Искатель. 1976. Выпуск №2 - Биленкин Дмитрий Александрович 5 стр.


Оставшись один, Джейк попытался по привычке образно-ощутимо представить себе ожидающие его конкретные итоги совершенного проступка против «Правил», но так же, как сами «Правила» рисовались ему всегда сухой и бездушной схемой, так и последствия, вызванные нарушением их и определяемые термином «дисквалификация», казались нежизненными и нереальными условиями постоянного пребывания на берегу в обстановке судебных учреждений. Безработица! Ему вспомнился молодой матрос, встреченный им как-то в порту, и поразившее его униженно-заискивающее выражение лица этого матроса, когда он осведомился у Джейка о наличии «работенки». И теперь даже гипотетическое представление себя в роли безработного показалось ему невозможным и недопустимым. Только что он пережил горячее чувство радости и благодарности за возвращенную жизнь. Он еще чувствовал крепкие пальцы Горна на своей руке…

И Джейк, будучи не в состоянии более оставаться наедине со своими думами, решил, что ему уже пора идти к капитану. Ему удалось благополучно миновать открытое пространство верхней палубы, и очередная волна накрыла судно, когда он уже спускался по трапу кают-компании.

Дверь в каюту была полуоткрыта, и капитан сидел в том же положении, спиною к двери, как и в прошлый раз.

— Вы меня звали, сэр? — спросил Джейк.

— Да, Стенхоп, мне захотелось просмотреть ваш журнал За последние сутки произошло немало событий, — говорил он как бы сам с собой, развертывая журнал и не поворачиваясь к Джейку. — А «Волга» нас тянет отлично, и скоро боцману придется свистать на швартовку!

Вдруг капитан нашел в журнале запись о подаче сигнала SOS и на минуту задумался над ней. Он перевел глаза на портрет, висевший перед ним, и несколько мгновений смотрел прямо в лицо жены. Затем, обмакнув перо и поставив против этой записи в соответствующей графе свою характерную подпись с резким росчерком, сказал:

— Помнится, в прошлый раз, Стенхоп, я не согласился с вашим советом относительно этого сигнала… В дальнейшем можете ссылаться на мою санкцию, если, конечно, вы не захотите отстаивать в этом деле свой приоритет.

Он захлопнул журнал и протянул его Джейку.

Братья ВАЙНЕРЫ ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА[3]

Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА

КРАТКОЕ СОДЕРЖАНИЕ ПРЕДЫДУЩИХ ГЛАВ РОМАНА БРАТЬЕВ ВАЙНЕРОВ «ЛЕКАРСТВО ПРОТИВ СТРАХА»

Инспектору уголовного розыска Станиславу Тихонову поручено расследование странного происшествия. В воскресный день возле стадиона был подобран и доставлен в медвытрезвитель в состоянии сильного опьянения участковый инспектор, капитан милиции Поздняков. Утром обнаружилось, что у Позднякова пропали пистолет и служебное удостоверение. При исследовании экспертом Халецким чудом сохранившейся у капитана пробки от бутылки с пивом, которым его угостил сосед по трибуне, выясняется, что Поздняков был отравлен транквилизатором — лекарством, с помощью которого лечат глубокие психические расстройства — бред, депрессии, галлюцинации. Однако начальник лаборатории Исследовательского центра психоневрологии профессор Панафидин категорически заявляет инспектору Тихонову, что такого лекарства, каким был отравлен Поздняков, нет нигде в мире. Сам Панафидин и его лаборатория уже много лет безуспешно ищут пути создания подобного препарата — транквилизатора гигантского диапазона действия (в романе он назван метапроптизолом), и профессор отдал бы все на свете, если бы он первым получил хотя бы одну молекулу этого лекарства. Чтобы, выяснить, кто еще, кроме Панафидина, занимается созданием транквилизаторов, инспектор Тихонов направляется в Центральную патентную библиотеку. Внимание Тихонова привлекают три человека: доктор химических наук Благолепов, младший научный сотрудник Лыжин и кандидат химических наук Желонкина. Первый оказывается тестем Панафидина, фигура второго Тихонову пока неясна, а Желонкина — жена капитана Позднякова, и в их семье не все благополучно: Желонкина уже много лет любит Панафидина. Между тем преступники, похитившие у Позднякова пистолет и служебное удостоверение, начинают действовать. Переодевшись в милицейскую форму, они производят самочинные обыски, изымая деньги и ценные вещи у людей, связанных когда-то с нашумевшим делом, о хищениях в промкомбинате общества «Рыболов-спортсмен». А инспектор Тихонов получает по почте анонимку, где сказано, что метапроптизол, которым был отравлен капитан Поздняков, находится в тайнике машины, принадлежавшей Панафидину. При проверке это сообщение оказывается правдой. Однако Панафидин (и Тихонов ясно это видит) потрясен не тем, что метапроптизол найден в его машине, а больше всего, что препарат действительно существует и кто-то другой, а не он, Панафидин, создал его.

Тихонов направляется к Лыжину, с которым долгое время успешно работал Панафидин, но по непонятным причинам расстался с ним пять лет назад…

ГЛАВА 10

Было четверть двенадцатого ночи, когда я позвонил в дверь квартиры Лыжина: мое терпение иссякло, и я решил наплевать на приличия. Отворила все та же плосколицая старуха.

— Разыскал наконец. Дома он. — Старуха впустила меня, но явно была недовольна и, шаркая впереди по коридору, бубнила: — А мне-то откеда знать, знакомый или просто человек бродячий, а то ходят все, и всем бегай открывай, будто у меня других делов по дому нету. Все больно грамотные стали…

Я шел маленькими шажками, выставив вперед руку, стараясь не налететь на что-нибудь в темноте, но все-таки сбил плечом со стены детские салазки и больно зашиб колено о деревянный сундук.

Старуха остановилась:

— Во-она, последняя дверь перед кухней…

Я постучал, из-за двери негромкий сиплый голос ответил:

— Да, да, заходите!

Я вошел в комнату и увидел за столом человека, которого вычислил бесконечно давно — когда стоял на пустынной Бережковской набережной; пробежавшие дни были такими длинными, что казалось, будто это все происходило в незапамятные времена.

— Здравствуйте, я инспектор Московского уголовного розыска Тихонов.

— Здравствуйте, — сиплым тонким голосом сказал Лыжин и повторил: — Здравствуйте, садитесь, пожалуйста.

Но сесть было некуда. Комната была невелика, в углу на козлах стоял застеленный серым одеялом матрас. Вдоль стен висели сбитые из некрашеных сосновых досок стеллажи, на которых без видимого порядка валялись сотни книг, журналов, сшитых нитками вырезок, картонные и ледериновые папки с записями. Некоторые папки были совсем тоненькими, другие набиты так плотно, что тесемки еле сходились в узелке. То же самое творилось на столе, и на двух старых венских стульях тоже лежали книги и папки.

Лыжин ужинал: на углу стола кипел электрический чайник, открытая жестянка «Камбалы в томатном соусе» и надрезанный батон лежали перед ним на аккуратно разложенной газете. — Извините, я вам помешал…

— Нет, нет, что вы! — быстро сказал Лыжин, вставая. — Прошу вас, садитесь.

Тут он заметил, что стулья заняты, вышел из-за стола, мгновение подумал, куда лучше ему положить эти книги, но, видимо, не придумал, потому что собрал их в высокую стопу и водрузил ее поверх остальных книг на стол.

Комната была слабо освещена настольной лампой с зеленым стеклянным абажуром, и от этого неверного света лежала на лице Лыжина печать утомления или болезни. Он стоял посреди комнаты напротив меня и зябко гладил ладонями вылезающие из меховой безрукавки плечи. Из-за худобы, высокого роста и этого мехового жилета, скрывавшего руки, он был похож на какой-то нелепый сверхразмерный манекен для демонстрации образцов скверной одежды, и мне это сходство казалось особенно сильным потому, что движения Лыжина были какие-то нескладные, неловкие, словно все его конечности приводились в движение не гибкими длинными мышцами, а жесткими металлическими пружинками. Мятые, по-видимому, никогда не глаженные брюки были внизу обтрепаны. И ботинки Лыжина поразили меня — огромные, сорок пятого размера бутсы, в которых ходят строительные рабочие.

— Не желаете ли выпить чаю? — спросил Лыжин своим негромким сиплым голосом. — У меня, кажется, есть даже конфеты.

— Спасибо, с удовольствием.

Лыжин открыл ящик письменного стола, достал оттуда граненый стакан, посмотрел, близоруко щурясь, его на свет — чистый; погремел чем-то в ящике, извлек ложечку и кулек с ирисками «Кис-кис».

Заварного чайничка у него, по-видимому, не было, и он насыпал заварку из цыбика прямо в электрический чайник. Чай был невкусный, но очень крепкий, в стакане плавали коричневые распаренные хлопья.

— Чем обязан? — спросил он, откидывая голову назад, и я подумал, что его лицо искупает все недостатки нелепой фигуры. Копна спутанных каштановых волос, короткая бородка и щемяще-грустные светлые глаза — испуганные, мечущиеся и скорбящие.

— Меня интересует личность профессора Панафидина, некоторые аспекты его работы, научной деятельности и его научное окружение, — сказал я. — Причем сразу же хочу оговориться, чтобы вы этот вопрос не связывали с моей должностью слишком буквально. Просто это элемент проблемы, которую я решаю.

Большим пальцем Лыжин пригладил усы — сначала левый, потом не спеша правый, взъерошил бородку, и смотрел он все время в сторону, поверх зеленой макушки настольной лампы, куда-то в угол, где висел плохо различимый в сумерках мужской портрет. И чуть заметно усмехался.

— Да-а? Что-то новое в угрозыске, насколько я себе это представлял. А почему вы спрашиваете о Панафидине именно меня?

— Потому что вы много лет с ним работали вместе.

— Но ведь мы уже много лет не работаем вместе?

— Поэтому я и пришел к вам — сначала много лет вы работали вместе, а потом перестали. Наверное, не случайно?

— Не случайно, — кивнул Лыжин.

— И что?

— Ничего. Мне бы не хотелось об этом говорить.

Мы помолчали, в комнате было тихо, лишь еле слышно позвякивала ложечка, которой Лыжин помешивал чай в стакане. Я взглянул на портрет, который все время искоса рассматривал Лыжин. Глаза уже привыкли к полумраку, и я довольно отчетливо видел темное, писанное маслом полотно — лобастый седой старик с изможденным лицом и хищным ястребиным взором. Я сказал:

— Конечно, это ваше право — если вы не хотите, то можете не говорить. Но меня привели к вам причины чрезвычайные…

Лыжин, не дав мне закончить, резко отодвинул стакан, чуть не перевернув его, вскочил из-за стола, закричал сипло:

— Не верю, не верю, не верю вам! Это какие-то очередные панафидинские штучки! Почему этот человек не хочет оставить меня в покое? Я виноват во всем сам — я это осознаю, я виноват, потому что я трус, ничтожество, неудачник! Но я никому не приношу вреда, я стараюсь дать людям благо! Почему он стоит на моей дороге и не дает мне спокойно жить? Что вы-то хотите от меня? Я никакого отношения к уголовному розыску не имею — так почему вы пришли допрашивать меня? Я в своей жизни улицы не перешел в неуказанном месте…

От возбуждения щеки его залил болезненный — пятнами — румянец, губы тряслись, и только руки, изъеденные реактивами, в ссадинах, ожогах и заусенцах, переплелись так, словно Лыжин боялся, как бы они не оторвались.

— Успокойтесь, пожалуйста, — негромко сказал я и опустил глаза — мне было больно смотреть на Лыжина, который, как Лаокоон, был обвит змеями страха, отвращения, ненависти. — Панафидин знакомство с вами не афиширует. И уж тем более мне. Так что с большим трудом я разыскал вас сам.

— Но зачем? Зачем я вам нужен?

— Мне нужна ваша консультация, подсказка, совет.

Лыжин горько засмеялся:

— Кому, кому во всем белом свете я могу советовать? Боюсь, вы попали не по адресу.

— Может быть. Но прошу об одном: поверьте мне. Я не желаю вам зла. Меня, наоборот, интересует Панафидин. Собственно, я и ему зла не желаю, но мне неясна его роль в одной грустной истории, и я хочу о нем узнать как можно больше.

— Я не могу вам ничем помочь. Я не стану о нем говорить. О мертвых — или хорошо, или ничего.

Я усмехнулся:

— Не далее как вчера он был жив, здоров и благополучен, — и подумал, что часть панафидинского благополучия Лыжину на верняка не помешала бы.

Не отрывая взгляда от портрета старика, будто советуясь с ним, Лыжин раздумчиво сказал:

— Только в загсе человеческая жизнь обозначается от рождения до смерти. На самом деле человек много раз умирает, снова рождается, опять умирает и воскресает вновь.

— И Панафидин?

— Конечно. Вы разговаривали вчера совсем с другим Панафидиным, вовсе не с тем, с которым я работал много лет. Тот давно умер — для меня, во всяком случае.

— Это иносказание. Но в следственной практике для отыскания истины иногда приходится совершать ужасную противоестественную процедуру — извлечение мертвого из могилы…

— Такая процедура называется эксгумацией, — сказал механически Лыжин.

— Совершенно верно, — кивнул я. — Я прошу вас для отыскания истины произвести моральную эксгумацию того Панафидина, который, как вы говорите, давно умер.

Лыжин сидел теперь, прикрыв глаза ладонью, будто защищался от непереносимо яркого света каких-то давних воспоминаний, эти воспоминания были ему радостны и горьки, и на лице его быстро сменялось множество выражений и мимик, мчавшихся, как кинокадры, и точно так же создававших единую картину острой душевной боли, почти непереносимого страдания.

Он заговорил медленно, словно воспоминания были скрыты где-то за далеким перевалом и ему нужны были силы, чтобы дотащить их нелегкое бремя к горизонту сегодняшнего осеннего вечера, в эту захламленную, заваленную книгами и рукописями комнату, вновь рассмотреть их под зеленым мятым светом своей настольной лампы и предложить моему вниманию. И я заметил, что Лыжин, пока говорил, ни разу не взглянул на старый портрет.

— Жил на свете хороший парень, верный друг и талантливый человек Сашка Панафидин. Но однажды с ним случилась беда, и этого никто тогда не заметил. Он заболел. Он заразился страшным вирусом — в него вошел микроб Страха. Он еще жил, дружил, любил, работал, а микроб в нем рос, он клубился от нетерпения его сожрать, он наливался злой силой, выпивая из него кровь, душу, мозг. И однажды микроб стал больше его самого — это был Огромный Страх. И умер друг, умер добрый любопытный человек, умер ученый. Осталась оболочка, наполненная Огромным Страхом. Она ходит по миру и обманывает людей, рассказывая всем, что она якобы и есть Сашка Панафидин…

— Но мне Панафидин совсем не показался напуганным, — сказал я.

— Да? — безразлично спросил Лыжин. — Вы, наверное, не совсем правильно поняли меня. Его страх не реакция на факт, это градиента поведения. Он управляет им всегда, он подчинил его, как раба.

— А почему он заболел Огромным Страхом? Внутреннее предрасположение? Или опасное окружение? Или какое-то событие в жизни?

— Мы все предрасположены к этой болезни — естественная реакция наших далеких предков на окружающий мир, таинственный, опасный, непонятный! Мы несем ее в своих генах. Но одни воюют со страхом всю жизнь и побеждают, а другие сдаются ему — сразу или постепенно. Панафидин проиграл войну страху в несколько сражений — каждый раз, когда надо было принять решение, страх подступал к его сердцу, болотным ядовитым туманом обволакивал его душу, и он старался откупиться от него любой данью — друзьями, любовью, совестью ученого. И талант свой он бросил в зловонную пасть этому ненасытному Молоху.

И тут мне вдруг пришло в голову, что Лыжин не совсем в своем уме. Говорил он быстро, возбужденно, глотая концы слов, блестя глазами и весь во власти захватившей его идеи. Я перебил Лыжина:

— Скажите, а вот вы сами храбрый человек?

— Я? Я? — удивился Лыжин. — Я трус во всем и всегда. Я боялся темноты, отца, я боюсь соседки, начальства на работе, своей лаборантки, я боялся женщин, чтобы они не посмеялись надо мной, я боялся драться, чтобы меня не поколотили.

— Тогда в чем же отличие?

— Я свой страх ненавидел, но не сдавался ему, я всегда с ним боролся и презирал себя, когда мне не удавалось совладать с ним.

— А Панафидин?

— Он сделал из своего страха удобную идеологию и комфортабельную жизненную программу.

— Не совсем понятно — как можно что-то сделать из страха?

— Поясню. Он приспособился к нему, а я мечтаю страх уничтожить. Человечество безгранично богато, прекрасно и мудро, и мешает ему быть счастливым только одно — страх.

— Это тоже иносказание?

— Нет! Это истина простая и конкретная, как атомная модель Бора! Уничтожив страх, человек станет навсегда счастливым…

— Я полагал, что для счастья человеческого имеют значение еще какие-то категории — любовь, например, бессмертие, да и хлеб наш насущный… — сказал я.

Лыжин сердито затряс головой:

— Это не функции, а только производные! Страх — это боль, тьма, голод, невежество, обман, безнравственность, пьянство! Это тирания сильных и ничтожество слабых! Это готовность унижаться и потребность унижать! Страх — это фашизм, который стоял не на силе кучки уголовников, а на бессилии парализованных страхом миллионов. Страх — это палач, убийца и вор, и он мешает людям возвышенно любить и талантливо работать…

— Сирано де Бержерак был бесстрашен и талантлив…

— Мир не может быть абсолютен, иначе в его замкнутости нарушился бы великий механизм саморегулирования.

— В ваших, словах и поступках я наблюдаю грубое противоречие, — сказал я.

— А именно? — посмотрел на меня исподлобья Лыжин.

— Если ваши высказывания о Панафидине упростить, как говорится, привести к виду, удобному для логарифмирования, то со всей очевидностью получается, что наш дорогой пан профессор — подлец. Так?

Назад Дальше