– Может быть… но чем я виновата, если меня не радуют теперь наши прежние немногие радости, которые у нас все-таки были: наши поездки в Царское Село, наши вылазки в капеллу с Сергеем Петровичем, наше пение хором, чтение Андерсена по вечерам… мне все прискучило!
Она тряхнула золотистыми волосами и закусила капризные губки.
– Как? Ты не любишь бегать с дядей Сережей по Царскосельскому парку и ходить с нами на концерты? А дядя Сережа всегда так рад бывает доставить тебе удовольствие! – в голосе Аси прозвучал упрек.
– Ты не хочешь понять! Я знаю, что Сергей Петрович хочет повеселить меня, я ему очень благодарна. Но весело мне уже быть не может потому… ну, потому, что это все для меня уже слишком детское. Сергей Петрович продолжает думать, что я такая же девочка, какой была четыре года тому назад. Он не понимает, что теперь мне уже хочется другого…
– Чего же, Леля?
Общества своих ровесников, с которыми можно было бы поострить, подурачиться, пококетничать, а его отеческий тон мне скучен. Я хорошенькая, и это стало меня тревожить отчего то… Я хочу, чтобы за мной ухаживали, хочу нравиться – вот что! У тебя есть твоя музыка, а меня в нашей жизни ничто особенно не увлекает, это тоже кое-что значит! Ася, знаешь, если бы твоя бабушка или Сергей Петрович слышали, что я сейчас говорю, они бы решили, что я тебя порчу, и тогда Сергей Петрович перестал бы так зазывать меня и так со мной возиться.
– Вовсе нет, Леля! Ты слишком мало веришь людям – ты всегда что-то подозреваешь и в себе, и в других, – голос Аси задрожал от обиды. – Ты весь наш мирок развенчать хочешь! Мне так это больно… так больно! Наши мамы были такими дружными сестрами, их даже называли inseparables [13], я думала, и мы будем такими же!
– В обществе их называли «красавицы-Глебовны!» – сказала Леля. – Ты, Ася, хорошо знаешь, как все запрещенное меня всегда особенно привлекало: в детстве – книги, потом – знакомства и тот же фокстрот, а теперь – новая, незнакомая мне среда. Ты вот говоришь мне: «Не мельчай», – а я скажу тебе, что в нашей жизни необходимо что-то изменить: мы словно под стеклянным колпаком! Надо выйти из-под опеки старших, они всячески стараются отдалить нас от действительной жизни и современного общества, и, боюсь, что сами того не сознавая, наносят нам непоправимый вред. Это одинаково относится и к твоей бабушке, и к Сергею Петровичу, и к моей маме. Я вот бунтую против мамы в мелочах, а в целом выйти из под ее влияния не умею. Для этого надо, очевидно, иметь волю не такую, как у меня, а может быть, в таких случаях человеком должна руководить идея, а у меня ее нет.
– Я слышала, Шура говорил вчера, что идейными среди женщин бывают только некрасивые. Но это, конечно, глупости, – сказала Ася.
– Не знаю, а так как мы с тобой и не идейные, и не уроды, то нас это задевать не может. Я только говорю, что нам с тобой надо приспособиться – взглянуть в лицо жизни и найти свое место в ней, а вот как это сделать я и сама хорошенько не знаю, Это трудно, когда отовсюду гонят. Служба могла бы мне помочь ориентироваться, а без нее… Ася, помнишь эти крупные синие цветы, похожие на иван-да-марью, их много было на дедушкином могильном месте в Новодевичьем монастыре, – как они называются?
– Viola odorata [14], – без запинки ответила Ася. – А почему ты о них вспомнила?
– Вот почему: предок этого цветка, кажется – дикая лесная фиалка, которая растет повсюду. Ну а эту культуру уже так облагородили, что она стала махровой, и ароматной, и синева особенная, но зато она требует совершенно особого ухода и непременно погибнет в среде, где отлично уживаются ее предки. Ты вот такая виола одората, Ася.
– Леля, почему ты говоришь обо мне? Сама ты разве не такой же садовый цветок? Я слышала, что род твоего папы древнее рода Бологовских.
– Конечно, я тоже махровая и тепличная, только я не фиалка, я скорее гвоздика; страшно люблю я ее пряный, немного эксцентричный запах. Но ты увидишь: я когда-нибудь переделаюсь и стану опять дичком. Я акклиматизируюсь!
И она усмехнулась, довольная найденным выражением.
Глава четвертая
В это время Сергей Петрович сидел на низеньком диване, положив ногу на ногу, и курил. Посередине комнаты перед трюмо стояла дама, поправляя на себе тонкие пожелтевшие кружева. На вид ей было лет 30 с небольшим, но в черных, стриженых и завитых локонами волосах уже мелькали серебряные нити. Она была высокого роста и хорошо сложена, несмотря на некоторую полноту. Большие меланхоличные зеленовато-серые глаза и черные тени под ними придавали трагический оттенок ее чертам и невольно приковывали внимание к этому усталому лицу, в котором уже давно потух блеск жизнерадостности и невинности.
Комната имела несколько запущенный и беспорядочный вид: среди стен, увешанных французскими старинными гравюрами – афиши; посреди ваз и запылившихся портретов – недоеденный завтрак в виде вареной трески, утюг и куча недоглаженного белья на изящном столике с инкрустацией, на другом – мраморном – зажженная керосинка, и на ней кастрюля, в которой варился картофель. Облупившийся грязный потолок и отсыревшие обои придавали комнате оттенок обветшалости, но старинные вещи согревали ее своим неповторимым обаянием, а множество нот и переписанных от руки партий, томик «Нивы» и ваза с засушенным вереском вносили тонкую струю в это заброшенное под рукой нужды и горя жилье. Чарующие зеленые глаза под усталыми веками, похожие на глаза русалки, скользили по комнате и задумчиво останавливались на курившем мужчине.
– Я не задержу тебя. Через минуту я буду готова, – сказала она.
– Я не тороплю тебя, Нина, – и Сергей Петрович взялся за журнал. – Что же, решила ты, наконец, что ты будешь петь сегодня? – спросил он через минуту.
– Ах, не знаю! Что вздумается! Арию из «Царской невесты», а может быть, колыбельную из «Мазепы». Гречаниновскую «Осень» и его «Спи-усни».
– Две колыбельные в одном концерте – не много ли? – спросил Сергей Петрович. – У тебя положительно страсть к ним.
– Да, я это знаю. Уж ты-то должен понять почему. Неужели этого никогда-никогда не будет? – прибавила она, и голос ее прозвучал бесконечно печально.
– Ну, сейчас не время говорить об этом, – сказал Сергей Петрович с досадой.
– Ты хмуришься? Ты эгоист, как и все мужчины. Ты знаешь, я даже во сне вижу ребенка.
– Ну и что же? – спросил он нетерпеливо.
– Неужели его никогда не будет?!
– Ах, Нина! Тебе не двадцать лет. Ты должна была думать об этом раньше, когда была замужем. Ты желала быть свободной и изящной, а теперь от меня ты требуешь невозможного; у меня на руках мать, племянница и француженка; жизнь так трудна, что нам едва хватает того, что я могу заработать в оркестре и на этих случайных концертах. Свои же материальные затруднения ты сама слишком хорошо знаешь. Зачем производить на свет существо, которое нельзя будет обставить так, чтобы и ему и нам существование его доставляло радость? И потом, мы не зарегистрированы, нельзя забывать это.
– До последнего мне безразлично, – и она пожала плечами. – Кто теперь обращает на это внимание? Советская бумажонка о браке никого не интересует. Мы живем врозь потому, что в этих невыносимых условиях я не могу оставить брата, а ты свою мать, ну а обменяться комнатами так, чтобы жить всем вместе, до сих пор не удается. Этих оснований вполне достаточно для родных и знакомых.
– Но не для моей семьи, – сказал он твердо.
– Скажи лучше прямо, что ты детей не любишь.
– Нет, я всегда любил их. Я помню, когда-то в Березовке я приходил смотреть, как просыпается Ася: щечки у нее бывали розовые, тельце теплое. Она протирала кулачками глаза и очаровательно потягивалась. Мы с Всеволодом налюбоваться на нее не могли. Он хватал ее на руки и покрывал поцелуями бархатную шейку и ножки. Я был тогда влюблен в одну барышню и думал, что если женюсь, то непременно у меня будут дети. Но это было тогда. А теперь все иначе, вся жизнь! Я сам уже не тот – слишком утомлен и измучен, чтобы начинать что-то новое. Причем половину отеческого чувства я уже отдал Асе. Да и чувство мое к тебе, хоть и глубокое и прочное, а все-таки надорванное и неровное. Я тебе говорил много раз, честно говорил, что нашему браку препятствует целый ряд осложнений. Ведь говорил?
– Да, да, говорил… Я знаю. Ах, жаль, нет романса на слова Ахматовой:
Все по-твоему будет, пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
Я в могилу с собой возьму.
И она вытерла глаза.
– Вот ты уже расстроила себя; к чему заводить такие разговоры, тем более перед выступлением? – сказал с некоторым раздражением Сергей Петрович.
– Ну, какое это выступление! Два-три романса в каком-то рабочем клубе… я даже не волнуюсь перед такими выступлениями. А ты что играешь? – и она стала разглядывать принесенные им ноты, чтобы скрыть слезы. – Сен-Санс, Кюи – это хорошо! А вот это, переписанное от руки, что такое? Опять новый романс сочинил?
– Да, набросал вчера. Хотел с тобой посоветоваться.
– После концерта просмотрим. А чьи слова? Майков? – и она прочла:
Над необъятною пустыней океана
С кошницею цветов проносится весна,
Роняя их на грудь угрюмого титана.
Увы! Не для него веселия полна,
Любовь и счастие несет с собой она.
Иные есть края, где горы и долины,
Иное царство есть, где ждет ее привет.
Трезубец опустив он смотрит ей во след…
Разгладились чела глубокие морщины…
Она ж летит, что сон… вся красота и свет…
Нетерпеливый взор куда-то вдаль вперяя
И Бога мрачного как будто и не зная…
Нина отложила ноты.
– Красивый текст, – сказала она, – но угрюмым и мрачным я бы этого титана не назвала, уж скорей меланхоличным! – и она усмехнулась. – Ну а посвящается этот романс кому? Наверно, племяннице?
Сергей Петрович поднял голову:
– Почему так, Нина? Что за странная мысль?
– А разве я ошиблась?
– Я никому не посвящал его. В твоих словах мне показался намек, которым я удивлен. Кажется, ты меня за доктора Паскаля из романа Золя принимаешь?
– Нет, Сергей, я далека от мысли, что ты можешь соблазнить или увлечь Асю. Благородство твое я знаю. Я подумала только, что ты бессознательно, в глубине души очарован ею.
– Почему ты вообразила? Ты и вместе-то нас видела всего только раз.
– Для женщины и этого довольно. Разве я не права?
– Нет, не права. Я знал ее ребенком, и она для меня прежде всего дочь моего брата. После взятия Крыма красными, когда Всеволод был расстрелян, а меня, как ты знаешь, морили в ямах вместе с другими белогвардейцами, я страшно беспокоился за судьбу Аси. Я едва отыскал ее потом на окраине Севастополя, в мазанке. Она бросилась мне на шею, ободранная, худенькая, голодная… Я дал себе тогда мысленно клятву, что пока я жив…
– Сергей, это трагично, то что ты говоришь! С кем же она была?
– С Нелидовыми и с француженкой. Всеволод сделал большую ошибку, когда взял с собой семью, уезжая в Киев, где тогда концентрировались силы белых. Он втянул таким образом жену и детей в самый водоворот событий! Лучше было им пересидеть это тревожное время в деревне или в Петербурге с матерью: в Петербурге все-таки было тише… Никто, конечно, не мог предвидеть, как сложатся события, но результаты были самые печальные: жена и мальчик Всеволода погибли от сыпняка, а в Крыму, после его собственной гибели, легко могла пропасть и Ася. Теперь многие удивляются, что мы не расстаемся с мадам, а ведь она сохранила нам ребенка в самых тяжелых условиях. Есть услуги, которые забыть нельзя. Нина, понимаешь ты это?
Она вздохнула:
– Да неужели же я не способна понять чувства долга и семейной привязанности? Я прошла через такие же ужасы. Кстати, она догадывается?
– О чем? О наших отношениях? Не думаю, она слишком невинна, чтобы быть проницательной. Притом она видела нас вместе всего однажды.
– Отчего же она смутилась, когда на последнем концерте ты знакомил нас?
– Не знаю, не заметил… Неужели в самом деле догадывается?
Минуту они молчали.
– Если я любуюсь ею, то только как растением, которое сам вырастил, – заговорил опять Сергей Петрович, по-видимому задетый за живое подозрением Нины. – А если бы иные чувства возникли во мне против моей воли, никогда я не позволил бы себе ничем обнаружить их. Никогда.
Он вынул портсигар.
– Она вызывает во мне постоянную тревогу и жалость. Моя мать с нею слишком строга. Я почему-то уверен, что она не будет счастлива в жизни. Вот увидишь. Неудачи гонятся за ней по пятам. К тому же она не из тех, которые умеют постоять за себя, а счастье очень часто надо хватать с бою. Леля – маленький хищник, и при случае покажет свои коготки, но Ася…
– Она тоже очень мила, ваша маленькая Нелидова! – сказала Нина, вызывая в своей памяти две очаровавшие ее головки. В помещении какого-то рабочего клуба, в тесной неряшливой комнате, отведенной под артистическую, она поправляла себе волосы перед зеркалом, ожидая Сергея Петровича, с которым по обыкновению «халтурила» вместе с целью подработать. Услышав его голос, она обернулась и увидела рядом с ним двух молодых девушек. Обе были настолько непохожи на окружающую публику, что она тотчас признала в них Асю и Лелю, о которых столько от него слышала. До сих пор Нина не была еще с ними знакома, так как на квартире у Сергея Петровича не считала возможным бывать, а на заводские концерты, где они вместе выступали, Сергей Петрович избегал брать девушек. Их лица показались ей настолько еще свежими, юными, невинными, что она невольно вздохнула о том, что сама уже давно потеряла. Розовые от мороза, они жались друг к другу и не отходили от Сергея Петровича, как будто чувствовали себя несколько растерянными в непривычной обстановке. Вскоре Сергей Петрович увел их, чтобы усадить в зале. Перед тем как выходить на эстраду со скрипкой, он отозвался, потирая несколько лихорадочно руки: «Воображаю, как сейчас волнуется Аська: она всегда сама не своя, когда я выступаю». Когда пришла очередь Нины, она с эстрады отыскала глазами Асю – та сидела, тесно прижавшись к подруге, и в глазах у нее светилось столько тревоги и тепла, что Нина почувствовала себя согретой выражением сочувствия в этом молодом существе. Но после, в «раздевалке» (как говорили в клубе), она зоркими женскими глазами увидела, с какой бережливой нежностью Сергей Петрович закутывал Асю оренбургским платком. Так можно было одевать любимого ребенка или обожаемую женщину… в этой заботливости чувствовалась любовь самая бережная и благоговейная. И она на минуту как будто задохнулась от острой боли в сердце… Ей показалось почему-то, что никогда она не видела у него такого взгляда, обращенного на нее. Эту же боль она чувствовала и теперь – хотелось заломить руки и разрыдаться.
Сергей Петрович заговорил первым:
– Сейчас, когда я шел к тебе, у меня была встреча, которая оставила грустный след: bella solur [15] моего брата – Нелидова, Зинаида Глебовна, с которой мы вместе бедствовали в Крыму, она стояла у водосточной трубы, как нищая, и продавала жалкие искусственные розы… Боже мой, до чего она показалась мне измученной! Я поспешил у нее купить два цветка и, когда при этом поцеловал ей руку, то вызвал сенсацию среди прохожих; кто-то даже отпустил замечание на наш счет: «Двое недорезанных церемонии разводят». Очевидно, уж очень не вязалась моя галантность с ее лохмотьями, да и с моими. Впрочем, в Зинаиде Глебовне есть тот оттенок порядочности, который позволяет безошибочно отнести человека к категории «бывших». На улице, как нищая… Когда-то изящнейшая дама, жена гвардейского офицера, дочь сенатора! Вот она – наша действительность!
Нина взяла несколько арпеджио… Чистый серебряный звук наполнил комнату.
– Кажется, я сегодня в голосе, наверно, буду хорошо петь: мне невыносимо грустно, а когда мне грустно, я всегда хорошо пою. Но эта публика разве понимает?
Сергей Петрович вздохнул при мысли об аудитории, которая их ждет в прокуренной зале заводского клуба: голые шеи, торчащие из матросских воротников, пиджаки, надетые прямо на свитер, майки и красные платочки, и то нетерпеливо-жадное любопытство, в котором ему всегда чудилось тайное недоброжелательство плебеев. Он рад был бы стать выше такого чувства и все-таки не выносил эту толпу и неохотно выходил раскланиваться перед новыми слушателями в ответ на аплодисменты. Нина была менее постоянна в своих впечатлениях.
– Хорошо слушают! Я чувствовала эти незримые нити, связующие артиста и публику! – часто говорила она, вынырнув из маленькой дверцы, соединяющей клубную сцену с импровизированной артистической. Но в этот вечер она была во власти иных течений и сказала:
– Плохая нам досталась доля: клуб за Нарвской заставой и отвратительный трамвай! Хоть бы мне раз выйти на эстраду в бриллиантах, шумя шелковым шлейфом, и увидеть перед собою сияющий огнями колонный зал, а после сесть в автомобиль, украшенный цветами, кивая направо и налево поклонникам – музыкальным знаменитостям и прочим господам. Не повезло!
– Пой для меня, Нина! Я никогда не устану тебя слушать и понимать во всех оттенках. Знаешь, я не мог бы полюбить женщину немузыкальную; для меня это так же невозможно, как полюбить глухонемую. Наш роман весь соткан из музыки, не правда ли? Когда я в первый раз тебя увидел два года тому назад, ты пела рахманиновскую «Сирень», и я вспоминал сиреневые аллеи в нашей Березовке. Твое лицо на один миг представилось мне окруженным сиренью, как на картине Врубеля; я подумал, что у тебя голос, как у Забеллы. Я в твой голос влюбился раньше, чем в тебя. Нас сблизили наши выступления. Странно, в детстве мне попадало за скрипку: мать требовала, чтобы я стал военным, и слышать не хотела ни об университете, ни о консерватории. А вот теперь именно скрипка и только скрипка кормит нас.