Так они жили до сентября, и жизнь эта стала привычной. А в сентябре Феофан однажды увидел на песке рядом со следами Беспалого другой медвежий след, более мелкий и тонкий — след медведицы. И услышал темной и теплой ночью в лесу восторженный медвежий рев. Так ревут влюбленные медведи. И больше никогда в жизни не видел он ни самого Беспалого, ни его следов. Увела его любовь в другие лесные дали.
И стало немного грустно. Будто от жизни оторвалась какая-то дорогая и важная частица, упала на дорогу и потерялась, и на том месте, где она оторвалась, образовалась прохлада и пустота.
Четыре дня белых ночей
1
Однажды Феофан был в Архангельске, и когда возвращался, то не полетел на «кукурузнике», как обычно, а сел на теплоход. Просто не достал билетов. Дело было в конце мая — это предлетнее время, горячее, билетов на самолет всем не хватило.
Феофан ездил в город к сестре, Татьяне, на день рождения. Поездки эти к сестре начались давно, как только Татьяна вышла в городе замуж, обзавелась своим жильем, перестала прыгать по общежитиям, день рождения у нее удобный — в конце мая, как раз в небольшое межсезонье: весенние работы закончились, летние не начались. А уж в первых числах июня Феофану надо было «садиться» на тоню Говейку — начиналась путина на селедку. Там бывало не до поездок на именины.
В общем, с самолетом он на этот раз «пролетел», не повезло. Но и на теплоходе тоже ведь нормально: вечером, в пять часов, сел, утром, тоже в пять, уже дома. Да еще море посмотришь, пока плывешь, берега, официанточки там глазками хлопают, то-се, жмуры-тужуры, романтика… Нормально, чего там.
Если честно, Феофан больше любил на теплоходе еще с детства. Выйдешь на вторую палубу, обычно пустую ночью, и смотришь на берег, который далеко-далеко и все тянется, пластается там, вдали, неровной, вроде бы однообразной, но почему-то ненадоедающей лентой. И висит над ним блекло-красная, не заходящая за горизонт заря.
Все повторилось и в этот раз: и нитка берега, и белая ночь с ее длинными думами, и заря. Все было как надо. Но в самом конце получилась накладка: корабль в деревне не пристал. С моря, с голомени, задул восточный ветер, накатил на берег волну, моторки да карбасы выйти в море не смогли. Феофан и человек шесть односельчан, приехавших вместе с ним, постояли на палубе, хмуро поразглядывали пустое море, по которому не подплывали с берега карбасы, а только толкались друг о дружку шустрые весенние волны, потом разбрелись по своим каютам. Теплоход сердито и протяжно погудел, сипловато взревел изношенным дизелем и почапал дальше. По старым его бортам часто-часто забухали, заколотились встречные, накопившие силы волны.
К вечеру теплоход был в Соловках, конечной точке плавания. С протяжным, трехразовым гудком, возвещающим о своем прибытии, он плавно вошел в длинную широкую бухту, в дальнем конце которой узкой полоской темнел деревянный причал. Все пассажиры-неудачники, даже деревенские бабы, не попавшие в свои дома и из-за этого всю дорогу чехвостившие окаянную непогодь-морянку, даже они примолкли сейчас и, сгрудившись по бортам, молча глазели вокруг. Глазеть было на что.
Море, только что бушевавшее, вымотавшее за день души и без того расстроенных пассажиров, резко, как-то внезапно утихомирилось, заласкалось, залоснилось, стало безропотным. Из-за скалистого угора, преградившего путь волнам, высвистывал и гудел где-то над головами, в вышине, ветер, а в бухте кто-то разлил масло, такой кроткой была вода.
По сторонам там и сям, словно спины гигантских китов, высунулись гранитные каменья, вылизанные за столетья волнами до черного блеска. На них полеживали, задрав русалочьи хвосты, жирные нерпы, сонно хлопали глазами, глядя на проходящий мимо теплоход.
— Во обнаглели, — восхищался какой-то мужик с обветренным лицом, в маленьких слезливых глазах которого так и полыхал охотничий азарт — видно, промысловик. — Дробовки нету, тобы шмальнул!
— Тебе бы шмальнули тогда, рублей на тыщу, — охолодил его Феофан.
В глазах у промысловика из-за отсутствия дробовки при виде такого близкого, обнаглевшего зверя стояла форменная тоска, и весь он вытянулся туда, к каменьям, напрягся, как азартная легавая в стойке, и ноздри у него шевелились… Смехота.
А вдали, над бухтой, вырастало нечто удивительное, несообразное с дикими скалами, чахлыми соснами, торчащими среди них, — обычной северной скудностью, какой воспринимается берег с морской стороны. Там, над дальним углом бухты Благополучия, вставали неожиданно резкие на небесном фоне очертания белых дворцов, соборов, башен, красных крыш куполов. Гвалт на палубе затих. Замолкла даже ребятня, радостная от впечатлений и от того, что скоро ступит на земную твердь.
— Ох те мнеченьки-и! — умиленно всхлипнула какая-то женка.
Белые дворцы казались золотистыми, потому что на них упали розовые лучи заходящего солнца. В штилевой, маслянисто-розовой воде плавали и мерно колыхались отражения золотых куполов…
— Надо же! — не выдержал и Феофан.
Все это здорово смахивало на картинки, которые встречаются в сказочных книжках или в рисованных мультфильмах. Но в жизни все оказалось по-другому. Так часто бывает в жизни.
Подзачахнувшая в каютной тесноте, изморенная качкой публика стекла по трапу из теплоходного чрева, как только отдали швартовы, протекла по длинному дощатому трапу на причал, и разноцветный поток ее наконец выплеснулся на остров, разбился на ручейки, устремился в разных направлениях.
Феофан вошел в кремль.
Вблизи кремль выглядел совсем по-другому. Легкость и воздушность очертания куда-то пропали. Поначалу он остановился у стены. Она была сложена из гранитных валунов несусветной величины: каждый — в рост человека, а то и более. Камни были облеплены рыже-красным мхом, таким же древним, как сами валуны. Феофан подошел, колупнул мох ногтем, глянул вверх и присвистнул: камни упирались в небо и почти сливались с ним, совсем уже серым к вечеру, опустившимся к земле. Феофан поежился и вошел в ворота.
Открывшийся вид удручил несоответствием увиденного с моря и того, что было на самом деле. Здания, казавшиеся дворцами, оказались обшарпанными, покоробленными, покосившимися. На белых когда-то стенах скалились обломанными кирпичами красные пробоины, вместо окон зияли дыры, из черных бесформенных жерл сипло, с злобным надрывом высвистывал ветер, будто кто-то сердитый и властный выгонял его изнутри. Феофан забрел в какой-то мрачный двор. Здесь, в огороженном разбитыми стенами закутке, было тихо, но тишина была могильной. Будто стенки древних саркофагов, там и сям выпирали выщербленные крылечки, валялись всюду мусор, битый кирпич, огрызки гнилых деревяшек. Пахло плесенью и свалкой. Феофан побрел обратно, на теплоход, в каюту. Над ним скособоченно склонились башенки бывших церквей, на которых вместо крестов воздвигнуты были деревянные звезды, старенькие, с гнилыми просветами.
«Так им и надо, попярам, — сказал про себя Феофан, залезая в сыроватые простыни. — Понастроили тут, оккупировали природу». Он еще долго ворочался, ругал про себя шторм, из-за которого не попал вовремя домой. А ветер все не унимался и посвистывал где-то в вышине, в антеннах, верхушках мачт.
2
К утру шторм разгулялся еще сильнее. Это Феофан понял сразу, как проснулся. Ветер задувал в приоткрытый иллюминатор, старая занавеска от этого трепетала и хлопала, словно флаг. Вышел на палубу, точно! В донельзя тихой бухте Благополучия и то ершилась рябь. Что уж говорить о море. Там, наверно, рванинушка, не дай бог. Не бывать опять дома, не бывать.
На причальном кнехте сидел и покуривал теплоходский матрос. Он и подтвердил:
— Не-е, сегодня не тронемся, как пить дать. Вон «всток» как зарядил. И прогноз тоже плохой.
— Ну хорошо, а чем тут заняться-то? — спросил раздосадованный Феофан.
— Это уж от вкуса зависит, — философски рассудил матрос и попытался запустить дымом кольцо. Кольцо не получилось, сдул ветер. — Можно плясать, можно на луну лаять.
— Ладно, мастер, ты не очень-то хорохорься, а насчет лая на луну, так это неизвестно кому сподручнее, — возразил с твердостью в голосе Феофан, — займись этим сам, тебе от безделья.
Феофан спустился опять в каюту и съел сестрины подорожники: пару яиц, сиговую кулебяку, запил водой. Пока ел, все думал: чем бы заняться? Без дела он не мог. Пошел опять к матросу.
— Слышь, капитан, может, мне поудить, а? Рыбалка тут есть?
— Есть, конечно, вишь моря сколько. Конец от кнехта отмотай и забрасывай, чего-нибудь поймаешь.
Матрос сидел теперь без рубахи и загорал. Ветер в него не дул, потому что сидел он под теплоходным бортом, в заветерье. Разговор с ничего не знающим пассажиром был для него в радость — все какое-то провождение времени.
Матрос сидел теперь без рубахи и загорал. Ветер в него не дул, потому что сидел он под теплоходным бортом, в заветерье. Разговор с ничего не знающим пассажиром был для него в радость — все какое-то провождение времени.
— У вас тут все такие вострозубые? — подыграл ему Феофан, понимая матросово состояние. — Ай-ой-ой, умник, тоже мне. Ты мне дислокацию выдай, а не зубы заговаривай.
— Дислокацию ему, видали, — матрос кряхтя поднялся, потянулся, выбросил в стороны руки, отчего в каких-то хрящах у него многократно хрупнуло, зашаркал по трапу на борт. Он принес Феофану коробку, в которой лежали две смотанные удочки, запасные крючки, грузила, поплавки, то-се… Рассказал, как добраться до озер, где лучше берет окунь. У Феофана заблестели глаза.
— Ну спасибо, шеф, уважил.
— За спасибо пьян не будешь, — возразил матрос, очень довольный собой.
— Да я завсегда! — подыграл опять Феофан и хлопнул себя по ляжке в знак готовности.
— Да ла-а, — благородно отмахнулся матрос, — ухой накормишь, вот и расплата.
Плотная лесная грунтовая дорожка, как и обещал матрос, через полчаса привела к озеру. Оно вынырнуло из-за толстых сосен, из-за прибрежных кустов, маленькое, с полкилометра шириной, зарябило пестротой бело-зеленых кувшинок, темной синевой гладкой воды.
Удилище рубить не пришлось. Там, где тропинка упиралась в озеро, стоял опертый об ивовый куст, кем-то брошенный длинный березовый хлыст. Им пользовался какой-то заботливый рыбачок — не изломал, не бросил на землю или в воду — сохранил для других. Феофан быстро, с нетерпением, привязал леску — он всегда нервничал перед тем как привязать и забросить удочку, — засеменил по берегу в поисках удобного местечка. Нашел его в неглубокой лахтице, там, где вытекала маленькая речка и у берега было довольно глубоко. Феофан вымерил глубину, поставил как надо поплавок, наживил червяка поядренее, оставил концы подлиннее, как и положено для хорошего окуня, забросил наконец матросову удочку в воду, присел на кокорину и закурил.
И только сейчас увидел резиновую лодочку-одноместку. Она стояла метрах в двадцати, за речкой, у самого берега под тяжелой, склонившейся к воде березой. В лодочке сидел худенький мужичок, с длинными волосьями, в штормовке, с надвинутой на глаза шляпой, и тоже удил. Мужичок увидел, что его заметили, и вежливо сказал:
— Здравствуйте.
— Здорово, — фамильярно ответил Феофан, — как клев?
Рыбак с рыбаком и должны быть фамильярными. Что, на «вы», что ли? Это же смешно.
— Пока что неважно, но ничего, все впереди.
«Чего он такой весь из себя вежливый? — подумал про себя Феофан. — Может, дурик какой?» И решил больше с мужичком не разговаривать. Ну его.
Толкового клева действительно не было. Восточный ветер — какой может быть клев! Иногда подергивали малохольные окуньки. Феофан сидел без движения битый час, а поймал всего шесть штук. Окушки подпрыгивали под кустом, куда их сложил Феофан, отсвечивали коричневатыми брюшками. Окуни были коричневыми потому, что такого же цвета была вода в озере, стоящем на торфяном месте. Какая вода, такая и рыба — давно известно. Нет, надо было менять место, может, где есть получше. А где тут лучше, кто его знает. Назад не пойдешь — берег низковат, болотист, только что подальше, за речушку, там угорышки, березы да сосны толстенные, тень, туда надо. Феофан попробовал вицей глубину в речке. Не-е, не достать дна, глубинища жуткая. Как бы перейти-то?
— А тут мостик рядом, сотня метров всего, сразу за излучиной, — подал вдруг голос тощий мужичонка. Видно, наблюдал за ним.
«Вот же вежливый, зараза!» — испытав ехидство к мужичку, подумал Феофан, хотя был благодарен за подсказку. Но ему не нравилось, если кто-то встревает, когда не просят.
Он действительно быстро нашел мост. Тот самый, что стоял за излучиной под толстенными, склонившимися над речкой березами, над тихой, поросшей травой и кувшинками водой. Сделанный из крутобоких, замшелых теперь гранитных валунов, горбатый, крепко сбитый, с круглой аркой посредине, он намертво, на тысячелетия, заступил гранитными своими ногами на берега речушки и был похож на толстого слоника, спрятавшегося в тишине под сенью деревьев.
Феофан нашел новое место на склоне маленького брусничного угорышка. Тут было сухо, и у берега темнели в кувшинках прогалы чистой воды.
Лодочка с волосатым мужичонком оказалась теперь еще ближе, почти напротив его. Здесь, хоть место и было поинтереснее, клевало тоже неважно, и Феофан поскучнел.
— Эй, — сказал негромко Феофан, — давай перекусим, что ли. — Есть один он не любил.
— Спасибо, не хочется пока, — деликатно отнекивался волосатик.
«Кочевряжится еще. Не хочется ему, видите ли… Сам тощий как глиста…»
Феофан достал из сумки прихваченные с собой консервы с тефтелями в томатном соусе, купленные в ларьке около пристани, хлеб, бутылку молока. Расположился средь цветущей брусники, открыл банку, начал есть прямо с ножа. Специально, чтобы позлить волосатика, стал нахваливать еду.
— Вот сделают же еду, а! Самому вовек так не сделать! Вкуснота же, а!
Тощий волосатик стал заметно волноваться. Заерзал в лодке, запереваливался. Есть он, видно, все же хотел.
— Ладно, не придуривайся, — сказал ему Феофан и отставил банку, взялся за молоко, — плыви сюда, Геракл. Тебе половина и мне половина.
— Неудобно как-то, будто я напрашиваюсь, сижу тут перед вами, когда вы едите, — продолжал скромничать волосатик, вынимая между тем якорек — завернутый в обрывок толстой сетки камень.
— Не похоже, что напрашиваешься, ломаесся, как девка красная, уговаривать тебя требуется.
Мужичок оказался довольно молодым, на вид лет двадцати пяти. Он снял свою вылинявшую, неопределимого цвета шляпу, положил на пенек и, хотя по всему было видно, что крепко голоден, есть стал степенно, аккуратно, без суеты. Феофану это понравилось.
Вообще, в облике парня проглядывалась какая-то необычность. Так бывает, когда смотришь на толпу, какие-то люди всегда выделяются. Кто ростом, кто лицом, кто платьем. Был парень худ и низкоросл, но, по всему видать, не слаб телом и не болезнен, просто жилистый, и все. От таких ребят не знаешь, чего ждать, выносливы они и сильны, как черти. Вон Мишка Тюлюбаев, ихний колхозный зоотехник, с виду дохлик, а не дай бог треснет кого — сразу белые тапки одевать можно. Лицо у парня, надо признать, было необычным: продолговатое и не совсем правильное, но выразительное до крайности — писаное лицо. Пухловатые, четко очерченные губы, совершенно прямой, тонкий нос, большие и чистые зеленые глаза, узковатый, но высокий лоб. Волосы, разбитые посередине неровным пробором, были и впрямь чересчур длинны, почти до плеч.
«Перебрал он с волосьями-то, — подумал Феофан, — хиппарь какой-нибудь, что ли?»
С хиппарями он еще так близко не общался, и парень поэтому был интересен.
Когда частыми глотками гость допил молоко, Феофан предложил:
— Давай знакомиться. Феофан, рыбак из Лопшеньги.
Парень уважительно заторопился, вытер ладонь о рубаху и сказал:
— Очень приятно, Сергий, из-под Новгорода, учусь в академии, в Ленинграде.
«Художник, наверно, — сообразил Феофан, — они, эти художники, все хиппари длинноволосые, мазепы».
— Серега, значит, — кивнул Феофан.
— Да нет, Сергей звучит не совсем верно, правильнее будет Сергий, как, например, Сергий Радонежский, Сергий Валаамский.
— Так они же попы вроде или как их там. Ты же не поп, значит, Серега.
Парень пожал плечами, сказал смущенно:
— Да, я пока еще не возведен в духовный сан, но вот учусь, скоро уже…
Феофан крепко изумился:
— На кого учишься, на попа, что ли?
— Да, в Духовной академии…
Вот это да! Феофан какое-то время сидел с открытым ртом. Интересным фруктом оказался этот длинноволосик.
— Вот, значит, почему волосья-то у тебя такие.
— Ага, — просто ответил Сергий.
3
Вечером они встретились вновь. Феофан раздобыл на теплоходском камбузе соль, перец, лавровый лист, пяток картошин, кастрюлю и растаганил на морском берегу костерок, примастрячил колышек-поперечину, повесил кастрюлю с водой. Сергий почистил окуней, картошку. Стали варить уху.
Они сидели у костра, смотрели на огонь. Блики бегали по их лицам, плясали в воздухе, сновали как зайцы по черно-серой, высоченной стене Соловецкой крепости, громоздящейся совсем рядом, метрах в семидесяти. Восточный ветер, не шибко сильный, но настойчивый, пластался по земле, бросался на огонь из-за их спин, словно яркими, цветными лентами играл огненными языками, раскидывал их в разные стороны. И без того красное, обветренное рыбацкое лицо Феофана отсвечивало сейчас кирпичными тонами и выглядело умильным. Маленькие, прищуренные глазки слезились то ли от блаженства, то ли от дыма, то и дело кидающегося в лицо.