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости — если будет на то соизволение государя и ваше, сановники!.. Если сердце мое радуется, что довелось еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда нашей общей родине грозила опасность — кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще враги, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом в последнюю минуту жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!..» Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?

Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытующий взгляд.

— Кому, спрашиваю я, — продолжал Годвин после минутной паузы, — кому хватит сил, чтобы без смущения сказать эти слова?! У кого из вас возьмутся силы сказать это?! Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или провозгласить мою невиновность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей? Выслушайте меня и тогда отвечайте. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в Дувр; дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, — я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, — чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушение саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорля на устах поговорка: «Каждый человек — хозяин в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, — по-моему, совершенно справедливым, — прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его; начался поединок — и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Весть о том доходит до графа Евстафия; он летит на место катастрофы со своими родными, где они и убивают англичанина у его собственного дома!

Среди сеорлов, толпившихся в конце залы, послышался сдавленный, гневный ропот. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:

— Совершив это злодейство, чужеземцы стали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто ни попадался им на дороге, и даже топтать детей копытами своих скакунов. Горожане тоже взялись за оружие… Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых граждан! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать человек наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как нам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил в то время суд и расправу. Он пожаловался королю, который, выслушав одного лишь истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, послал за мною, потому что Дувр находился в моем управлении, и повелел мне созвать военный суд и наказать по военным законам тех, кто дерзнул поднять оружие на иностранного графа… Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, — к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит силы или смелости охранять их права? Какой же образ действия предложил я? Вместо военного суда, который обрушил свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городского голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот образ действия, предписываемый законами Эдгара и Канута. А так как я не желал и, — объявляю в присутствии всех, — потому что я Годвин, сын Вольнота, не смел, если бы и желал, войти в вольный город Дувр в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, — эти пришельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в Витан, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами… Не затем вызвали меня, чтобы — как я предполагал — совершить правосудие надо мной и моими дуврскими подчиненными, а для того, чтобы одобрить посягательства графа Булонского на льготы английского народа и предоставить ему право безнаказанно издеваться над англичанами! Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч на защиту себя и английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами их лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг к британскому базилевсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня поднялся весь народ, чтобы наказать заморских пришельцев, графы — Сивард и Леофрик — вызвались быть посредниками между мной и королем… Заключено было перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте. Я распустил своих воинов; однако чужеземцы уговорили короля не только удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Я явился в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном, и что же я нашел — самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были норманнские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия? Несмотря на это, я соглашался явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы отказывают одним только грабителям. Два раза повторял я это предложение, и оба раза мне отказали… Таким образом я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули было отечество, но теперь возвратились.

— С оружием в руках! — злобно воскликнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.

— С оружием в руках! — повторил граф. — Да, мы подняли оружие на пришельцев, отравлявших слух нашего доброго короля… С оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы — теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франк не стоит более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха… Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить; я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? И, возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести очистительную клятву от всякого изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, кто может поручиться за меня и подтвердить представленные мною факты, если они еще не довольно ясны… Что же касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в жилах их течет моя кровь? А эту кровь я учил их проливать в защиту той возлюбленной страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться.

Граф замолк и уступил место своим сыновьям; тем, что он так искусно удержался от того бурного красноречия, в котором его обвиняли, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже заранее готовое оправдать его.

Но когда вперед выступил старший сын Годвина, Свен, большая часть собрания как будто вздрогнула, и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.

Молодой граф заметил это и сильно смутился. Дыхание замерло в его груди, он поднял руку, хотел заговорить… но слова застыли на устах, а глаза дико озирались кругом — не с гордостью правоты, а в мольбе преступной совести.

Альред Лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но кротким и отчетливым голосом:

— Зачем выходит Свен, сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он не виновен в измене королю? Если так, то он сделал это напрасно, потому что если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространяется на весь его дом. Но спрашиваю именем собрания: осмелится ли Свен сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести? Увы! Зачем выпал мне этот тяжкий жребий?.. Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я — слуга закона и, следуя обязанностям своего сана, должен жертвовать всем остальным…

Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:

— Обвиняю тебя, Свена-изгнанника, в присутствии всего Витана, в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!

— А я, — вмешался граф Нортумбрийский, — обвиняю тебя пред этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Беорна!

Разразись неожиданно громовой удар, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудалое, но благородное лицо старшего его сына; даже самые преданные друзья графа не могли скрыть движения, выражавшего порицание. Одни потупили головы в смущении и с прискорбием; другие смотрели на обвиненного холодным, безжалостным взглядом. Только между сеорлами нашлось, может быть, несколько затуманенных и взволнованных лиц, потому что до этого дня ни один из сыновей Годвина не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свен.

Мрачно было молчание, наступившее за этим обвинением. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся рядом могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от обвиненного, — осужденного даже своей родной семьей. Один только Гарольд, сильный своей славой и любовью народа, гордо выступил вперед и встал около брата, безмолвно устремив на судей повелительный взгляд.

Ободренный этим знаком сочувствия посреди негодующего враждебного собрания, граф Свен проговорил:

— Я мог бы отвечать, что эти обвинения в делах, совершенных уже более восьми лет назад, смыты помилованием короля, снятием с меня опалы и восстановлением моих прав, и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека за одно и то же преступление. Законы равносильны для больших и малых собраний Витана.

— Да, да! — воскликнул граф, забывая в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. — Опирайся на закон, сын мой!

— Нет, я не хочу опираться на этот закон, — возразил Свен, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. — Мой закон здесь, — добавил он, ударив себя в грудь, — он осуждает меня не раз, а вечно… О Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, — я не виню тебя за то, что ты первый в Витане возвысил голос против меня, хотя ты знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно. Но в последний год царствования Гардиканута, когда сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов в битвах с валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Только ее освобождения от вынужденного обета и брачного союза с нею, давно мною избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются все произнесшие обеты чистоты и целомудрия!

Он замолк; губы его искривились в злобной усмешке, а глаза засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь — и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось всего мгновение: огонь в глазах угас, Свен ударил себя с сокрушением в грудь и промолвил:

— Не смущай, искуситель! Да, — продолжал он громче, — да, мое преступление было очень велико, и оно обрушилось не на меня одного. Альгива опозорена, но душа ее оставалась чиста; она бежала, бедная, и… умерла!.. Король был разгневан; первым против меня восстал брат мой — Гарольд, который, в этот час моего покаяния, один не оставляет и жалеет меня. Он поступал со мной благородно, открыто, я не виню его; но двоюродный брат Беорн желал получить в свою власть мое графство и действовал лицемерно: он льстил мне в глаза, но вредил мне за спиной. Я раскрыл эту фальшь и хотел остановить его, но не желал убить. Он лежал связанным на моем корабле, оскорблял меня в то время, когда горе терзало мое сердце, а кровь морских королей текла во мне огнем… и я поднял секиру… а за мною и дружина… Повторяю опять: я великий преступник!.. Не думайте, однако, что я теперь хотел смягчить свою вину, как в то былое время, когда я дорожил и жизнью, и властью. С тех пор я испытал и земные страдания, и земные блаженства — и бурю, и сияние; я рыскал по морям морским королем, бился храбро с датчанином в его родной земле, едва не завладел царским венцом Канута, о котором я некогда мечтал, и скитался потом беглецом и изгнанником. Наконец, я опять возвратился в отечество, был графом всех земель от Изиса до Вая; но в изгнании и в почестях — при войне и при мире — меня везде преследовали лик опозоренной, но дорогой мне женщины, и труп убитого брата. Я пришел не оправдываться и не просить прощения, которое теперь меня уже не порадует, а явился для того, чтобы отделить торжественно, перед лицом закона, деяния моих родичей от собственно моих, которые одни позорят их! Я пришел объявить, что не хочу прощения и не страшусь суда, что я сам произнес над собой приговор. Отныне и навеки снимаю шапку тана и слагаю меч рыцаря; я иду босиком на могилу Альгивы… иду смыть преступление и вымолить себе у богов то прощение, которого, конечно, люди не властны дать! Ты, Гарольд, заступи место старшего брата!.. А вы, сановники и мужи Совета, произносите суд над живыми людьми, я же отныне мертв и для вас, и для Англии!

Он запахнул свой плащ и прошел, не оглядываясь, медленным шагом обширную палату, а толпа расступалась перед ним с уважением и отчасти со страхом. Собранию казалось, будто с его уходом мгновенно рассеялась непроглядная туча, застилавшая свет дня.

Годвин стоял на месте неподвижно, как статуя, закрыв лицо плащом.

Гарольд смотрел печально в глаза членам собрания: их лица предвещали суровый приговор.

Гурт прижался к Гарольду.

Всегда веселый и беспечный Леофвайн был на этот раз мрачен как ночь.

Вольнот был страшно бледен. Только Тостиг играл совершенно спокойно золотой цепочкой.

Лишь из одной груди вылетел тихий вздох; один только Альред проводил сочувствием осужденного Свена!


Глава IV

Достопамятный суд кончился повторением приговора над Свеном и возвратил Годвину и его сыновьям все их прежние почести и прежние владения. Вина в распре и смутах пала на чужеземцев — и все они немедленно подверглись изгнанию, за исключением малого числа оруженосцев, как например, Гумфрея Петушиной Ноги и Ричарда, сына Скроба.

Возвращение в Англию даровитого и могущественного дома Годвина немедленно оказало благотворное влияние на ослабленные в его отсутствие бразды правления. Макбет, услышав об этом, затрепетал в своих болотах, а Гриффит Валлийский зажег вестовые огни по горам и скалам. Граф Рольф был изгнан только для виду, в угоду общественному мнению: как родственник Эдуарда, он вскоре не только получил позволение возвратиться, но даже снова был назначен правителем марок и отправился туда с громадным числом войск против валлонов, которые не переставали совершать набеги на границы и почти уже завоевали их. Саксонские рыцари заменили бежавших норманнов; все остались довольны этим переворотом, только король тосковал сердечно о норманнах и был, вдобавок, принужден возвратить нелюбимую супругу-англичанку.

По обычаю того времени, Годвина обязали представить заложников в обеспечение своей верности. Они были избраны из его семейства, и выбор пал на сына его Вольнота и Гакона, сына Свена. Но так как Англия, собственно, перешла в руки Годвина, залог не достиг бы предполагаемой цели, оставаясь при Исповеднике. Поэтому решили держать заложников при норманнском дворе, пока король, уверившись в верности и преданности их родных, не позволит им возвратиться домой…

Назад Дальше