– Спасибо тебе, Шума, – растрогался Сотник.
– Да ладно, – отмахнулся Шумицкий. – Мы же друзья все-таки. Тридцать лет знакомы. Или больше?
3
Азиатский носорог, – вспомнил Сотник, едва разглядев Алабаму за столиком возле кафе «Конвалия». – Интересно, это тоже Оля заметила или Шума придумал сам?
Азиатский носорог Алабама ощупывал окрестности медленным сонным взглядом. Рядом с ним, за тем же столиком, скучали молодая ориентальная брюнетка с ярким пятном помады на голубовато-бледном лице и худой тип в темных очках с неприятными коричневыми пятнами и смазанными чертами лица.
– Ага, артист, – узнал Сотника Алабама, слегка оживился и кивнул в сторону свободного стула. – Присаживайся. Есть будешь?
– Спасибо. Я до вечера потерплю. Сейчас не успеваю.
– Да ладно, – отмахнулся Алабама. – Куда спешить? Здесь манты хорошо делают. Я их сам научил. Долго дрессировал, но зато теперь есть место, где мне готовят настоящие манты. Поешь с нами, не спеши. А то ты похож на мятую салфетку. Зачем комкать жизнь – живи хотя бы себе в радость, раз уж остальным ты надоел. Поверь мне, ты надоел, тебя еле терпят. И меня тоже. Когда человеку пятьдесят, он уже всех достал, от него устали, и это не изменить. Так что наплюй на них. Вот, ты устраиваешь дочке праздник, значит, хочешь радоваться жизни и должен меня понимать. Жить нужно так, чтобы не было мучительно больно, когда к тебе придут с обыском. Правильно?
– Конечно, – согласился Сотник. Ему было все равно, с чем соглашаться, лишь бы поскорее договориться о водке.
Он уже снял деньги со счета, побывал в театре, пригласил тех, кто был на дневной репетиции, и встретился с Веней Соколом, потому что ресторан – это для него, а дочке нужен подарок. Сейчас он поговорит с Алабамой, а потом ему придется опять мчаться в центр города снова встречаться с Веней и еще раз бежать в театр – приглашать тех, кто придет на вечернюю репетицию. Хорошо, что сегодня нет спектакля. За этот долгий день Сотник уже успел больше, чем обычно успевал за неделю, и это было только начало.
– Торпеда, скажи, чтоб нам принесли манты, – велел Алабама пятнистому.
– Я не хочу манты, – пошевелила пятном помады брюнетка. – Мне вредно.
– А что ты хочешь?
– Я хочу мороженое и ликер.
– Манты из свежей баранины ей вредно, а жир, лед и алкоголь – полезно, – сообщил Алабама Сотнику. – Ладно, она хочет мороженое с ликером, и я их ей заказываю. Думаешь, она мне за это благодарна? Вот ты, артист, как ты думаешь?
– Надо у нее спросить. Так проще всего.
– Спроси, – охотно разрешил Алабама. – Она отзывается на русское имя Каринэ.
– Я знала, что опять придется жрать твои манты. Они мне уже в рот не лезут, – скривилась Каринэ. – Слышать о них не могу! Каждый день манты! С ума можно сойти! И мне вредно…
– Сам видишь, – пожал плечами Алабама. – Ни слова благодарности от капризной армянской красавицы. Ни капли. Ни грамма… В чем сейчас принято мерять благодарность?
– В нематериальных единицах, – быстро ответил Сотник. – В баллах эмоциональных колебаний. Как землетрясения и цунами.
– Да? Хоть и звучит угрожающе, но если дело только в эмоциях, то все еще не так плохо. Эмоций у нее достаточно, и, главное, не она ими управляет, а они ею. Давай так, – Алабама слегка обнял армянку, – сначала ты ешь манты, потом – мороженое с ликером.
– Вообще тогда ничего есть не буду. Пусть менты едят манты!
– Ну поголодай. Тебе не повредит, – согласился Алабама и подмигнул Сотнику. – На самом деле, раньше она манты любила, все съедала, сколько ни дашь. А то, что мы сейчас видели, – это защитная реакция ее психики. Потому что теперь манты у моей армянской красавицы – это я, старый жирный баран. Это я вреден для ее здоровья. Это меня она не хочет, меня она готова скормить ментам без остатка. Отказываясь от мантов, она отказывается от меня, только сказать об этом боится. А себе рада найти что-то освежающее, что-то легконогое, мускулистое, загорелое. Сладкое и крепкое, как ликер. Как дешевый ликер, потому что другого в «Конвалии» не бывает. Здесь вообще все – говно, только манты делают как надо. Вот в «Олимпиаде» у Толика неплохо готовят. Да он вообще молодец, и другу поможет, и себя не забудет. Так ведь?
– Конечно, – снова согласился Сотник. – Вы приходите сегодня вечером. В семь часов. Я вас приглашаю.
– А ведь ты не думал об этом заранее, – заметил Алабама. – Не искал подходящего момента, чтобы вовремя пригласить нужняка. Это был душевный порыв, и я ценю такие вещи. Не потому что в них благодарность меряют, ты ерунду сказал. А потому что жизнью не расчет управляет, а эмоции. Вернее, и расчет, и эмоции, но расчет все-таки сила вспомогательная, как техперсонал. А миром правят страсти – мной, тобой, толпой… Да что я тебе рассказываю? Любая пьеса, даже если она будто бы о расчете, все равно о страстях. Так?
– Конечно, – в третий раз согласился Сотник.
– Спасибо за приглашение. Мы придем. Только ты скажи: у тебя рыба будет? Балык, лосось легкого посола, икра?..
– Нет, не будет. Мне Шума не предлагал.
– Я знаю. У него с рыбой всегда плохо. Человек, который в ресторантресте сидит на рыбе, сам хотел перейти в «Олимпиаду», но Толик сумел его отодвинуть. Теперь он с «Олимпиадой», но без рыбы. А я, понимаешь, по вечерам не ем мясо. Манты – это днем, а вечером – рыба. Поэтому у меня к тебе просьба – найди время заехать к директору Центрального гастронома и передай ему от меня записку. Он даст рыбу и немного икры. На всю твою свадьбу, конечно, не хватит, но два-три стола уважаемых гостей накормишь. Вот, все. Вечером увидимся?..
– А с водкой как быть? – напомнил растерявшийся Сотник.
– О твоей водке мы еще утром договорились. Я разве не сказал? В Днепровском тресте столовых тебя ждут два ящика «Зубровки» и три ящика массандровской «Алушты». Туда можешь кого угодно отправить, хоть жену, там накладные белые и все чисто. А к директору гастронома заедь, пожалуйста, сам. Так мне будет спокойнее.
Глава восьмая Манты в кафе «Конвалия»
1
Весна заканчивалась. Вязкой душной волной на город накатывало лето, а Алабама не мог вырваться к морю даже на неделю. Для него парк «Победа» превратился в джунгли, парк опутал его лианами, намертво, как к пальме, привязал к столику «Конвалии». Пока два тихих алкоголика, подполковники-отставники – директор парка и главный инженер, жрали водку, запершись в комнате смеха с давно уже перебитыми зеркалами, Алабама работал. Каждый день с полудня до позднего вечера он следил, чтобы на центральных аллеях и в глуши, по всей территории – от танцплощадки до озера, было тихо. Чтобы спокойно работала фарца, чтобы звереющие без дури афганцы не сносили продавцов анаши, а наряды ментов не видели больше того, что им положено видеть. Он сохранял баланс, он удерживал равновесие. На нем, как на гигантской черепахе, лежало здесь все, и доверить хозяйство хотя бы на неделю он не мог никому. Алабама чувствовал себя матерым производственником, взмыленным директором завода, от которого зависела отрасль. Но директорам, да что директорам – всем в этой стране без исключения полагался отпуск – двадцать четыре дня плюс выходные в белом санатории с широкими окнами на берегу теплого синего моря. Или те же двадцать четыре тихих дня с бамбуковой удочкой в шелестящих зарослях ивняка на песчаном берегу Десны. Или на даче, раскорячась на щедро политых интеллигентским потом шести сотках, в битве за огурцы и кабачки. Каждый выбирал по вкусу. И только Алабаме, массовику-затейнику, по штатному расписанию – режиссеру публичных зрелищ, в отпуск уходить было нельзя. Он видел в этом насмешку высших сил.
За нами сверху следят заинтересованно, мы им небезразличны. Наши просьбы исполняются рано или поздно. Мы долго и многословно просим высшие силы о какой-то чепухе, а потом, получив ее, глядим растерянно, не понимая, зачем она нужна и что теперь с ней делать. И даже если мы не просим ничего, если живем, упрямо добиваясь каждой мелочи только собственной хитростью, настойчивостью и силой, все равно на нас глядят с легкой иронией, как на молодого и неопытного кота, затеявшего на глазах у всех охоту на голубя. Замысел равен просьбе, и однажды кот получит своего голубя. Не сразу, но получит. А потом будет долго отплевываться от пуха и перьев, забивших рот, заклеивших глаза, облепивших всю его ошалевшую от неожиданной удачи кошачью морду. Отмывшись, отчистив усы и нос от рваных голубиных потрохов, молодой кот вдруг спросит себя, а стоило ли это странное удовольствие потраченных сил, тех часов, что он провел в пыли под солнцем и в грязи под дождем. Ведь дома, в миске, ждал его, плавая в соку, кусок куриной печени. Да, за время охоты печенка слегка подсохла, но она там была. Она есть и будет до скончания кошачьих времен. «Так стоило ли?» – спросит кот. Ладно, кот, может быть, и не спросит… Но Алабама себя спрашивал. И не мог избавиться от чувства, что там над ним смеются.
Свою жизнь он строил так, чтобы не иметь ничего общего ни с этой властью, ни с этим государством – он понял о них все, что нужно было понять, еще в детстве, и больше ничего знать не желал. Возможно, существуют страны, где ему бы это удалось, но нашей в том счастливом списке точно нет. Едва Алабама решил, что наконец свободен и независим, как тут же выяснилось, что на самом деле он безвылазно увяз в болоте. И как теперь ему выбираться – не скажет никто.
Отца Алабама не помнил, тот исчез перед войной, оставив сыну русско-татарскую фамилию, ген азиатской невозмутимости и казахское отчество. Расспросить о нем было некого, потому что мать Алабамы, Элла Адлер, умерла от воспаления легких в декабре сорок первого года, через несколько месяцев после высылки херсонских немцев в Казахстан. Алабама привык думать, что немецкое имя, а с ним в комплекте точность и упрямство, достались ему от матери. Еще неполные полгода он прожил у ее родственников, Адлеров, в Ерментау, а потом Алабаму отдали в Акмолинский детский дом. За эти недолгие месяцы Адлеры успели сделать для него всего две, но очень важные вещи. Терять им было нечего, хуже голода и выживания на грани смерти посреди голой, насквозь промерзшей степи где-то у черта на рогах, на краю света, быть ничего уже не могло, и Адлеры не молчали, они яростно проклинали большевиков и вообще Россию с ее безумным коммунизмом. Алабама получил ответы на вопросы, которые и задать тогда толком еще не мог. Он получил их авансом, заранее, на много лет вперед. А кроме того, совсем уже случайно, его дядюшка Вилли, в прошлой жизни, до депортации, – дирижер небольшого хора, заметил у племянника музыкальный слух и успел немного позаниматься с ним вокалом. Странно и невозможно звучали старые немецкие гимны на окраине Ерментау, в их ссыльной конуре, лишь самую малость отличавшейся от большой собачей будки.
– Фриц, – обнял Алабаму дядя Вилли перед тем, как посадить его на грузовую попутку и отправить в Акмолинск, – обещай всем говорить, что ты хорошо поешь. Обязательно запишись в хор. У тебя фамилия не наша, может быть, хоть так ты вырвешься из этого ада.
Добрый Вилли не сомневался, что в детском доме будет хор. Разве может быть детский дом без хора?.. Когда рушится привычная жизнь, человеку тяжело поверить, что она рушится полностью и без остатка. И даже когда все ясно, когда надежды нет, он продолжает верить, что катастрофа локальна и у нее есть границы, что хоть у кого-то другого жизнь сложится лучше. Не может же быть плохо всем и всюду. Это просто невозможно! Возможно…
О пяти годах, проведенных в детском доме, Алабама не рассказывал никому, да и сам старался о них не вспоминать. Ежедневные кровавые драки за тушенку, за хлеб, за мерзкую баланду, которую там называли первым блюдом, не стоили его воспоминаний. Вяло и лениво их пытались чему-то обучать, но едва сумели научить писать. Никакого хора в детском доме, конечно же, не было.
После седьмого класса Алабама уехал в Алма-Ату и никогда больше не возвращался в безрадостный двухэтажный деревянный город неистовых самумов, который по случайности стал городом его детства. Алабама постарался забыть Акмолинск навсегда, и это ему почти удалось. Только воспоминания о невероятных, не виданных никогда больше, песчаных бурях в полнеба не оставляли его даже десятилетия спустя. И если ему вдруг снился Акмолинск, то всякий раз этот сон заканчивался мгновениями глухой тяжелой тишины. Следом за ними шквал песка и пыли обрушивался на него, выдавливая воздух из легких, затмевая солнце, стремясь оборвать тонкую нить сознания.
Песчаный сон неизменно предвещал тяжелый день, полный сложных и мутных дел, которые требовали от Алабамы предельной концентрации. Каждое из них в любой момент могло выйти из-под контроля, вырваться из-под его власти и вдребезги разнести небольшое, отлично налаженное и безупречно работающее предприятие – его парк «Победа». Поэтому если ночью ему снилась буря, то утром Алабама объявлял выходной. Он, как всегда, приходил в парк, но приходил отдыхать. В эти дни он занимался только пустяками, не признавая ничего важного и срочного. Алабама вызывал Каринку, он любил, чтобы она была с ним с самого утра, – она и Боря Торпеда. А если вдруг возникало что-то совсем уж неотложное, то Алабама поручал это Торпеде.
Торпеду ему навязал начальник Днепровского ОВД полковник Бубен. Считалось, что Боря у них для связи. Они это так и называли – стучать в бубен. Конечно, Боря передавал Бубну намного больше, чем поручал ему Алабама, Алабама это чувствовал, в таких вещах он не ошибался.
Он начал фарцевать в парке «Победа» пять лет назад. Гостиницу «Братислава» тогда еще только строили, но Алабама все рассчитал точно, и когда к Олимпиаде «Братиславу» открыли, попутно вылизав и прилегающие кварталы, парк немедленно превратился из глухой спальной окраины в живое и многолюдное место. Сюда стали приезжать семьями со всего левого берега, и сплетенная Алабамой к этому времени сеть фарцовщиков заработала в полную мощность.
Алабама поставил в парке только своих ребят и всем им, кроме Марика Гронадера, неплохо знавшего английский и немецкий, белозубого, дружелюбного и обаятельного, как Хамфри Богарт, запретил появляться возле «Братиславы». Ни к чему было лишний раз злить милицию и КГБ. С фирмачами встречался Марик, и только он. Марик никогда не торговал, и потому его было сложнее обвинить в спекуляции, считалось, что покупает он исключительно для себя. На самом деле, конечно, для Алабамы.
Даже Алабама появлялся в «Братиславе» редко и ни в коем случае не по делам, хотя с директором гостиницы он был знаком, и если было нужно, то свободный номер для его гостей находился всегда. Первое время деловые встречи Алабама проводил в «Олимпиаде-80» – ему нравился этот ресторан после ремонта, но все же что-то мешало ему чувствовать себя там спокойно и уверенно. Да и до парка было далековато. Пришлось пробить через трест столовых открытие еще одного кафе в парке, подальше от людных аллей. Так появилась «Конвалия». Вот туда и потянулись для разговоров с Алабамой бомбилы-одиночки, доверенные люди киевских заведующих базами и курьеры кавказских цеховиков с образцами. С местными Алабама старался не работать, чтобы лишний раз не рисковать.
Это были сказочные времена. Ему почти не мешали, а о готовящихся милицейских рейдах аккуратно предупреждал свой человек в отделе внутренних дел. Впрочем, и рейдов было немного, ведь парк «Победа» – это не Крещатик. Пока на Кресте лютовал лейтенант Житний, пока тамошнюю фарцу мели без разбора, пока из валютных баров «Руси», «Днепра» и «Лыбеди» частой сетью вылавливали всех, от сопливых гамщиков до опытных штальманов, Алабама спокойно зарабатывал на тихой киевской окраине. Он всегда знал, что главное в работе – это стабильность, и потому нельзя рассчитывать на капризных фирмачей: сегодня они есть, завтра их нет, а парк должен работать каждый день без перебоев. Поэтому Алабама придирчиво и внимательно выбирал постоянных партнеров. На это он потратил примерно год – отбраковал бакинцев и батумцев, выставил из парка один за другим сразу три цыганских табора и остановился на двух подпольных семейных предприятиях из Еревана. Восканяны шили туфли под Италию и Германию, а Микаэляны строчили джинсы и куртки любимых народом американских марок. Обувь армяне делали очень неплохую, в другой жизни и в другой стране на ней не стыдно было бы ставить собственную фамилию и не прятаться под марками Gabor и Tamaris. А вот самострок с лейблами Lee, Wrangler и Levi’s от оригиналов отличался заметно. Хотя что значит заметно? Кому-то заметно, а кому-то и думать об этом неинтересно. Всех ли интересуют идеальная форма шва, длина стежка и безупречная линия строчки на штанах? Алабаму устраивало, что армяне работали осторожно и аккуратно, а остальное… В настоящих джинсах, если посмотреть внимательно, тоже полно брака.
Как-то раз Алабама принял приглашение Микаэлянов и слетал в Ереван. Улетал он один, а вернулся с Каринэ. Так получилось… В делах Алабама всегда был предельно точен, не признавал мелочей, по второму, по третьему разу обдумывал уже состоявшиеся сделки, отыскивая свои промахи и слабые места, чтобы не повторять даже мелких ошибок. Но в личной его жизни все складывалось иначе, и идея увезти с собой случайную ереванскую знакомую, которая была его моложе почти на двадцать пять лет, пришла мгновенно. Но позже Алабама понял, что это было не худшее его решение. Каринэ не знала в Киеве никого, а значит, она замыкалась на нем, он мог ее контролировать. И он воспитывал ее, как считал правильным.
Спокойные времена закончились с появлением в парке афганцев. Опасность приходит на мягких лапах с лицом скорбным и жалобным или с невинным и скромным, и мы никогда не знаем наверняка, чего опасаться, а чему радоваться. Многое вначале кажется простым и очевидным, но жизнь переворачивается мгновенно, камнем уходит в темные воды прошлого, и уже неясно, за что хвататься и что спасать.