Атлант расправил плечи. Книга 2 - Айн Рэнд 19 стр.


У Реардэна не было времени думать, объяснять, но он знал, что таков и есть Франциско Д'Анкония, именно он первым увидел настоящего Франциско и полюбил — слово не ошарашило его, так как не прозвучало в сознании, Реардэн ощущал лишь какое-то радостное переживание, похожее на поток энергии, дополняющей его собственную.

Реардэн вдруг понял, что это было смыслом существования его мира: мгновенное сопротивление бедствию, непреодолимая энергия борьбы, торжествующее ощущение своей способности победить. Он был уверен, что Франциско чувствует то же самое, что он движим тем же порывом, что они оба имеют право быть тем, что они есть. Он мельком взглянул на покрытое струйками пота лицо, охваченное порывом к действию, он никогда не видел более счастливого лица.

Над ними возвышалась печь — черная масса, окутанная клубами пара; она, казалось, задыхалась, выпуская красные вздохи, которые зависали в воздухе, а люди боролись за то, чтобы она не истекла кровью до смерти. К их ногам падали искры и взрывались мельчайшими осколками металла, исчезая незамеченными на одежде и на коже ладоней. Поток лился все медленнее, ломаными струями через вырастающую на глазах перегородку.

Все случилось так быстро, что Реардэн осознал это только позднее. В его сознании запечатлелись два момента. Сначала он увидел, как Франциско качнулся при выпаде вперед, чтобы бросить очередную порцию глины, потом он неожиданно неловко отскочил назад, конвульсивно взмахнув во избежание падения распростертыми руками, — и ноги заскользили по глине, Франциско не удержался и начал падать в огненную пропасть. Реардэн успел подумать, что, если он прыгнет к Франциско по скользкой осыпающейся глине, это приведет к гибели обоих. Вторым моментом было приземление около Франциско. Реардэн схватил его, и оба замерли в невесомости, качаясь между открытым пространством и грудой глины над огненным провалом, затем Реардэн дернул Франциско назад и на мгновение прижал все его тело к своему, как прижал бы своего единственного сына. Любовь, ужас, облегчение выразились в одном возгласе:

— Осторожно, придурок чертов!

Франциско потянулся за очередной порцией глины и продолжил работу.

Когда все закончилось и пробоина была заделана, Реардэн обнаружил ноющую боль в мышцах, в теле не осталось сил, чтобы двигаться, но все же он чувствовал, себя так, будто входил в свой кабинет рано утром, готовый разрешить еще десяток новых проблем. Он посмотрел на Франциско и только сейчас заметил, что на их одежде зияют черные дыры, что их руки кровоточат, что на виске Франциско содрана кожа и вниз по скуле стекает тоненький красный ручеек. Франциско снял защитные очки и улыбнулся Реардэну — это была чистая утренняя улыбка.

Молодой человек с хронически обиженным и одновременно нахальным видом бросился к Реардэну с криком:

— Я ничего не мог сделать, мистер Реардэн! — И пустился в долгие объяснения.

Реардэн без единого слова повернулся к нему спиной. Это был помощник мастера, ответственный за манометр печи, молодой человек, только что окончивший колледж.

Где-то в глубине сознания Реардэна крутилась мысль, что подобные аварии происходят сейчас чаще и вызваны сортом руды, которую он использовал, но приходилось использовать любую руду, которую удавалось раздобыть. Еще он подумал, что его старые рабочие всегда были способны предотвратить аварию, любой из них заметил бы признаки аварии и знал, как ее предотвратить; но таких людей осталось немного, Реардэн был вынужден брать на работу всех, кого мог найти. Сквозь клубы пара он видел, что именно эти люди, люди старой закалки, бросились со всех концов цеха на борьбу с бедой, теперь они стояли шеренгой, и им оказывал первую помощь медицинский персонал. Он удивился тому, что происходит с молодежью страны. Но удивление исчезло при виде парня из колледжа, на Реардэна нахлынула волна презрения — если это и есть враг, то бояться нечего. Все это промелькнуло в его сознании и исчезло. Реардэн видел, как Франциско отдает распоряжения окружившим его людям. Они не знали, кто он, откуда появился, но слушали: они знали, что перед ними человек, знающий свое дело. Франциско запнулся на полуслове, увидев, что Реардэн подошел и слушает, и, смеясь, извинился:

— О, прошу прощения! Реардэн ответил:

— Продолжай. Все верно, так и надо.

Возвращаясь в потемках в кабинет, они ничего не сказали друг другу. Реардэн чувствовал, как в нем нарастает ликующий смех, что он хочет, в свою очередь, подмигнуть Франциско, как товарищ по заговору, разгадавший тайну, в которой тот ни за что бы не признался. Иногда он поглядывал на лицо Франциско, но тот не смотрел на Реардэна. Через некоторое время Франциско произнес:

— Вы спасли мне жизнь. — В этих словах звучала благодарность.

Реардэн хохотнул:

— Ты спас мне печь.

Дальше они шли молча. С каждым шагом Реардэн чувствовал себя легче. Подставляя лицо холодному воздуху, он увидел мирную темень неба и одинокую звезду над дымовой трубой с вертикальной надписью: «Реардэн стил». Он чувствовал радость жизни. Он не ожидал увидеть перемену на лице Франциско, когда взглянул на него при свете в кабинете. То, что он видел при ярком свечении топки, исчезло. Реардэн ожидал увидеть насмешку над всеми оскорблениями, которые Франциско услышал от него, выражение, требующее извинений, которые Реардэн с радостью был готов принести. Он увидел безжизненное лицо, скованное непривычным унынием.

— Ты ранен?..

— Нет… нет.

— Иди сюда, — приказал Реардэн, открывая дверь в ванную. — Взгляни на себя.

Впервые Реардэн почувствовал, что он старше; он испытывал удовольствие от того, что взял на себя заботу о Франциско, он ощущал непривычное отеческое покровительство.

Он смыл сажу с лица Франциско, смазал йодом и наложил лейкопластырь на его висок, руки и опаленные брови. Франциско молча повиновался.

Реардэн спросил самым проникновенным тоном, на какой был способен:

— Где ты научился так работать? Франциско пожал плечами.

— Я вырос среди литейщиков, — безразлично ответил он. Реардэн не мог понять выражения его лица: это был застывший взгляд, словно глаза Франциско сосредоточились на каком-то тайном видении, которое вытянуло его губы в горькую насмешливую линию.

Они не разговаривали, пока не вернулись в кабинет.

— Видишь ли, — начал Реардэн, — то, что ты сказал здесь, правда. Но это лишь часть правды. Другая часть — это то, что мы сделали потом. Разве ты не видишь? Мы способны действовать. Они — нет. Поэтому в затяжной борьбе победим мы, что бы они с нами ни сделали.

Франциско не ответил.

— Послушай, — продолжал Реардэн, — я знаю, в чем твоя беда. Ты в жизни не удосужился проработать хоть один день по-настоящему. Я думал, ты самонадеян, но теперь вижу, что ты понятия не имеешь о том, что в тебе скрыто. Забудь на время о своем богатстве и поступай ко мне на работу. Я назначу тебя мастером литейного цеха. Ты не знаешь, что это тебе даст. Через несколько лет ты будешь в состоянии руководить «Д'Анкония коппер».

Он ожидал взрыва смеха и был готов спорить, но увидел, что Франциско медленно качает головой, словно не может довериться своему голосу, словно боится, что, едва начав говорить, согласится. Через минуту Франциско произнес:

— Мистер Реардэн… я отдал бы всю оставшуюся жизнь за год работы мастером литейного цеха у вас. Но я не могу.

— Почему же?

— Не спрашивайте. Это личная проблема.

До сих пор Франциско в представлении Реардэна был человеком, вызывающим возмущение и неотразимо привлекательным — но совершенно не способным страдать. Теперь он видел в глазах Франциско выражение тихой, упорно сдерживаемой боли.

Франциско молча потянулся за своим пальто.

— Ты уходишь? — спросил Реардэн.

— Да.

— И не собираешься сказать мне то, что хотел?

— Не сегодня.

— Ты хотел, чтобы я ответил на вопрос.

Франциско покачал головой.

— Ты начал спрашивать, как я могу… Что?

Улыбка Франциско была похожа на стон — единственное проявление боли, которое он себе позволил.

— Я не стану спрашивать об этом, мистер Реардэн. Я это знаю.

Глава 4. Согласие жертвы

Жареная индейка стоила тридцать долларов. Шампанское — двадцать пять. Кружевная скатерть с узором в виде хитро переплетенной виноградной лозы, переливающаяся при свете свечей, стоила две тысячи долларов. Обеденный сервиз ручной работы, сверкающий синевой и золотом и переливающийся фарфор, стоил две тысячи пятьсот долларов. Столовое серебро с инициалами «ЛР» и лавровым венком в стиле ампир стоило три тысячи долларов. Но считалось неприличным думать о деньгах и о том, что они собой представляли.

Крестьянский деревянный, с позолотой башмак стоял посреди стола и был наполнен ноготками, виноградом и морковью. Свечи были воткнуты в тыквы, из которых были вырезаны лица с открытыми ртами, из этих ртов прямо на скатерть падали изюм, орехи и конфеты.

— Я не стану спрашивать об этом, мистер Реардэн. Я это знаю.

Глава 4. Согласие жертвы

Жареная индейка стоила тридцать долларов. Шампанское — двадцать пять. Кружевная скатерть с узором в виде хитро переплетенной виноградной лозы, переливающаяся при свете свечей, стоила две тысячи долларов. Обеденный сервиз ручной работы, сверкающий синевой и золотом и переливающийся фарфор, стоил две тысячи пятьсот долларов. Столовое серебро с инициалами «ЛР» и лавровым венком в стиле ампир стоило три тысячи долларов. Но считалось неприличным думать о деньгах и о том, что они собой представляли.

Крестьянский деревянный, с позолотой башмак стоял посреди стола и был наполнен ноготками, виноградом и морковью. Свечи были воткнуты в тыквы, из которых были вырезаны лица с открытыми ртами, из этих ртов прямо на скатерть падали изюм, орехи и конфеты.

Это был ужин по случаю Дня Благодарения, и три человека, сидящие рядом с Реардэном за столом, были его жена, мать и брат.

— Мы должны благодарить Господа за наше счастье, — сказала мать Реардэна. — Господь добр к нам. В стране много людей, которым сегодня нечего есть, у которых нет даже дома, и с каждым днем среди них все больше безработных. У меня мурашки бегают по коже, когда я оглядываюсь вокруг в городе. На кого, вы думаете, я натолкнулась на прошлой неделе? На Люси Джадсон. Генри, ты помнишь Люси Джадсон? Когда вам было десять — двенадцать лет, она была нашей соседкой в Миннесоте. У нее был сын вашего возраста. Я потеряла ее из виду, когда они переехали в Нью-Йорк; с тех пор, должно быть, прошло лет двадцать. У меня мурашки по коже побежали, когда я увидела, во что она превратилась: беззубая старая карга в мужском плаще, просящая милостыню на углу. И я подумала: если бы не милость господня, это могла быть я.

— Что ж, если уж заговорили о благодарности, — весело произнесла Лилиан, — то мне кажется, мы не должны забывать Гертруду, новую кухарку. Она настоящая мастерица.

— Моя очередь. Я буду старомоден, сказал Филипп. — Я хочу лишь поблагодарить самую прекрасную в мире мамочку.

— Ну если на то пошло, — произнесла мать, — нам следует поблагодарить Лилиан за этот чудесный обед и хлопоты, которые она взяла на себя, чтобы сделать его таким. Она потратила уйму времени, чтобы накрыть стол. Он по-настоящему очарователен и оригинален.

— Благодаря деревянному башмаку, — подхватил Филипп, наклонив голову, чтобы изучить его с видом строгого критика. — Вот это мастерский штрих. У каждого найдутся свечи, столовое серебро и остальной хлам, для этого не нужно ничего, кроме денег, но башмак — он требует воображения.

Реардэн молчал. Отблески свеч играли на его лице, как на портрете; портрет выражал всеобщую учтивость.

— Ты не притронулся к вину, — сказала мать, глядя на него. — Думаю, ты должен поднять тост за людей нашей страны, которые так много тебе дали.

— Мама, Генри не в настроении, — вмешалась Лилиан, — боюсь, День Благодарения — праздник лишь для тех, у кого чистая совесть. — Она подняла свой бокал, но задержала руку на полпути к губам и спросила: — Завтра на суде ты будешь как-то защищать себя?

— Да.

Лилиан поставила бокал на стол:

— Каким образом?

— Увидишь завтра.

— Уж не вообразил ли ты, что можешь выйти сухим из воды?

— Я не знаю, из какой именно жидкости я должен выйти сухим

— Ты осознаешь, что выдвинутое против тебя обвинение чрезвычайно серьезно?

— Осознаю.

— Ты признался, что продал сплав Кену Денеггеру.

— Да.

— Тебя могут посадить в тюрьму на десять лет.

— Не думаю, что они это сделают, но это возможно.

— Ты читаешь газеты, Генри? — спросил Филипп со странной улыбкой на губах.

— Нет.

— А стоило бы!

— Да? Почему?

— Если бы ты только знал, какими словами тебя называют!

— Это интересно, — произнес Реардэн. Слова относились к улыбке Филиппа, выражавшей удовольствие.

— Ничего не понимаю, сказала мать. — Тюрьма? Ты сказала про тюрьму, Лилиан? Генри, тебя хотят посадить в тюрьму?

— Могут.

— Но это смешно! Сделай что-нибудь.

— Что?

— Не знаю. Я ничего в этом не смыслю. Уважаемые люди не садятся в тюрьму. Сделай что-нибудь. Ты всегда знал, что делать.

— Но не в таких делах.

— Я не верю в это. — В ее голосе звучали интонации испуганного избалованного ребенка. — Ты говоришь так только из вредности.

— Он строит из себя героя, мама, — вмешалась Лилиан. Она холодно улыбнулась, оборачиваясь к Реардэну: — Тебе не кажется, что твоя поза совершенно бессмысленна?

— Нет.

— Ты же знаешь, что в подобных случаях… дела никогда не доводят до суда. Всегда есть пути избежать его, все уладить по-дружески — если знаешь нужных людей.

— Я не знаю нужных людей.

— Возьмем, к примеру, Орена Бойла. Его грешки много серьезнее твоих мелких спекуляций на черном рынке, но у него хватает ума держаться подальше от зала суда.

— Значит, у меня его не хватает.

— А ты не считаешь, что пора приспособиться к требованиям времени?

— Нет.

— Ну, тогда я не понимаю, как ты можешь притворяться жертвой. Если ты сядешь в тюрьму, то исключительно по собственной вине.

— О каком притворстве ты говоришь, Лилиан?

— О, я знаю, ты считаешь, что борешься за нечто вроде принципа, но все дело лишь в твоей неслыханной самонадеянности. Ты поступаешь так только потому, что считаешь себя правым.

— Ты думаешь, правы они?

Она пожала плечами:

— Это и есть самонадеянность, о которой я толкую, мысль, что кому-то есть дело до того, кто прав, а кто нет. Это высшая форма тщеславия — твоя уверенность в том, что надо всегда поступать правильно. Откуда ты знаешь, что правильно? Кто может это знать? Это только иллюзия, которая льстит твоему эгоизму и задевает других людей, выставляя напоказ твое превосходство над ними.

Реардэн с интересом посмотрел на жену:

— Почему же это должно задевать других, если это только иллюзия?

— Разве есть необходимость уточнять, что в твоем случае это не столько иллюзия, сколько лицемерие? Вот почему я нахожу твою позицию абсурдной. В человеческой жизни вопрос, кто прав, не имеет значения. А ты, конечно, человек — разве нет, Генри? Ты не лучше любого из тех, перед кем предстанешь завтра. Думаю, следует помнить, что не тебе отстаивать какие-то принципы. Может быть, конкретно в этом деле ты и жертва, может быть, они низко обманывают тебя, ну и что из этого? Они поступают так, потому что слабы; они не могут удержаться от соблазна присвоить твой сплав и силой вторгнуться в твои прибыли, потому что у них нет другого способа разбогатеть. Почему ты должен осуждать их? Возможно, ворсинки у тебя лежат не в ту сторону, но соткан-то ты из той же гнилой человеческой материи, которая рвется ничуть не хуже, чем у других. Ты не соблазнишься деньгами, потому что тебе легко их сделать. Но перед другим ты не устоял и пал столь же постыдно. Разве нет? Поэтому ты не имеешь права на праведное негодование. У тебя нет никакого морального превосходства, которое можно отстаивать. А если так, какой смысл вести борьбу, в которой невозможно выиграть? Мне кажется, можно найти какое-то удовлетворение в мученичестве, когда ты сам выше упреков. Но ты — кто ты такой, чтобы первым, бросать камень?

Она остановилась, чтобы насладиться произведенным эффектом. Эффекта не было, если не считать, что интерес Реардэна усилился; он слушал, словно был одержим каким-то безличным научным любопытством. Это была не та реакция, которой она ожидала.

— Думаю, ты понимаешь меня, — произнесла Лилиан.

— Нет, — спокойно ответил Реардэн, — не понимаю.

— Мне кажется, пора отбросить идею собственного совершенства, что, как ты сам понимаешь, тоже является иллюзией. Думаю, надо научиться ладить с другими людьми. Времена героев канули в Лету. Настало время человечества, причем в более глубоком смысле, чем ты себе представляешь. От людей больше не ожидают, что они станут святыми, как и не ждут, что их будут наказывать за грехи. Нет ни правых, ни виноватых, мы — и те и другие — все вместе, мы все люди, а человек несовершенен. Ты ничего не добьешься, доказывая завтра, что они не правы. Умнее будет любезно уступить только потому, что это практично. Умнее будет молчать именно потому, что они не правы. Они это оценят. Иди на уступки, и уступят тебе. Живи и дай жить другим. Давай и бери. Уступи и принимай. Такова тактика нашего времени, и тебе пора смириться с этим. Только не говори, что ты слишком порядочен для этого. Тебе известно, что это не так и что я знаю это.

Его взгляд, задумчиво застывший на какой-то точке в пространстве, не был ответом на ее слова; это был ответ на голос, говоривший ему: «Вы думаете, что это всего лишь тайный заговор с целью присвоить ваше богатство? Вы, знающий источник богатства, должны знать, что это намного хуже заговора». Реардэн повернулся и взглянул на Лилиан. Ее речи оказались совершенно бесполезны — он не почувствовал ничего, кроме полнейшего безразличия. Гудящий поток ее оскорблений был похож на отдаленный звук клепальной машины — нудный, бессильный, не достигающий его души. В течение трех месяцев, когда оставался вечерами дома, он слушал ее заученные упреки. Но вина была единственным чувством, которого он не мог испытывать. Она хотела заставить его терзаться стыдом; она добилась того, что он стал терзаться смертельной скукой.

Назад Дальше