— Валяй, козлятина, валяй, подманивай Беспалого.
Ветерок, потерявший в сумерках свое направление, кидался теперь в разные стороны. Иногда он поддувал со стороны Валета, и Санька затыкал нос, плевался:
— Воняет, как от падали.
Ночь они отдежурили честно. По очереди накоротко вздремнули, но беспалый медведь так и не пришел. Утром разом зазвенели, защебетали кругом птицы, на востоке солнце сначала раскидало во всю горизонтальную ширь густую малиновую зарю, а потом размыло ее и вскинулось над верхушками окружавших пожню елок, белесое, чистое, обещающее погожий день. Валет, подохрипший и уставший от ночных тревог, лег на траву, подогнув ноги, закимарил.
— Во обнаглел, медведяра! — жаловался Санька. — Ему мясо предлагают свеженькое, душистое, а он выламывается!
Днем, к обеду, солнце нагнало жару, сидеть в сене без долгого движения стало невмоготу. Турачкин ерзал, под конец взмолился:
— Пойдем, Фаня, перекусим, что ли, какой сейчас медведь, посередке-то дня. Спит он сейчас где-нибудь на лежке. Днем медведи не охотятся, это точно.
— А вдруг?
— Не-е! Говорю, значит, знаю.
Они сползли с зарода и направились на обед.
Вернулись часа через три, размявшиеся, отдохнувшие, с запасом еды. И Санька заорал:
— Где козел?
Валет действительно куда-то исчез вместе с веревкой и даже колом. Вырвал кол и исчез. Турачкин горячился, бегал туда-сюда, искал Валетовы следы, чтобы хоть определить направление его побега. Наконец нашел, и как стоял, так и сел прямо на траву. Снял с лысой головы кепку, шмякнул ее в сердцах оземь.
— Иди сюда, — негромко сказал Феофану.
Тот подошел. Средь вырванной травы четко виднелся медвежий след с четырьмя когтями. Турачкин тихо, с присвистом, как бы про себя, ругался. Сидел он так несколько минут, шептал бессвязную ругань, покачивался, переживал потрясение. Феофан не знал, что делать, то ли горевать по козлу, то ли смеяться над Санькой и самим собой.
— Ты же сказал, что они не охотятся днем, ушкуи-то, — подначил он впавшего в прострацию Турачкина, переживающего очередной позор.
Тот даже не огрызнулся, совсем упал духом. Через какое-то время начал соображать.
— Сидел где-то тут за кустом, караулил, когда надоест нам… Дождался, змей… Вот Мищихин-то… теперь кураж устроит. Скажет, производителя медведю скормили за здорово живешь… Козлы же мы, а…
Козла они нашли уже под вечер метрах в четырехстах от Кирилихиной пожни, в густых елках, в кокорнике. Сначала наткнулся на веревку Феофан, потом увидели козла, вернее, то, что от него осталось. Рога и копыта в буквальном смысле.
Саньку Турачкина с тех пор зовут Медвежатником. К Феофану никакая кличка не пристала, потому что он был у Медвежатника на подхвате, ассистентом был. Санька сдал обратно на склад карабин и сдался сам — отказался от медвежьей охоты.
Но в сальницу Беспалый больше не полез. И не потому совсем, что образумился наконец или же оробел. В его отчаянной наглости и готовности совершить новое вероломство сомневаться не приходилось. Просто Феофан пошел на хитрость — стал подкармливать медведя. Он попросил рыбаков привозить к сальнице не одни только шкуры, а целых нерп, не освежеванных. У сальницы снимали теперь шкуры, и ропаки — нерпичьи тушки — Феофан бросал в кусты за сальницей. И теперь каждое утро это место навещал. И почти всякий раз видел там остатки медвежьего пиршества и следы, следы… Следы Беспалого.
Во второй половине октября землю и траву обожгли первые осенние морозы, осыпали все вокруг звонким и совсем еще хрупким хрустально-серебристым инеем.
Выпал первый снег.
С наступлением устойчивых холодов следы Беспалого пропали. Лежащие в кустах ропаки остались нетронутыми, и Феофан перестал их туда подбрасывать.
Скоро жизнь прекратила зигзаги, вернулась в старую, накатанную колею, кончилась работа на сальнице, потому что с приходом морозов рыбаки выехали с тоней домой. За шкурами и салом из Архангельска причапал МРС — малый рыболовный сейнер — и увез все, что скопилось за лето и осень. Домна Павловна будто только и ждала холодов, стала потихоньку подниматься с надоевшей постели, просила:
— Фанька, помоги фуфайку надеть, пойду на крыльцо, не могу тут, устала…
Феофан одевал мать, выводил на крыльцо. Потом она начала все делать сама.
Стало скучно.
Приблудился как-то пес. Феофан встретил его на деревенской улице около клуба; увидел, как четыре кобеля драли пятого, только шерсть рыжая отлетала, а тот нет, чтобы сдаться — силы-то неравные, — крутился как мог, огрызался из последних сил. Феофан собак разогнал, выручил рыжего. Пес сидел и покачивался: устал очень в драке.
— Ты откуда такой отчаянный парень взялся? — спросил его Феофан.
Кобель оскалил зубы, но не зарычал, значит, улыбнулся.
— Пойдем ко мне, угощу чем-нибудь за храбрость.
Он привел рыжего домой, накормил, и пес остался у него. Поспрашивал в деревне: чей кобель? Никто не знал, значит, приблудный, прибежал из другой деревни. Над кличкой долго не раздумывал.
— Назову тебя Валетом, — объявил он псу, — в честь злодейски убиенного медведем козла, невинной души.
И рыжий пес стал Валетом.
Однажды они пошли в лес за кольями. В рыбацком деле кольев требуется много. Любая снасть держится на них. А налетит штормяга — какой кол сломает, какой расшатает и унесет. Все время кольев не хватает. Вырубить их дюжину-другую, да еще хороших, дело простое только на первый взгляд. Требуется именно елка, причем тонкая, прямая, длинная, с минимальным количеством сучьев. Нужен для этого молодой и густой ельник. Такой ельник был за Белой горой, за речкой Тотмангой. Туда они и направились.
Снег уже плотно, до весны, засыпал мерзлую землю, но был еще не так глубок, чтобы надевать лыжи. Без лыж в лесу удобнее, тем более в чапыжнике, где надо вертеться меж кустов.
Феофан вовсю рубил молодые долговязые елки, стесывал кору, сучья, ставил готовые колья на попа, рядком под старыми могучими деревьями, чтобы сохли здесь до лета. И вдруг раздался лай Валета. Лай этот был даже не злой, а лютый, остервенелый. Так собака не лает на птицу или человека. Она так лает только на зверей. Феофан пошел туда.
Валет кидался на снежный бугор, что прислонился к корневищу упавшей громадины — сосны. Шерсть на загривке стояла дыбом. Близко к бугру Валет не подходил, злобился и подпрыгивал метрах в десяти. Берлога!
Феофану не нравились такие приключения. Тем более что даже ружьишка с собой не взял, хотя бы пугнуть, ежели чего. Он шуметь не стал, подошел к Валету, взял за ошейник и оттащил в сторону. Колья рубить прекратил.
Домой шел мимо сальницы. Почему-то Феофан не сомневался, что за Белой горой спит именно Беспалый. Так уж связала их судьба.
Про его находку дознался Виктор Автономов, лесник, пришел вечером.
— Фаня, у меня лицензия есть неиспользованная на мишку, может, дашь адресок берлоги-то?
Феофан пил вместе с матерью чай, был в добром расположении, маленько покуражился:
— Ты хоть на берлогу-то хаживал, герой медведьего промысла?
Автономов замахал руками, возмутился, уязвленный.
— А как же! Намедни вот взял, к примеру, одного, вчерась вывез на «буране», на повети висит освежеванный, пойдем, продемонстрирую.
— Очень надо, — вяло отмахнулся Павловский, — подумаешь, картина Репина.
— Пройдись, пройдись, — надоумила Домна Павловна, — чего дома-то киснуть.
Зашли к Автономовым на его поветь, Виктор включил свет… Увиденное поразило Феофана. Он стоял остолбенело и молчал. Под матицей на поперечине-слеге висел привязанный за ноги человек. Так же устроены части тела… бедра, талия… только все крупнее раза в полтора-два.
— Чего эт? — тихо спросил Феофан.
— Как чего? — не понял Автономов. — Медведь и есть, вернее, медведица, позавчерась стукнул.
— Ну я пошел, — сказал Павловский и отвернулся, нащупал дверную ручку.
— Погоди, погоди, берлогу-то когда пойдем смотреть? Надо же договориться.
— Соврал я, — соврал Феофан, — не нашел я никакой берлоги. Так, болтнул, да и все.
Вот чего не мог Феофан спокойно выносить, так это тетеревиного тока. Разыгрался во всю свою необъятную и разудалую силушку месяц звонкий май, и все заголосило, зазвенело кругом, запело.
Затоковали тетерева. Каждое утро Феофан просыпался в самую раннюю рань, когда до необычности огромное солнце вздымало еще только багровый свой бок из-за морского краешка, и выходил на крыльцо, садился на ступеньку. Тетерева голосили со всех сторон, и бесконечная их песнь была похожа на веселое бульканье весеннего ручья.
— Ох ты мама ты моя! — восхищался Феофан тетеревами. — Ох ты мамочка! Чего вытворяют шельмаки.
Он полюбил ток давным-давно, в ту далекую сиреневатого цвета детскую пору, когда был жив отец… Отец был настоящим охотником, он и показал сыну тетеревиный ток.
Феофан не выдержал. Тот детский ток был на Гвиденском мху. Он сходил на мох и построил там шалашку. Ток ненамного сдвинулся за эти годы. Это было видно по помету, по кучкам перьев, выдернутых друг у друга драчунами-петухами.
Вечером набил патроны, приготовился, ночью вышел. Валет извелся, глядя на приготовления, за зиму-то наскучался по охоте. Жалко было пристегивать на цепь, но пришлось. Не брать же на ток собаку, в самом деле.
Шалашка получилась невысокой и тесноватой, но на одного места хватало, если, конечно, не очень вертеться по сторонам. Феофан проверил просветы в самом низу, просторные заткнул ветками: тетерева осторожны, неловко шевельнулся и — привет охотнику! Улетят тут же.
Было три часа ночи. На краю мха отрывисто и громко кричал самец-куропатка, приглашал на игру подруг. В сосновой верхушке шалашки слабо посвистывал нехолодный ветер.
Какие-то звуки вдруг насторожили. Феофан поднял голову, прислушался. Все было тихо и вдруг: шур-шур-шур. Звуки доносились от деревни, с той стороны, откуда он пришел. Шур-шур-шур — опять. Кто-то идет, что ли, какой-то охотник? Вот некстати, если тоже на ток, то придется в такой тесноте сидеть вдвоем. Шур-шур. Шаги приближались. Теперь ясно было слышно, что кто-то шагал прямо по его следам. Если ночью смотреть от самой земли, то видно дальше, потому что фоном в таком случае служит не дальний лес, а небо, — это известно каждому, и Феофан склонился, расчистил ветки. Шур-шур, ближе, ближе. Вскоре ясно вырисовался не человек, а мешковатая медвежья фигура. Медведь шел, нюхал следы, останавливался, вздымал голову. Что же делать-то? Он ведь так до шалашки дойдет… идет целенаправленно… чего он хочет? Из шалашки Феофана вырвал страх, вырвал вместе с шалашной стенкой. Не помня себя, он вскочил, что-то отчаянно заорал, вскинул вверх дуло и выстрелил. Вырвавшийся огонь осветил на мгновенье все вокруг, ослепил. В нахлынувшей потом тишине слышно было только хлюпанье шагов убегающего вскачь зверя.
И звенело в ушах.
Когда рассвело и улетели тетерева, Феофан пошел искать медвежьи следы. Он опять не сомневался, какой именно медведь приходил сюда. Нашел их в оттаявшем сверху торфе. На передней левой лапе не хватало пальца. Похоже, Беспалый шел именно к нему, Феофану, своему прошлогоднему кормильцу. Нашел ведь, надо же, на току нашел, запах запомнил…
И когда Феофан это понял, ночное происшествие не казалось больше таким жутким и даже развеселило. Тем более что поднялось уже ввысь и обрызгало мир светом нового дня весеннее солнышко, и пульсировала вокруг и резвилась пробудившаяся после зимы весенняя лесная жизнь…
Летом по рыбацкой разнарядке Феофан попал на дальнюю тоню. Зацепину. Было до нее двадцать километров от деревни. Шагать такое расстояние пешком — дело нешуточное, и он жил на тоне почти безвылазно. Только иногда ездил за продуктами, да мылся дома в баньке, да сдавал на рыбозавод семгу, на сальницу — нерпу, да заправлялся бензином, да то, да се… Впрочем, жил он на Зацепине не один, а с псом Валетом, своенравным и скандальным, задиристым и вредным, но, в общем-то, отходчивым и добрым малым, и было между ними согласие, потому что притерлись они характерами, попривыкли один к другому и старались не подавлять, не унижать друг в друге личность.
Феофан выказывал свое расположение Валету открыто и недвусмысленно.
— Что же ты, стервец, — говорил он уважительно, — кости-то опять разбросал по полу? Никак мы по-человечески есть не научимся. Ах, шалопай ты, шалопай!
Тот открытую любовь к хозяину демонстрировал редко, старался соблюдать солидность. Но когда Феофан выезжал в море и долго копался там в снастях, пес сидел на песке у самой воды, без устали высматривал хозяйский карбас и слабо взлаивал, подвывал.
А в редкие дни, когда на рыбацкой тоне Зацепине царила сама гармония, когда в хрупком хрустале их отношений не было трещин, Валет ложился в ноги Феофану, клал свою большую рыжую голову ему на колени и, полузакрыв в умилении глаза, тихо постанывал от собачьего счастья.
— Балбес ты, балбес, — выговаривал ему Феофан и гладил голову.
О Беспалом не напоминало больше ничего. Да и трудно было себе представить, что медведь может отыскать его в такой дали.
И вот тебе пожалуйста!
Как-то в конце июля, когда погасло тягучее марево белых ночей, в короткую, но настоящую темень, Валет, всегда мирно спавший под углом тони, вдруг злобно вскинулся, зашелся в нескончаемом лае. Феофан вышел, попробовал успокоить, утихомирить пса. Куда там! Тот лаял в сторону кустов, горбящихся у подножия леса, бросался туда, но далеко не убегал, возвращался к тоне и снова лаял. Утром около тех кустов Феофан обнаружил следы Беспалого. Нашел-таки! И стало как-то тревожно. Не отвяжется теперь, надоедливый этот медведь.
Потом следы стали попадаться тут и там. В кустах, что были кругом, на песке около моря, везде. По ночам Валет теперь лаял не переставая, медведь ходил где-то рядом. Неизвестно по какой причине Феофан не испытывал больше страха от такого соседства и даже был настроен к Беспалому вполне дружелюбно. Наверно, потому, что ему, в общем, импонировал сноровистый и неугомонный его характер. Феофан уважал такой характер и у людей.
Но однажды маленько испугался. Лаявший ночью на улице Валет вдруг отчаянно взвизгнул, застучал лапами по ступенькам и шваркнул когтями о дверные доски.
Феофан вскочил с кровати, распахнул дверь. Валет влетел в нее пулей, чуть не сбил с ног.
От крыльца метнулась к кустам огромная черная тень. Феофан выскочил на крыльцо и прокричал туда, в темноту:
— Васька, ты смотри у меня это! Не балуй, так-растак!
Почему-то назвал медведя Васькой. Сам не понял почему. Вернулся в избу, наклонился над Валетом, забившимся под кровать, рычащим и трясущимся.
— Что, струхнул малость? Ничего, сам понимаешь, крепко ты ему надоел, парень, своим тявканьем. Это же хозяин леса, а ты на него тявкаешь. Вот он тебя и повоспитывал маленько.
С тех пор Валет ночевал в избе и выходил на улицу только вместе с Феофаном. Тот посмеивался над этим, и Валету было стыдно, но встречаться один на один с хозяином леса пес больше не хотел.
Была еще одна встреча. Тоже, не дай бог, не доведись кому больше так, врагу не пожелаешь.
Попался ему морской заяц, огромный лахтак-тюлень. Феофан освежевал его прямо в воде: попробуй такую тушу завалить в карбас! Да никогда в жизни, человек пять надо, не меньше. Одна шкура с салом килограмм сто весит. Ножом с краю шкуры он сделал прорез, продел веревку, привязал к ней якорь и бросил якорь в залудье, ближе корги — каменной россыпи. Пусть поплавает шкура день-другой, потом он пойдет на дорке в деревню и заберет шкуру, отвезет на сальницу.
После ужина, уже в сумерках, Феофан вышел к морю, сел на бревнышко и закурил. На море был отлив, заплесток длинный и торчали из воды камни.
Метрах в ста от него, у корги, кто-то бродил по мелкой воде и крепко ругался.
«Кто же это может быть? — предполагал Феофан. — Может, Толя Полотухин? Только, что он запоздал-то так?»
Толя Полотухин сидел на соседней тоне — Спасской, километрах в двух, и иногда наведывался к нему, чтобы скрасить одиночество.
«Наверно, приехал на дорке, ткнулся в коргу, в мель, не может выбраться».
Толя кряхтел в темноте, ворчал, барахтался со своей доркой.
«Что ты, в первый раз? Мель эту не знаешь? В сухую воду решил протолкаться, вот дуреха», — так размышлял Феофан о Толе и покуривал.
Толя меж тем что-то ворчливо бормотал и все приближался…
То, что это не Толя, Феофан разглядел слишком поздно и удрать не успел. Это был Беспалый, который тянул к берегу от корги стокилограммовую шкуру вместе с якорем. Шкура и якорь здорово упирались, цепляясь за камни, и медведь крепко ворчал, был недоволен. Удирать было поздно. Беспалый вышел прямо к нему, нос к носу…
— Васька, — крикнул Феофан, сильно струхнув, — брось шкуру!
Они разбежались в разные стороны.
Все равно не отвяжется! Феофану, чтобы избавиться от всяких неожиданных выходок, которые наверняка предполагались авантюрным характером Беспалого, пришлось воспользоваться старым приемом: он стал его подкармливать. В кустах в одно место стал бросать ропаки, объедки, кости, и медведь перестал одолевать, нахальничать. Иногда по ночам, выйдя на крыльцо, Феофан слышал в кустах хруст костей и говорил в темноту:
— Нахал же ты, Васька, честное слово. Доберусь же я до тебя.
Этот разговор слышал Валет, лежащий под кроватью, и лаял на медведя сварливо и устало. Валет понимал, что толку от его лая нет никакого…
Так они жили до сентября, и жизнь эта стала привычной. А в сентябре Феофан однажды увидел на песке рядом со следами Беспалого другой медвежий след, более мелкий и тонкий — след медведицы. И услышал темной и теплой ночью в лесу восторженный медвежий рев. Так ревут влюбленные медведи. И больше никогда в жизни не видел он ни самого Беспалого, ни его следов. Увела его любовь в другие лесные дали.