Мои мысли улетели к весеннему вечеру, когда Даффи во время одного из обязательных литературных вечеров отца читала нам вслух выдержки из книги Босуэлла «Жизнь Сэмюэла Джонсона, доктора права», и я припомнила, что Джонсон объявил портретную живопись неподходящим занятием для женщины. «Публично практиковать любой вид искусства и пристально смотреть в лица мужчин — очень неделикатно со стороны женщины», — сказал он.
Что ж, я видела лицо доктора Джонсона на фронтисписе книги и не могу представить себе кого-нибудь, мужчину или женщину, кто бы захотел хоть сколько-нибудь долго пристально смотреть на него — это ж натуральная жаба!
За калиткой сад коттеджа «Глиб» являл собой скопление цвета электрик; высокие дельфиниумы во втором цветении, казалось, поднимаются на цыпочках из-за шалфея, отчаянно пытаясь первыми коснуться неба.
Доггер однажды сказал мне, что, хотя дельфиниумы можно заставить цвести повторно, низко обрезав их после первого цветения, ни одному честному садовнику не придет в голову так поступить, потому что это ослабляет стебли.
Кем бы она ни была, Ванетта Хейрвуд явно не честная садовница.
Я прикоснулась пальцем к фарфоровой кнопке звонка и надавила на нее. В ожидании, пока кто-нибудь ответит, я отступила и с интересом уставилась в небо, поджав губы, как будто собиралась небрежно засвистеть. Никогда не знаешь: кто-то может подглядывать из-за занавесок, и важно казаться безвредной.
Я подождала и затем снова нажала на кнопку. В доме кто-то закопошился, послышался скрежет прямо за дверью, как будто кто-то передвигал баррикаду из мебели.
Когда дверь открылась, я едва сдержала возглас. Передо мной стояла мускулистая женщина в бриджах для верховой езды и лавандовой блузке. Ее короткие седые волосы тесно прилегали к голове, словно алюминиевый шлем.
Она вставила монокль в черепаховой оправе в глаз и уставилась на меня.
— Да?
— Мисс Хейрвуд?
— Нет, — сказала она и захлопнула дверь перед моим носом.
Что ж, ладненько!
Я вспомнила, как однажды отец заметил, что если грубость не относится на счет невежества, ее можно воспринимать как верный знак признака принадлежности к аристократии. Я снова нажала на звонок. Попрошу указаний.
Но на этот раз дверь осталась закрытой, и дом сохранял молчание.
Но постойте! У коттеджа два парадных входа. Я просто выбрала не тот.
Я стукнула сама себя по голове и подошла к другой двери. Подняла дверной молоток и постучала.
Дверь сразу же распахнулась, и там опять стояли Бриджи-для-верховой-езды, испепеляюще глядя на меня, хотя на этот раз не через монокль.
— Могу я поговорить с миссис Хейрвуд? — отважилась я. — Это насчет…
— Нет! — громко перебила она. — Убирайся!
Но не успела она захлопнуть дверь, как откуда-то из глубины дома донесся голос:
— Кто там, Урсула?
— Какая-то девица что-то продает, — крикнула она через плечо и затем обратилась ко мне: — Уходи. Нам не нужны никакие печенья.
Я увидела свой шанс и ухватилась за него.
— Миссис Хейрвуд! — закричала я. — Это насчет Бруки!
— Впусти ее, Урсула, — произнес голос.
Когда я проскользнула мимо Урсулы в узкий коридор, она не пошевелила ни единой мышцей.
— Сюда, — сказал голос, и я двинулась на звук.
Полагаю, я наполовину ожидала увидеть угасающую мисс Хэвершем, цепляющуюся за свои заплесневелые сокровища в занавешенной пещере гостиной. Обнаружила я совершенно другое.
Ванетта Хейрвуд стояла в луче солнечного света в эркере и повернулась, протягивая руки, ко мне, когда я вошла.
— Спасибо, что ты пришла, — сказала она.
Она выглядела, по моим прикидкам, лет на сорок пять. Но наверняка ей должно быть намного больше. Как же такое прекрасное создание могло быть матерью этого бездельника средних лет, Бруки Хейрвуда?
Она была одета в изящный темный костюм с восточным шелковым платком на шее, а ее пальцы сверкали бриллиантами.
— Я должна извиниться за Урсулу, — произнесла она, беря меня за руку, — но она энергично меня защищает. Вероятно, слишком энергично.
Я молча кивнула.
— В моей профессии приватность превыше всего, видишь ли, а теперь, из-за всего этого…
Она сделала широкий жест, будто охватывая весь мир.
— Я понимаю, — сказала я. — Мои соболезнования по поводу Бруки.
Она повернулась взять сигарету из серебряного портсигара, прикурила ее серебряной зажигалкой, которая вполне могла быть моделью лампы Аладдина, и выпустила длинную струйку дыма, который, как ни странно, в солнечном свете тоже казался серебряным.
— Бруки был хорошим мальчиком, — заметила она, — но не вырос в хорошего человека. У него был роковой дар заставлять людей ему верить.
Я не была уверена, что она имеет в виду, но все равно кивнула.
— Его жизнь не была легкой, — задумчиво продолжила она. — Не такой легкой, как могло показаться. — И затем, довольно неожиданно: — Теперь скажи, зачем ты пришла?
Ее вопрос застал меня врасплох. Зачем я пришла?
— О, не надо замешательства, дитя. Если ты пришла выразить сочувствие, ты это уже сделала, за что я тебя благодарю. Можешь уйти, если хочешь.
— Бруки был в Букшоу, — выпалила я. — Я обнаружила его в гостиной посреди ночи.
Ну чего мне стоило отрезать себе язык! Нет никакой необходимости его матери знать это — совершенно никакой, а мне не следовало говорить.
Но часть меня знала, что это совершенно безопасно. Ванетта Хейрвуд — профессионал. Она не больше хочет огласки полуночных похождений своего сына… чем я.
— Я хочу попросить тебя о большом одолжении, Флавия. Скажи полиции, если ты должна, но если ты считаешь, что это несущественно…
Она отошла обратно к окну и остановилась, погрузившись в прошлое.
— Видишь ли, у Бруки есть… были свои демоны, так сказать. Если нет необходимости делать их общеизвестными, тогда…
— Я никому не скажу, миссис Хейрвуд, — сказала я. — Обещаю.
Она обернулась и медленно прошлась по комнате.
— Ты удивительно умная девочка, Флавия, — заметила она. И затем, подумав несколько секунд, добавила: — Пойдем, я хочу кое-что показать тебе.
Мы направились вниз по лестнице, а потом вверх, в часть дома, куда я постучала первый раз. Низкие обшитые деревом потолки заставляли ее раз за разом сутулиться, когда мы переходили от комнаты к комнате.
— Студия Урсулы, — сказала она, махнув рукой на комнату, заполненную прутьями и ветками. — Плетеные изделия, — объяснила она. — Урсула — поклонница традиционных искусств. Ее ивовые корзины получали призы и здесь, и на континенте. По правде говоря, — она перешла на конфиденциальный шепот, — запах ее химических препаратов временами выгоняет меня из дома, но ведь это все, что у нее есть, у бедняжки.
Химических препаратов? Мои уши зашевелились, как у старого боевого коня при звуке горна.
— Преимущественно сульфур, — продолжила она. — Урсула использует его пары для отбеливания ивовых прутьев. Они становятся белыми, как полированная кость, видишь ли, но бог мой, что за запах!
Я уже предвидела, что мне светит ночное копание в книгах в химической лаборатории дяди Тара. Мой мозг уже бросился обдумывать химические свойства салицина (С13Н18О7), обнаруженного в коре ивы в 1831 году Леру, и старого доброго сульфура (S). По личному опыту я знала, что ивовые сережки, если их несколько недель подержать в закрытой коробке, начинают издавать жутчайший запах дохлой рыбы — факт, который я взяла на заметку для дальнейшего использования.
— Сюда, — сказала миссис Хейрвуд, ныряя, чтобы не ушибиться головой об особенно низкую балку. — Осторожно голову, и смотри под ноги.
Ее студия была великолепным местом. Ясный северный свет наполнял ее сквозь угловые окна с фрамугами над головой, из-за чего возникало впечатление, будто комната внезапно привела на лесную опушку.
Большой деревянный мольберт стоял на свету, и на нем был наполовину законченный портрет Флосси, — сестры Шейлы Фостер, подружки Фели. Флосси сидела в большом, обитом тканью кресле, поглаживая огромного белого персидского кота, устроившегося у нее на коленях. Кот выглядел почти человеком.
Вообще-то, Флосси тоже выглядела неплохо. Не то чтобы я особенно ее любила, но и зла я на нее не держу. Портрет идеально уловил, как не смог бы даже фотоаппарат, ее тщательно отрепетированную вялость.
— Ну, что скажешь?
Я окинула взглядом тюбики с краской, измазанные краской ковры и изобилие кисточек из верблюжьей шерсти, топорщившихся вокруг меня из жестянок, стаканов и бутылочек, словно тростник на болоте в декабре.
— Очень милая студия, — сказала я. — Вы это хотели показать мне?
Я указала пальцем на портрет Флосси.
— Господи, нет! — ответила она.
Сначала я не заметила, но в дальнем конце студии, подальше от окон, имелись два темных угла, где примерно дюжина полотен без рам были прислонены лицом к стене, а тыльными сторонами, заклеенными бумагой, к комнате.
Я указала пальцем на портрет Флосси.
— Господи, нет! — ответила она.
Сначала я не заметила, но в дальнем конце студии, подальше от окон, имелись два темных угла, где примерно дюжина полотен без рам были прислонены лицом к стене, а тыльными сторонами, заклеенными бумагой, к комнате.
Ванетта (к настоящему моменту я скорее думала о ней как о Ванетте, чем о миссис Хейрвуд) склонилась над ними, перебирая их, словно папки в огромной картотеке.
— А! Вот она! — наконец произнесла она, вытаскивая большой холст.
Держа его тыльной стороной ко мне, она поднесла картину к мольберту. Переставив Флосси на ближайший деревянный стул, она повернула холст и водрузила на место.
Она отступила, не говоря ни слова и предоставляя мне беспрепятственный вид на портрет.
Мое сердце остановилось.
Это была Харриет.
14
Харриет. Моя мать.
Она сидит на ящике для растений на подоконнике в гостиной Букшоу. У ее правой руки моя сестра Офелия в возрасте семи лет играет в «веревочки» из красной шерсти, нитки болтаются между ее пальцев, словно тонкие алые змейки. Слева от Харриет вторая моя сестра Дафна, хотя еще слишком маленькая, чтобы уметь читать, указательным пальцем отмечает место в большой книге — «Сказках братьев Гримм».
Харриет с нежностью смотрит вниз, с легкой улыбкой мадонны на губах, на белый сверток, который держит на согнутой левой руке: ребенок — младенец, завернутый в белые пышные кружева, — это крестильное платьице?
Я хотела посмотреть на мать, но мои глаза все время возвращались к ребенку.
Разумеется, это была я.
— Десять лет назад, — говорила Ванетта, — я приехала в Букшоу зимой.
Сейчас она стояла рядом со мной.
— Как хорошо я это помню. Тем вечером был убийственный мороз. Все было покрыто льдом. Я позвонила твоей матери и предложила перенести на другой день, но она и слышать об этом не хотела. Она сказала, что уезжает и хочет оставить этот портрет в качестве подарка отцу. Она хотела сделать ему сюрприз, когда вернется.
У меня кружилась голова.
— Разумеется, она так и не вернулась, — мягко добавила Ванетта, — и, откровенно говоря, с тех пор у меня не хватило мужества отдать ему портрет, бедняге. Он так горюет.
Горюет? Хотя я никогда не формулировала это именно такими словами, это правда. Отец действительно горюет, но делает это в уединении и преимущественно в тишине.
— Картина, полагаю, принадлежит ему, потому что твоя мать заплатила за нее авансом. Она была очень доверчивым человеком.
Правда? — хотела сказать я. Не знаю. Я не так хорошо знаю ее, как вы.
Внезапно мне захотелось выбраться из этого дома — выйти на улицу, где я снова смогу дышать.
— Думаю, пусть лучше она остается у вас, миссис Хейрвуд, по крайней мере пока что. Я бы не хотела расстраивать отца.
Постой-ка! — подумала я. Вся моя жизнь посвящена тому, чтобы расстраивать отца — или по крайней мере идти против его желаний. Почему сейчас меня переполнило неожиданное стремление успокоить его и чтобы он меня обнял?
Не то чтобы он это делал, конечно же, потому что в реальной жизни мы, де Люсы, подобными вещами не занимаемся.
Но тем не менее какая-то неведомая часть вселенной изменилась, будто одна из четырех черепах, которые, как утверждают, держат мир на спинах, внезапно перенесла вес с одной лапы на другую.
— Мне пора идти, — сказала я, пятясь к двери. — Мне очень жаль насчет Бруки. Я знаю, в Бишоп-Лейси у него было много друзей.
На самом деле ничего такого я не знала. Зачем я это говорю? Как будто моим ртом завладел кто-то и я не в состоянии остановить поток слов.
Все, что я действительно знала о Бруки, — то, что он был бездельником и браконьером и что я застала его, когда он рыскал в нашем доме посреди ночи. Это его слова о Серой леди из Букшоу.
— До свидания, — попрощалась я.
Когда я вышла в коридор, Урсула торопливо отвернулась и скрылась из виду с ивовой корзиной в руке. Но не настолько быстро, чтобы я не успела заметить взгляд чистой ненависти в мой адрес.
Направляясь на велосипеде в сторону Бишоп-Лейси, я размышляла об увиденном. Я ездила в Мальден-Фенвик в поисках ключа к поведению Бруки Хейрвуда — наверняка это он напал на Фенеллу Фаа в Изгородях, потому что кто еще мог шататься в Букшоу в ту ночь? Но вместо этого я ушла с новым образом Харриет, моей матери, при этом мне было грустно.
Почему, например, мое сердце так грызло зрелище того, как Фели и Даффи, как две довольные гусеницы, наслаждались безопасностью и купались в ее сиянии, тогда как я лежала беспомощная, закутанная, словно маленькая мумия, в белую ткань, представляя не больший интерес, чем сверток из магазина?
Любила ли меня Харриет? Мои сестры вечно утверждали, что нет, что на самом деле она меня презирала, что впала в депрессию после моего рождения — депрессию, которая, вероятно, стала причиной ее гибели.
И тем не менее в картине, должно быть, написанной прямо перед тем, как она уехала в свое последнее путешествие, не было ни следа несчастья. Глаза Харриет смотрели на меня, и выражение ее лица давало понять, что ей весело.
Что-то в портрете изводило меня, что-то полузабытое, неуловимое, пока я смотрела на мольберт в студии Ванетты Хейрвуд. Но что это?
Как я ни пыталась, не могла уловить это.
Расслабься, Флавия, сказала себе я. Успокойся. Подумай о чем-то другом.
Давным-давно я обнаружила, что, когда слово или формула отказываются приходить на ум, лучше всего подумать о чем-то другом — о тиграх, например, или овсянке. И когда ускользающее слово меньше всего этого ожидает, я внезапно опять сосредоточу на нем все свое внимание, поймав нарушителя лучом моего мысленного прожектора, перед тем как он успеет ускользнуть во мрак.
«Выслеживание мысли» — так я называла эту технику и гордилась собой за ее изобретение.
Я отпустила свои мысли, позволив им уплыть к тиграм, и первым мне вспомнился тигр из поэмы Уильяма Блейка, тот, ужасный пылающий огонь в лесах ночи.
Однажды, когда я была еще совсем маленькой, Даффи довела меня до истерики, когда завернулась в ковер из тигровой шкуры, который висел в оружейной галерее Букшоу, и прокралась в мою спальню посреди ночи, цитируя стихи низким ужасным рыком: «Тигр, о тигр, светло горящий…»[34]
Она так и не простила меня за то, что я швырнула в нее будильником. Шрам на подбородке остался до сих пор.
А теперь я думала об овсянке: зима, огромные дымящиеся черпаки с кашей, серой, будто лава, выплеснувшаяся из вулкана ночью, и миссис Мюллет по распоряжению отца…
Миссис Мюллет! Конечно же!
Что-то она мне сказала, когда я спросила насчет Бруки Хейрвуда. «Его мать рисует лошадей и гончих и всякое такое».
«Может, она и вас нарисует в свое время», — добавила миссис Мюллет. «В свое время».
Значит, миссис Мюллет знает о портрете Харриет! Должно быть, она была в доме во время тайных сеансов.
— Тигр! — крикнула я. — Ти-и-игр!
Мои слова отразились эхом от изгородей по обе стороны узкой тропинки. Что-то впереди меня бросилось в укрытие.
Может, животное? Олень? Нет, не животное — человек.
Это Порслин. Я уверена. Она все еще одета в черное креповое платье Фенеллы.
Я резко затормозила «Глэдис».
— Порслин! — окликнула я. — Это ты?
Ответа не было.
— Порслин? Это я, Флавия.
Что за глупость! Порслин спряталась за изгородью, потому что это я! Но почему?
Хотя я ее не видела, наверняка она настолько близко, что можно коснуться. Я чувствовала ее взгляд на себе.
— Порслин! Что такое? В чем дело?
Загадочное молчание затянулось. Словно на одном из тех спиритических сеансов в светских гостиных, когда ждешь, чтобы доска Уиджи начала двигаться.
— Ладно, — наконец сказала я, — подумай. Я буду сидеть тут и не пошевелюсь, пока ты не выйдешь.
Последовало еще одно долгое ожидание, затем кусты зашуршали, и Порслин вышла на тропинку. Выражение ее лица давало понять, что она на пути к гильотине.
— В чем дело? — спросила я. — Что случилось?
Когда я шагнула к ней, она отпрянула, сохраняя между нами безопасную дистанцию.
— Полиция отвезла меня к Фенелле, — дрожащим голосом сказала она. — В больницу.
О нет! — подумала я. Она умерла от ран. Пусть это будет неправда.
— Мне очень жаль, — сказала я, делая еще шаг. Порслин отступила и подняла руки, будто защищаясь от меня.
— Жаль? — произнесла она чужим голосом. — Что тебе жаль? Нет! Стой где стоишь!
— Мне жаль, что с Фенеллой это случилось. Я сделала все, что могла, чтобы помочь ей.
— Ради бога, Флавия! — закричала Порслин. — Прекрати! Чертовски ясно, что это ты пыталась убить ее, и ты это знаешь! А теперь ты хочешь убить меня!
Ее слова ударили меня, словно кулаком, и я задохнулась. Я не могла дышать, голова закружилась, и в мозгу будто зашевелилась стая саранчи.