Фанфан-Капкан - Кренев Павел Григорьевич







Павел Кренев ФАНФАН-КАПКАН


Короткое вступление, в котором автор кое-что разъясняет

ои земляки, жители моей деревни, живут далеко от центра — на берегу Белого моря, работают в рыболовецком колхозе. Живут мирно, известностью в большом мире не пользуются. Разве что заметка о том или другом появится в районной газете «Ленинский завет». И это уже воспринимается во всей округе как из ряда вон выходящий случай, и герой заметки приобретает на какой-то период популярность не меньшую, чем, например, известный певец или киноактер.

Такое положение дел представляется мне не вполне справедливым. Поводов для этого несколько. Ну, например, разве виноваты мои земляки в том, что, будучи привязанными душой к своей земле, они не поразъехались в города и не стали там знаменитостями (в том, что они могли бы ими стать, я не сомневаюсь: поморы — народ ухватистый!). Кроме того, большинство моих односельчан — настоящие мастера и профессионалы своего рыбацкого дела. Попробуй-ка посторонний поймать, к примеру, семгу без дотошного знания ее повадок, мест жировки, времен «хода». Эта рыбина по своей хитрости почище всякой лисы будет. Рыбацкий труд — веками отшлифованный опыт — это прекрасная тема для больших журналистских и писательских исследований.

Поэтому я и считаю, что известность обошла людей, живущих на «тихой моей Родине» (как назвал ее наш северный поэт), моих земляков. Вот я и решил хотя бы немного, хотя бы чуть-чуть несправедливость эту поправить.

Герой мой не будет сугубо положительным. Согласитесь, с таким было бы скучновато. Да и редки они до крайности — эти самые стерильно-положительные. Нормальный помор — с хитринкой, с искрой в глазу, с ухабами в характере.

Отличие моего героя лишь в том, что вышеупомянутые качества наличествуют в нем в некотором излишке.

Таких людей вы встречали, я не сомневаюсь…

Отношение к нему у всех разное. Что правда, то правда: далеко не у каждого односельчанина встреча с ним вызывает приятное душевное волнение. Всех-то он будоражит, баламутит, все что-то придумывает, да еще прихвастнуть любит, приврать… А в глаза такое иногда скажет… Не говорю уж о начальстве: много хлопот ему от моего героя.

Зовут его Феофан Александрович Павловский.

Кому как, а мне он нравится. Как вы понимаете, образ его списан со многих тамошних мужиков, поэтому можно утверждать, что Феофан, как герой моих рассказов, типичен для тех мест, и люди, живущие на Белом море, узнают его в своих односельчанах, а может быть, даже в самих себе.

Ситуации, в которые я его поставлю, будут разными: и комическими, и драматическими, и всякими другими, в общем, такими, из которых и состоит жизнь поморов. И в описании ситуаций автор не согрешил против истины: все они имели место на Летнем берегу Белого моря, куда я поселил своего героя. Только, может, одна произошла раньше, другая позже, но не в этом суть. Важно то, что все это было на самом деле.

А самое главное, чтобы Феофан Павловский, этот шелопутистый, занозистый и неглупый мужичок, этот великий труженик, весьма мною уважаемый, понравился и вам, дорогие читатели.

В сентябре на диком берегу


В сентябре погода переменчива. С утра, когда мы с братом Серегой на «полной» воде затаскивали дорку в мелкое русло речки Галдареи до того места за заплестком, где речка образует как бы небольшое озерко, когда шли потом на рыбалку, стояла самая что ни на есть «форелевая» погода. Несильный, но, казалось, устойчивый «запад» передвигал по небу толстое одеяло серых туч, шуршал в листьях и траве грибной «ситник». Но только мы забрались в верховье недлинной Галдареи, сделали первые забросы, как — надо ж так — погода стала меняться прямо на глазах. Сначала перестал шевелиться в красных осинах ветер, застыли и тучи, стронулись вдруг совсем в другую сторону, и вот на небе с юго-восточной стороны запроглядывали, закраснели размытые пятна. Ветер «обедник» раскачал деревья, засрывал еще влажные листья, резво, по-хозяйски, раскидал тучи, выпростал небесную синь. Сырые космы елок заискрились осенним солнцем.

Какая тут форель! Речка набухла, на воду шлепаются красные листья, а то и целые ветки, да еще солнце… Не рыбалка — маета, пустая трата времени.

Мы пошли обратно.

Чтобы сократить путь, пошли напрямик — через лес. Когда на море шторм, выйти к нему полдела. Над лесом широко, на многие километры вглубь, шумит гулкая колокольная симфония бьющихся о камни морских волн. Нужно идти прямо на эту музыку и придешь к морю.

Мы так и сделали. По дороге пособирали на ужин грибов. В сентябрьском лесу грибов пропасть. Нам требовалось немножко — с десяток штук. Выбрали «красничков»-подосиновиков да подберезовиков помельче, поядренее, уложили их в рюкзак, благо, что пустой. В нескольких местах, по краям маленьких болотец, встретилась морошка. У морошки пора зрелости — июль. И она, давно вызревшая, упала, конечно, с тонких своих стебельков. А некоторые Ягодины почему-то не упали, зацепились за кончики стебельков и теперь, словно крохотные золотые капельки, светились среди бурой канабры. Нет ничего вкуснее этих уцелевших до осени ягод. Припади уставший путник губами к этим ягодам, выпей их, и в тебе возродятся силы.

С угора, куда мы вышли, распахнулось море.

Все как в песне. Море — кругом, насколько хватает глаз. Словно черно-синяя бескрайняя скатерть, изрисованная ярко-белыми полосами. Полосы — это буруны, бегущие от ветра. Волна на море ломкая и мелкая. Больше ей не вырасти, потому что ветер дует почти с берега. Поэтому внизу, под угором, на море штиль, лишь «стреляет» темная рябь. Волны и белизна россыпей начинаются дальше, там, где ветру ничего не мешает.

Странно было увидеть там, среди крутых валунов и круговерти пены, силуэт паруса. Странно, и все же было так: посреди темной сини штормового моря и бесформенных белых пятен вздувавшихся волн мчался четкий прямоугольник рыбацкого паруса. Сам карбас черным поплавком болтался между волн, то взлетал на гребни, то исчезал, будто окунался в воду.

— Камикадзе, — сказал Серега.

Жутко было глядеть со стороны на это неистовство воды и ветра, на лодку-поплавок среди них, на парус, такой поистине одинокий в этой ревущей стихии…

Вдруг карбас стал разворачиваться. Мужичок, сидевший на корме, совсем крошка по сравнению с парусом, потянул за какие-то паутинки-веревочки, повернул парус к себе, и карбас стал бортом к волне, задвигался по косой линии к берегу. Увы, движение это продолжалось недолго. Нам сверху хорошо было видно, как переломилась где-то в самом низу мачта, крохотная, спичечная, по сравнению с повалившимся на нее всей грудью ветром, и парус сник, завалился в воду, как подстреленное птичье крыло. Крохотная фигурка мужичка задергалась там, на корме, засуетилась, наверно, в поиске правильного решения. Надо же было чего-то предпринимать, в море, в такой шторм все решают секунды: кто оплошал — тот погиб!

Мы с Серегой затаили дыхание: перед нами разворачивалась трагедия.

Накренившийся карбас развернуло боком, и шторм начал по-настоящему, забойно, его колотить, зверски, беспощадно, с крутым захлестом.

Фигурка подскочила к мачте, замахала ручкой, раз, и другой, и третий. Белое полотнище паруса сползло в воду, значит, мужичок отрубил обломок мачты, перерубил веревки. Карбас выпрямился, хотя и подтонул маленько, закачался на волнах уже ровнее, свободнее. Теперь надо выкачать воду.

Мужичок как будто слышал нас: побежал на нас, выкинул якорь. Карбас тотчас развернуло носом на волну. Это положение самое безопасное, и мы увидели ритмично поблескивающие струйки, вылетающие из карбаса, — это мужичок лихорадочно вычерпывал воду, заплеснутую в карбас, исправлял положение.

Молодец, не растерялся!

Но мужичка все равно надо было спасать, как же он доберется теперь до берега в такую ветряную круговерть? В беде мужик, чего там…

Мы через кусты, через витую-перевитую, еще зеленую траву, густо забившую кулижки, побежали с угора к устью Галдареи, где стоял наш карбас. Да куда там! Море высохло. Пока мы рыбачили, пал отлив, да еще горный ветер[1] помог отогнать от берега воду. Заплесток превратился в покатый, утрамбованный песчаный пол, по которому в море узким и длинным коридорчиком пробивалась тощенькая Галдарея. Разве дотолкаешь по такому ручейку до глубокой воды наш громилу-карбас, впитавший в себя за десятилетия своего существования не одну, наверно, сотню килограмм смолы. Нет, конечно! Попробовали: карбас ткнулся носом в песок, и все! Засел мертво, сдвинуть и не пытайся — пупок сорвешь.

Вдвоем с Серегой мы сели на бревно, с тоской и волнением вгляделись опять в море, туда, где бегали по темно-синему морю белые бараны, где барахтался в своей беде мужичок.

И увидели мы, как вспыхивали на солнце по обоим бортам, и окунались в воду, и опять вспыхивали яркие полоски. Сомнений не было — это были весла. Мужичок греб к берегу. Лодка вдруг пропадала в волнах, будто проваливалась в пучину, потом выпрыгивала вновь на гребень, но к берегу почти не приближалась. Мужичку приходилось трудно, он греб против шквального ветра.

А мы сидели на бревне, нервничали оттого, что не могли ничем ему помочь.

Потом мужик, видно, замаялся, наверно, выбился из сил, перестал грести, сложил весла, взмахнул резко руками — выбросил опять якорь, сам он поник, скрылся.

— На дно он, что ли, лег, отдохнуть? — мрачно предположил Серега.

Скорее всего, так и было. Но минут через десяток мужичок вновь уселся на переднюю банку, снова замахал веслами, заработал сноровисто, размашисто.

— Этот доплывет, — сказал я с облегчением.

Серега заулыбался, возбужденно сплюнул:

— Доплывет!

Мужичок еще три раза останавливался, выкидывал якорь-кошку, падал, изнуренный, в карбас, отдыхал, потом снова шуровал веслами. Последний раз лежал в карбасе долго, с полчаса, когда зашел в спасительное заветерье, в штиль. Карбас крутился на якоре всего метрах в ста от берега. Мы извелись…

Сев вновь за весла, мужик развернулся боком к берегу и поплыл потихоньку вдоль него. Мы разом скакнули с бревна, замахали руками, закричали: «Стой, куда, эй!».

Страсть как захотелось посмотреть на того мужичка, стал он нам совсем не чужим, пока мы болели за него отсюда, с бревна да с угора.

Карбас развернулся, стал приближаться. До самого берега не дошел, ткнулся носом в песок: отлив, мелко.

Мужик, кряхтя, вылез из карбаса, побрел к нам, широко расставляя обутые в бродни ноги.

— Здорово, робяты, вы откуль здесь?

Был он невысок ростом, сухощав, хотя видно, что жилист и крепок, как корень молодой елки. Лицо рябоватое, красное, обветренное. Сквозь красноту проступали крупные веснушки. На голове, прикрывая светло-рыжие всклокоченные редкие волосы, скособочился выцветший берет, который когда-то был, вероятнее всего, синего цвета.

— Феофан Павловский, он же — Фан-Капкан, — отрекомендовался он хрипло-простуженным басом и протянул огромную растопыренную лапищу.

Познакомились. Серега скорехонько достал из рюкзака термос, крутанул крышку, плеснул чая. Феофан поднес к губам, привздохнул, задерживая дыхание, помедлил, обжигаясь и фыркая, выпил. Вдруг качнулся назад, отступил: его качало, видно, от усталости. Потом засобирался. Оказалось, что он шел на карбасе на Зацепину, тоню, которая была отсюда километрах в полуторах. Там у него стояли в море юнды — снасть на нерпу. Юнды надо было проверить. Мы взялись ему помочь, он ведь здорово устал.

— А-а, куда от вас денесся, горожане, — снисходительно согласился Феофан, — ладно, все веселее.

Мы взялись за весла.

Юнды проверяли вместе. Феофан выпутал из сеток две нерпы. Пока мы шли к Зацепине, он немного отдохнул, был теперь резв и горяч. Крепко крыл нас, сидевших за веслами, когда «тряс» юнды, за наше неуменье. Но чувствовалось, что ругал не по злобе, а так, от живого нрава, от хорошего настроения, от удовольствия заниматься любимым делом, от возможности поговорить.

На берегу, на самой кромке воды перед избой Феофан ошкерил тюленей. Удивительны были его движения: плавные, точные, безошибочные. Тушки оставил на заплестке, объяснил: придет медведь, утянет в лес.

— Какой такой медведь? — изумились мы.

Феофан поднял голову, засмеялся, обнажив редкие, желтоватые, крупные зубы.

— Да он тут каждую ночь, поди как родной уж стал. Я его Васей зову. Ничего, не мешат, — махнул он рукой, — тут костьми не хрумчит, в кусты утягат. Хошь, поглядите, вон в кустах, там костей, как грязи.

Нам в те кусты идти не захотелось. Неуютно стало даже от одной мысли, что пришлось бы туда идти. Лапищи медвежьи на песке отпечатались, как блины. А по краям когти, как крючья… Жуть, честное слово.

— Робяты, — сказал Феофан, — давай ушки затаганим из рыбки царской. Не могу ж я гостей отпустить без ухи, а, робяты?

Мы не возражали. Кто будет кочевряжиться, когда предлагается семужья уха. Кроме того, Феофан нам понравился: уверенный, радушный мужик, с таким приятно посидеть, пообщаться.

За рыбой пошел он не в губу, а куда-то мимо нее, в кусты, к ручью. Что-то у него там, видимо, было: тайник, погреб? Но дело не наше: тут хозяин Феофан. Вернулся скоро, с большим розовым куском какого-то мяса, похожего на звериное. Это и была семга.

Я вызвался сварить уху, но Феофан не дал, главную работу сделал сам, а мы были на подхвате: вода, дрова, поддержание костра. Феофан командовал. Мне было доверено лишь сварить чай.

Уха была удивительна, что тут скажешь. Мы с Серегой хлебали и шумно ее нахваливали, хотелось, чтобы Феофану было приятно. Вытаскивали ложками душистое крутое семужье мясо, рот обволакивал сладковатый, нежный аромат. Феофан дул в большую деревянную ложку, громко фыркал. Глубокие морщины, высеченные на его некрасивом лице солеными, морскими ветрами, почти что разгладились, глаза замаслились, блаженно прищурились, как у сытого кота, лицо стало добрым, умиротворенным.

— А не скучно одному, Фан?

— Да быват, что и заскучашь… А коли разобраться, тут лучше, больше воли.

— В деревне меньше разве? — засомневались мы.

Феофан, видно, наевшись, молча постучал ложкой по комелю бревна, достал сигарету, прикурил от уголька, пыхнул дымом:

— Там, брат, такие рожи имеются, век бы не видеть.

Что-то волновало его, осталось в деревне что-то тревожащее, не дающее отрешиться даже здесь, в тишине и уединении.

— Будто бы уж такие страшные рожи-то?

— Да не, надоели просто, спасу нету.

Он поморщился, правая щека дернулась, будто заломил вдруг нерв в больном зубе.

Чай получился крепковатый, темно-коричневый: его заваривал Феофан. Пришлось положить побольше сахару.

— А Капкан — это фамилия такая или прозвище?

Феофан заерзал на бревнышке, толстые его губы расплылись в смущенной улыбке:

— Ну какая ж фамилия, фамилия Павловский. Кличка, конечно.

— Странная только.

— Было дело…

Феофан попивал чаек медленно, смачно прищелкивал языком. Настроение у него, видно по всему, было неплохое.

— Расскажите, Феофан Александрович, — запросили мы разом.

Павловский отставил недопитый чай, полез за сигаретой, глубоко затянулся, прищурился. В щелочках глаз заискрила то ли лукавина, то ли радость.

— Кино «Фанфан-Тюльпан» видели?

— Видели! — ответили мы в один голос.

— Ну вот после этого кино меня в деревне все и звали Фанфан-Тюльпан. К-ха… Но это только первое время, какой из меня тюльпан… Переменили кликуху на Капкан.

— А капкан-то при чем? Почему именно капкан?

Феофан помолчал, создал паузу. Мол, не все сразу, робяты… Поковырял ногой песок.

— Капкан я поставил, вот и прозвали.

— На кого? На медведя? Росомаху?

— Не, на соперника.

Ну заинтриговал Феофан, мы извертелись на бревнах.

— Соперник-то кто? Человек, что ли?

— Человек, кто ж еще, — вяло махнул рукой Феофан. — Молодой я был, шальной. За Людой ухаживал, за женой то есть, бывшей, правда. — Он как-то торопливо сплюнул в костер, вздохнул. — Ну, а тут хмырь этот приехал, командированный, Стасик. К-ха… И за ней сразу хвост распушил, как тетерев. Я ему посоветовал: гулял бы ты, Вася, на все четыре, не то хвост выдерну.

— А он?

— Ну он петушком держится, видал, говорит, и все такое. С гонором, в общем. Ну, думаю, подкараулю. К-ха… А тут хлопотун наш, Ваня Мищихин, бригадир, кха-кха, посылает меня в суземок. Сядешь, говорит, на косилку. Да мне, говорю, нельзя, и все такое. Он: разговор окончен, сядешь! А это в лес, на неделю, не меньше, к-ха…

Феофан, когда начинал волноваться, все время подкашливал. Пару раз глубоко затягивался, щурился, хищно раздувал ноздри, из них валил дым.

— Ведь, думаю, поползет этот Стасик к Людке моей. А меня не будет. Как бы, думаю, его прищучить, чтоб неповадно было. Н-да… Думал, думал. Потом, ага, решил: отловлю его, как вепря на тропе, будет знать… Взял капкан волчий, седьмой номер, пару раз обухом врезал по пружинке, чтоб ногу сильно не повредило, и поставил на повети у Люды, перед дверью, сеном прикрыл.

— А почему на повети-то именно?

— Сам-то я через поветь к Люде пробирался все время, думал, и Стасик попрется туда же. К-ха…

Феофан заулыбался, замолчал, глядя на огонь.

— Дальше-то что, дальше-то? Попался он?

— Не попался, а попалась… к-ха…

— Кто?

— Люда и попалась. Утром пошла на поветь и — хлоп! Хорошо, в сапогах была. И то с перепугу крику было на всю деревню. Меня потом чуть не убила. Ничего себе, говорит, женишок. — Феофан швырнул окурок в огонь, вздохнул. — С той поры я и есть Фанфан-Капкан.

Дальше