– Ты университет, кажется, не успел окончить?
– Мне оставался последний курс, когда началась война. Я тотчас перешел в юнкерские классы Пажеского. Ты помнишь, какой тогда был энтузиазм? В семье все приветствовали этот жест. Дома кумиром всегда был Всеволод – кадровый преображенец, а я с моей скрипкой всегда был немножко «блудным сыном», но в те дни восхищение семьи на некоторое время перешло на меня…
Она подошла к нему и запустила пальцы в его волосы.
– А я хотела сказать тебе… Тоже объяснить… Ты не совсем правильно представляешь себе мою замужнюю жизнь: я выходила очень молодой и была такой же невинной овечкой, как твоя Ася, а вышла я в семью самую патриархальную. Ребенка я, конечно, имела, но тогда такое было страшное время… Я очень скоро потеряла моего крошку… Еще прежде, чем узнала о гибели мужа. Я никогда об этом не говорю – тяжело вспоминать… Но я не хочу, чтобы ты думал обо мне, как о легкомысленной женщине.
– Я никогда не считал тебя легкомысленной. Клянусь честью! Ну, подожди, Нина, подожди. Ася такая хорошенькая стала, она, наверное, скоро выйдет замуж, и тогда мы устроим нашу жизнь, а за некстати сказанные слова – прости!
Он поцеловал ее руку. Она продолжала теребить его волосы.
– Опять идут аресты среди бывших военных. Смотри, не попадись, а то твоей Асе придется вот так же стоять с цветами, как мадам Нелидовой.
– Это уж судьба, Нина! Один Бог знает, как я боюсь того, что может ждать ее и мать. Кстати, меня вчера вызывали в три буквы.
– В гепеу? Тебя?!
– Да. Мои не знают, я не сказал. Приятно побеседовали со мной часа два, потрепали имена моего отца и брата. И барона Врангеля. Спрашивали, у кого я бываю. Не пугайся, я тебя не назвал, я сказал, что очень занят и нигде не бываю… Ну и отпустили.
– Мне эта история не нравится, – сказала она озабоченно.
– Хорошего мало, но сейчас хватают чаще кадровых.
– Дорогой мой, да разве недостаточно того, что ты сын генерала и притом белогвардеец?
– Оснований, конечно, достаточно. Да им и основания не нужны: сегодня есть человек, завтра как в воду канул! Препоганое, однако, состояние, когда плетешься туда и воображаешь себе различные варианты разговоров и расставляемые тебе силки. Но не стоит об этом. Спой мне колыбельную, и поедем. Твое пение имеет дар выкуривать серые мысли, как по волшебству. Спой, Нина, и скажи, что ты простила меня.
Он подпер рукой голову и закурил снова. Жизнь не удалась! Мечты и планы юности потерпели крушение: все свелось к борьбе за существование, в которой старуха-мать и эта девочка – ребенок брата – связывали по рукам и ногам. Но вот вопреки всему сложилось так, что эта девочка и ее иссиня-серые глаза как раз стали самой большой радостью – эти наивные и ясные глаза под темными ресницами… Жизнь приносит не то, чего хочешь и ждешь. Условия существования так трудны. Случись, что со мной – Ася не сумеет устоять в борьбе с действительностью. Она принадлежит к натурам, которых пугает и отталкивает материальная сторона жизни. С ее происхождением…
Пение Нины на этот раз оказалось не властно рассеять серые мысли.
Глава пятая
Рояль стоял в комнате Сергея Петровича. Здесь царствовал постоянный хаос от множества нот, партитур, раскрытых книг и нотных бумаг, разбросанных на рояле, на пульте и даже на стульях, так как ноты уже не помещались в ломившиеся от них шкафы. Сергей Петрович запрещал прибирать и перекладывать ноты и нотные листы во время ежедневной приборки и был одержим постоянной тревогой, что именно после вмешательства женских рук в хаос его комнаты он не отыщет наброска нового сочинения или места, на котором он остановился в оставленной им книге. Когда Ася и мадам вторгались с пылесосом и тряпками в его «Святое святых», он приходил в отчаяние, уверяя, что подобные чистки наносят удар по творческому вдохновению человека, и обвиняя Асю в измене его интересам.
В один январский вечер Ася, сосредоточенно нахмурив брови и приложив к губам карандаш, сидела за роялем с самым озабоченным видом. «Ничего не получается из моего осеннего прелюда! Я помню – первый раз эти темы пронеслись у меня в голове, когда мы с Лелей бродили вокруг арсенала в Царском Селе и листья кустарников были как кровь. Когда она наигрывала их в первый раз, вот эти мотивы были гораздо фантастичнее, а теперь они звучат как-то плоско! Никогда не пойму, как можно записать музыку! Все, что во мне родится, ускользает прежде, чем я занесу на бумагу хотя бы такт. Я никогда не могу повторить ни одной строчки и всякий раз играю по-новому. Что делать! Мадам права, когда говорит, что должны быть люди, которые стирают, шьют и стряпают котлеты. Очевидно, и я одна из них, хотя в груди у меня иногда целый оркестр! Я бы хотела сочинять для церкви – музыка должна говорить о божественном! Если бы у меня был голос, я бы пела «херувимские» и «свят, свят, свят», чудные, небесные, никому не ведомые, всякий раз новые! Шура уверяет, что у меня очень приятный тембр голоса, но это он говорит только из вежливости. А какой чудный голос у той дамы, с которой меня познакомил дядя Сережа – я бы никогда не устала ее слышать! Гречаниновскую колыбельную она спела так задушевно, что я вспомнила, как покойная мама, прежде чем уехать в театр или в гости, приходила, бывало, перекрестить меня перед сном и закрыть своими руками!»
Морщинка врезалась между бровей девушки при этом воспоминании – под ним покоилось старое детское горе… Десять лет тому назад по дороге из Петербурга в Киев братишка ее Вася захватил сыпняк, от которого гибли сотни и тысячи людей в те страшные годы. Ася не слишком беспокоилась, пока Вася болел – совершенно очевидно, что Вася встанет и они опять будут играть вместе. Но он не встал. И только взглянув на застывшее личико одиннадцатилетнего брата, Ася поняла, что такое смерть. Она расплакалась у гроба с отчаянием, которое испугало старших. Через два дня в этом же самом тифу слегла мать. Напуганный Всеволод Петрович поспешил переселить девочку к Нелидовым, которые жили в этом же самом доме, этажом выше. Ася замирала, находясь теперь под впечатлением только что пережитого. Сыпняк представлялся ей длинным серым чудовищем, которое прячется в их квартире, отняло у нее брата и теперь задумало отнять мать. Когда наступали сумерки, ей начинало казаться, что чудовище это проникло незамеченным в квартиру Зинаиды Глебовны и в темноте протягивает страшные щупальца, чтобы схватить ее и Лелю. По вечерам она не отпускала Зинаиду Глебовну от себя, упрашивая сесть около своей постели.
– Тетя Зина, не туши лампу! Тетя Зина, а закрыты ли двери на лестницу? Папа говорил, что тифы ходят по городу. Возьми меня скорей за ручку.
Но страх потерять мать был настолько силен, что как только в квартире все ложились, она отваживалась вылезти из кроватки на ковер и на коленях просила Бога защитить маму от серого страшилища – молитва «на ковре» с детства считалась у нее чрезвычайным средством. Если же случалось, спускаясь по лестнице, проходить мимо квартиры отца, она пробегала как можно скорее, закрывая при этом глаза.
В один вечер Леля уже давно заснула, а она, сжав маленькие пальчики в крестное знамение, чтобы вернее защититься от чудовища, лежала и думала о том, как страшно, должно быть, мадам в папиной квартире: «Прислуги теперь нет, а папа в военчасти; он только вечером на минуту забегает узнать о мамином здоровье. Мадам одна с мамой, которая бредит». И вдруг она услышала голос мадам из соседней комнаты. Она приподнялась на локте, прислушиваясь. Теперь они уже жили не так роскошно, как в Петербурге – анфилады комнат не было, – и она услышала разговор Зинаиды Глебовны с мадам из смежной столовой и поняла из этого разговора, что только что скончалась ее мама. Мадам послала денщика в часть за Всеволодом Петровичем, а сама пришла сюда. Воспитание и выдержка сказываются иногда в ребенке с неожиданной силой: напуганная девочка не закричала и не выскочила из кроватки, даже когда Зинаида Глебовна вошла на цыпочках в детскую, чтобы приготовить ложе для измученной мадам, Ася только повернулась лицом к стене, но и тут не сказала ни слова. Через некоторое время она заснула в слезах. Утром, когда они одевались, мадам не было в комнате, и Асю охватила слабая надежда, что все слышанное накануне ей просто приснилось. Тревожным признаком было только то, что Зинаида Глебовна ходила с красными глазами. Уже тогда Ася обладала тончайшим чутьем к интонациям, взглядам и жестам: от нее не укрылось, что тетя Зина была еще более, чем обычно, ласкова с ней – усадив ее и Лелю пить какао, она уговаривала ее есть, а сама не садилась. Одна из многих, прочно засевших в голове Аси заповедей гласила: «Маленькие девочки не должны лезть к старшим с вопросами», и, не смея заговорить, Ася водила тревожными глазами за тетей Зиной, причем у нее постепенно складывалось впечатление, что последняя нарочно отводит свой взгляд… Все это было настолько знаменательно, что Ася спешно переложила ложку из правой руки в левую, а пальцы правой сложила в крестное знамение, приготовляясь к защите… В эту как раз минуту она услышала, что тетя Зина, подойдя к дверям, заговорила с кем-то полушепотом… Ася стремительно повернулась и, встретив печальный и пристальный взгляд отца, поняла, что непоправимое несчастье в самом деле пришло…
«Бедная мама! Память о ней в нашей семье как-то растаяла! Папу я больше помню, хотя погиб он только годом позже. Бабушка и дядя постоянно вспоминают его слова, поступки, привычки, а от мамы как будто не осталось и следа… Я помню, собираясь в театр или на бал, мама часто надевала колье с двумя бриллиантами и уверяла, что бриллиантик побольше – Вася, а поменьше – я, и что в театре она будет вспоминать своих детишек».
И вдруг она вздрогнула, услышав шаги за своим креслом.
– Как ты тихо сидишь, дитя – сказал, подходя, Сергей Петрович.
– Я не слышала, как ты вошел, дядя Сережа! – сказала Ася, вскакивая и принимая из его рук скрипку. – У бабушки голова болит, а мадам пошла в костел. Мне поручено разогреть тебе ужин.
А про себя она подумала: «В кухне сейчас темно… Никого нет… Бояться темноты в восемнадцать лет – это, конечно, очень стыдно, а все-таки я не хочу туда идти. Мадам говорила, что видела вчера там мышь».
Сергей Петрович точно подслушал ее мысли.
– Не хлопочи, детка, я сыт: перекусил в буфете. Посидим лучше у камина. Попадало моей стрекозе сегодня?
– Конечно, дядя! Разве я могу провести благовоспитанно день? Сначала попало и мне, и Леле за то, что мы начали играть в мяч и угодили в самоварный столик. Бабушка рассердилась и сказала, что мы могли попасть в севрскую вазу, и что она уже много раз запрещала игру в мяч в комнатах. Потом пришла графиня Коковцева, а бабушка еще не вышла из ванной; мадам велела нам занимать гостью, а нам с Лелей это показалось очень скучным, и мы стали поочередно друг друга подменять. Получалось иногда, что фразу начинает одна, а кончает другая. Мадам заметила наши маневры и пожаловалась бабушке. Опять попало. Ну, а вечером попало уже мне одной за то, что я опять бросила свой берет и перчатки на бабушкином ломберном столике.
– Неисправимая егоза! А была ты у консерваторского профессора?
– Да, была. Он нашел, что за месяц занятий с Юлией Ивановной я сделала успехи, но рукой моей остался все-таки недоволен и дал мне несколько указаний, как держать кисть во время октав. Зато мое исполнение Шуберта ему, кажется, пришлось по душе – он очень долго и пристально посмотрел на меня, когда я кончила, и сказал: «Здесь мне делать нечего, прикоснуться – значит испортить!» Говорят, он похвал никогда не произносит, а вот, когда надо разносить и критику наводить, тут он беспощаден и бывает резок; ученице, которая играла передо мной, он сказал: «Идите лучше чулки вязать».
– А свой прелюд ты ему сыграла?
– Да. Ему понравился этот повторяющийся каданс, в котором я изображаю шорох падающих листьев, но мне показалось, что он недоволен моими попытками сочинять: он сказал, что лучше мне не разбрасываться и что композиторская деятельность съела уже много талантливых пианистов. И еще он сказал: «Я вот стараюсь вложить в вас истинное мастерство, а через год или два вы выйдете замуж и забросите рояль… пианист должен быть аскетом». Я поэтому решила, что никогда не выйду замуж, я так ему и сказала, чтобы его успокоить. Отчего ты смеешься, дядя?
– Твои рассуждения по-детски забавны иногда, Ася! Я прежде не хотел увидеть тебя профессионалкой, зарабатывающей при помощи музыки, но жизнь складывается так, что теперь это лучшее, чего бы я мог желать! Ты в детстве начинала жалобно плакать при звуках минорной музыки. Я уже тогда говорил, что ты музыкальна. Когда тебе было четыре года, ты не хотела засыпать без колыбельных Лядова и Чайковского. Я помню в Березовке, я войду, бывало, к тебе в детскую, а ты прыгаешь в кроватке и повторяешь: «Хочу гули-гуленьки!» Ты уже тогда была нашей общей любимицей. Ну, а теперь скажи мне, какая кошка пробежала между тобой и Лелей? Кажется, Леле уже наскучили все наши увлечения, весь тот мирок, который мы себе создали, чтобы скрасить невыносимую жизнь?
Она тревожно и озабоченно взглянула на него:
– Дядя, милый, я вижу теперь, что счастлива была я одна и не замечала этого! Как грустно!
Он знал всю изменчивую гамму выражений в этом лице, которое помнил лицом ребенка и маленькой девочки; эти прежние лики просвечивали в чертах, в улыбке, во взгляде… с отеческой лаской он провел по ее волосам.
– Что говорить обо мне, Ася! Мне не так легко быть счастливым: уклад жизни изменился катастрофически и слишком многих людей мы не досчитываемся! Но честью клянусь – все, что я старался в тебя вложить, я настолько люблю сам и настолько еще сохранилась во мне способность к увлечению, что бывали минуты, я испытывал подлинную большую радость при виде твоего восторга, твоего увлечения. А Леля – человек действительности, человек более реальный; у нее будет меньше разочарований, но и светлых минут будет меньше.
– Помнишь, дядя, как мы вернулись с тобой в прошлом году с представления «Китежа» и полночи безумолку проговорили от восторга, подбирая на рояле запомнившиеся нам отрывки, пока бабушка не поднялась с постели, чтобы разогнать нас по углам. Ты был тогда безработный, и на ужин была только вобла с пшенной кашей, а комнаты были не топлены, потому что не было дров… Но мы так были счастливы, что не замечали этих невзгод!
– Я научил тебя любить все прекрасное и вдохнул артистическое чувство вот в эту маленькую головку! – сказал он с гордостью. -Не знаю, что успеют сделать другие и в том числе консерваторская знаменитость. Пусть пробует, кто может сделать лучше! Думаю, что Всеволод, если он может видеть нас оттуда, доволен мной. Может быть, я недостаточно развил в тебе способность к практической деятельности, может быть, ты недостаточно приспособлена, но мне кажется, что то, что я успел сделать, важнее: это даст тебе возможность быть счастливой собственным внутренним счастьем. Больше всего бойся косности, Ася, косности и мещанства – они страшнее даже подлости. Подлость не может быть опасна такой душе, как твоя – она бы слишком жгла твою совесть. Но косность охватывает человека незаметно, а держит крепко. Совесть ее обычно не замечает – тем она и опасна. Она парализует в человеке все, что есть в нем от духа, самую способность подняться вновь. Это – повилика, которая обвивает стебель чарующего цветка и высасывает из него жизненную силу. Запомни, Ася.
В глазах девушки светилось жадное внимание, как у ребенка.
– Весна! – проговорил он с улыбкой и умолк, погруженный в невеселые думы. – Вчера Нина… Нина Александровна, – поправился тотчас он, – пела мне романс, которого я прежде не слышал: «Дух Лауры» Листа, слова Петрарки. Боже мой, как это прекрасно! Вот в ком нет и тени косности – в Нине Александровне! В нетопленной комнате, полуголодная, всегда без денег, затравленная семейными несчастиями и неприятностями – и всегда увлеченная искусством. Это, может быть, самое большое ее достоинство, но оно неоценимо! На земле, видно, так уж заведено, что гении расцветают на чердаках и гибнут от нужды, как Шуберт, который умирал с голоду.
– Нина Александровна очень несчастлива, дядя?
– Она пережила много горя, Ася! Замуж она вышла тотчас по окончании Смольного, совсем юной, а тут – гражданская война; муж ее – кавалергард князь Дашков – убит в Белой армии, в Крыму; отец – у себя в имении отрядом латышских стрелков, которые грабили имение; тогда же она потеряла и ребенка. Как видишь, одно несчастье за другим, а теперь постоянные неприятности за титул: она с ее голосом могла бы быть на первых ролях в Мариинском или Большом театре, а вынуждена петь на окраинах, по рабочим клубам. Хорошо еще, что ее в Капелле держат. Капелла и филармония стали с некоторых пор прибежищем гонимого дворянства: барон Остенсакен, Половцева, Римские-Корсаковы, брат и сестра, многие… Уж разгромят нас в один прекрасный день! Нина Александровна – солистка Капеллы, но это немного дает ей в материальном отношении. У нее брат – школьник, неблагодарный, дерзкий мальчишка; я приберу его к рукам когда-нибудь.
Он остановился. Ася замерла на коленях около его кресла, стараясь проникнуть в то, что скрывалось за его словами. «Этот разговор бабушки и мадам… Мне до сих пор неудобно, что я его слышала. Мадам сказала: La dame de son coeur! [16]» – шелестели ее мысли. Застенчивость сковала ее – она не шевелилась.
– Иногда мне больно слышать, – заговорил Сергей Петрович, – как на дрянном концертишке, в среде, которая не умеет ценить и понимать, звучит и утомляется этот божественный голос. В следующий раз, когда увидишь Нину Александровну, постарайся быть с ней поласковей: она очень в этом нуждается – она так одинока! Ты сумеешь.
– Дядя Сережа…
– Что, милая?
Сидя около него на полу, она положила щеку ему на руку, доверчиво глядя ему в глаза, и он видел, как становились все розовее и розовее нежные щеки…
– Вчера я долго не засыпала, дядя. Ты ведь знаешь, бабушка всегда посылает меня в постель в 11 часов, а мне иногда еще не хочется спать. Я лежала, а дверь была не совсем закрыта… оставалась щелочка, и падал свет; бабушка и мадам сидели в соседней комнате; мадам чинила белье, а бабушка раскладывала пасьянс; они разговаривали…