Город Брежнев - Шамиль Идиатуллин 37 стр.


– Ну и ставьте, блин, – громко сказал Саня, громыхнув то ли стулом, то ли партой, – видимо, отодвигался так. – Мне этот фашистский ни на фиг не нужен. У меня дед с ними воевал, это самое, с песней про молодешшь.

Саня, похоже, зверски расстроился. Ему на моей памяти не то что двоек – троек не ставили. Ну, сам виноват. И кажется, хочет быть совсем виноватым, подумал я, напрягаясь непонятно почему.

– Корягин, что сделать, чтобы ты успокоился сегодня? – поинтересовалась Марина Михайловна.

– Захочу – успокоюсь.

– Ну захоти, пожалуйста.

– А то что?

– Корягин, хватит уже! – громко сказала сидящая рядом со мной Комарова.

Я вздрогнул, а Саня будто обрадовался: развернулся к нам, растопырившись, и спросил, широко улыбаясь:

– Чего тебе хватит, овца?

Теперь охнули не только девки, а я напряженно смотрел на Саню – и надо было так, чтобы и Комарову не видеть. Стыдно было почему-то на нее смотреть.

– Корягин, выйди, пожалуйста, из класса, – приказала Марина Михайловна.

– С какой это стати?

– Ты мешаешь вести урок. Выйди немедленно.

Саня растопырился, словно готовясь сопротивляться бригаде, которая будет выкорчевывать его из-за парты. И опять смотрел то ли в стол, то ли в пол.

Марина Михайловна шагнула к нему и со словами: «Не задерживай всех, пожалуйста» – хлопнула по плечу, чтобы поднялся. Вернее, попыталась хлопнуть. Саня дернул плечом и гаркнул:

– Руку убрáла, я сказал!

Марина Михайловна вздрогнула, но потянулась решительней.

Саня сбросил ее руку с криком: «Убрáла нахуй!», вскочил, загрохотав мебелью, и вышел под дикий удар двери.

Все вздрогнули.

Марина Михайловна сказала «так», растерянно осмотрела нас, кажется, задержавшись на мне, – может, потому, что, кроме меня, мало кто не уткнулся в парту, – подошла к доске и принялась сосредоточенно стирать тему урока.

Аккуратно положила тряпку и сказала, не поворачиваясь:

– Открываем учебники на странице сорок семь, читаем текст. Внимательно читаем.

Класс, помедлив, зашелестел листами.

Я встал и осторожно вышел из класса. Никто меня не окликнул, а Марина Михайловна вроде и не заметила. Она стояла, уперевшись лбом в доску и сомкнув мокрые ресницы. Со спины не было видно, что мокрые и что уперлась она высоким чистым лбом в разводы на пахнущей тряпкой доске.

Я догнал Саню у пустой рекреации и молча ткнул в плечо.

У нас с Максиком в той школе была игра – бить друг друга в плечо по очереди, туда, где осталась вмятина от эмблемы с солнцем и учебником. Не помню, откуда эта игра взялась, – кажется, решили проверить, зажила ли у меня рука после перелома, или просто дурью маялись, – но пару раз в неделю разговор на перемене вдруг переходил в минометную дуэль: я разворачивался левым боком и подхватывал левый локоть, Серый, ухмыльнувшись, поигрывал кулаком, стукал в силу и, пока я тер ушиб, шипя и приговаривая: «А-а, молодца, но слабо чего-то сегодня», сам разворачивался, подставляя мне плечо.

Игра закончилась через месяц – матушка Серого увидела синяк, всполошилась, он, дурак, попытался успокоить, рассказав, что это мы так играем, матушка Серого позвонила моей – ну и, в общем, больше мы не играли.

Саню я ударил не в силу, но со значением. Играть с ним я не собирался, а объяснять ничего не мог – слов не было, было только клокотание и ярость. Объяснять и не пришлось: Саня не стал возбухать и возмущаться, а сразу пошел в коридорчик за рекреацией. Туда ходили срочно помахаться, если не было времени уйти во двор или на стройку. В коридорчике были кабинеты биологии и черчения, а в конце ответвление с кладовкой, где технички хранили драгоценные ведра.

Мы быстро прошли коридор, ухнули в пованивающий хлоркой и тряпками сумрак тупичка, и я пихнул Саню к стене, чтобы было место для удара, а он, не дожидаясь, оттолкнулся от стены и пробил мне грудак ногой. Я в основном уклонился, пнул его в ответ, потом мы сцепились и повалились на пол. Пыхтение, рык, шелест и гулкие удары заметались между стенами, но грохот в ушах их сразу задавил. Я пытался бить, а Саня душить, ничего не выходило, потому что Саня тоже умел, оказывается, а потом попал мне локтем в челюсть, зубы брязнули, темнота вспыхнула, я совсем озверел и шарахнул раз, два и три, причем пару раз в пол, но разок попал, подмял под себя, поймал его голову в сгиб локтя и начал давить. Саня дал мне коленом в спину, больно, кулаком по руке и бокам, слабее, потом заерзал на полу, пытаясь выбраться, но я только перехватил запястье покрепче и прижал его сильнее. И давил, давил так, как летом в лагере, чтобы дышать, падла, не мог и вообще щека на лоб, а нос в глазницу.

Наконец Саня заерзал по-другому, мелко и суетливо, а через пару секунд судорожно захлопал ладошкой мне по спине. А вот не отпущу, подумал я торжествующе и сдавил его покрепче, потому что был полный король и хозяин жизни Сани. А он раз – и обмяк, только что был твердый и растопыренный, а теперь хоба – просто тяжелый.

Я испугался, разжал захват и прислушался. Ни черта не слышно, шум в ушах мешал. Я за воротник и лацканы выволок Саню в освещенный коридор. Он вяло отмахнулся и отвалил челюсть. Я аж на пол сел от облегчения и тупо смотрел, как Саня моргает, вытирает выдавленные мною слезы, с трудом приподнимается на локтях и лицо его из багрового становится почти нормальным.

Он повертел головой и прохрипел:

– Вафин, ты охуел?

– А ты? – спросил я примерно таким же голосом.

Не специально, видимо, Саня меня тоже подушить успел, а я и не заметил – ну или просто дышал от бешенства неправильно, горло сорвал, Витальтолич узнает – вместе с горлом голову сорвет.

– Блядь, – сказал Саня, заползая спиной на стену. – Блядь, Вафин, что я наделал-то?

– Охуел ты в край, вот что, – объяснил я. – Короче, автор, еще раз…

И заткнулся. Понял, что, во-первых, Саня меня не слышит, во-вторых, не надо сейчас ему ничего говорить, тем более угрожать. Так хуже будет только. А он и сам все понял.

Я отряхнулся и поправил костюм, как уж смог, продышался, не глядя на Корягина, и пошел обратно в класс.

Там все было спокойно: народ вдумчиво читал учебник, Марина Михайловна смотрела в окно. Когда я протиснулся в щель, она, как и все, посмотрела на меня, шевельнула губами, но ничего не сказала, снова отвела к окну глаза, красноватые, но сухие. Потом кивнула и сказала:

– Дочитали? Schlag die Hefte auf und schreibt die Hausaufgabe für die nächste Stunde auf[9].

Я еле нашел ручку, скатившуюся под парту, торопливо раскрыл тетрадь и начал писать, но тут Комарова ткнула меня локтем. Она совала мне платок, маленький и безнадежно бабский – беленький с мелкими розовыми и синими цветочками. Рехнулась, что ли, чуть не рявкнул я. Комарова показала бровями на мою же тетрадь. По тетради шла размазанная алая полоса. Разбил я руку все-таки – причем не мозоли с костяшек сорвал, а кожу вдоль мизинца сжег – видимо, пока Саню душил.

Я нерешительно смотрел на беленький платочек с цветочками. Комарова дернула меня за руку, положила ее поудобнее, ловко накинула сложенный платок на содранное место и снова пихнула в локоть. Пиши, мол.

И сама принялась писать.

А я смотрел на нее.

4. Сияй, «Ташкент»

– И я ему, короче, такой в торец н-на, он такой на спину, как трельяж, блин, – б-бык. Из-за угла махом такая толпень вываливает – и на меня: а-а-а! Причем этот-то, борзый, крест конченый, волосики, «прощайки», а эти как из батальона, блин, – бошки лысые, в телягах все, штаны как у нас, петушки «Ски» и кроссы «Адидас». Я чесать, они за мной. Я такой думаю – из сорок третьего выбегу, отстанут, а вот фиг, шарашат по пустырю, как слоны, тыгыдын, тыгыдын. Дыхалки уже нет, ну, думаю, догоняют – вылетаю такой на Вахитова, и как раз автобус с той стороны остановился. Я туда, и двери закрылись. А они, главное, к автобусу подбегают и айда по дверям и, это самое, по стенкам, короче, херачить.

– Да ты что, – потрясенно протянул Громозека, толстый парнишка с растрескавшимися губами. Он был в «Ташкенте» самый мелкий, в смысле возраста, а не размеров, конечно.

– Ага, – сказал Пятак, совсем вдохновившись. – Ну, думаю, сейчас стекла выбьют, залезут и прямо в автобусе махла понесется.

– А чего ты в автобус-то полез? – спросил вдруг Саня, который здесь был почему-то Инчучун.

Пятак остановился, хлопнул глазами одновременно с губами и возмутился:

– Здрасте, а куда мне еще, если их шарага и все борзые, главное…

– А в автобусе тетки, дети там, они бы под замес попали – это как?

– Да иди ты в жопу! – сказал Пятак и встал с корточек. – Наехать решил?

Саня двинул пальцами у скулы и отвернулся к лесенке, которая вела к запечатанному и закрашенному поверх щелей люку на крышу. Пятак потоптался, шумно съехал спиной по стене и уставился в другую сторону. Громозека нетерпеливо спросил:

– Так и чё дальше-то?

– Ничё, – неохотно ответил Пятак, но потом все-таки выпал из оскорбленной роли и шустро, в лицах рассказал, как водитель пошел с монтировкой гондошить сороктретьевских, а мужики из салона и из машин вокруг автобуса все такие резко вписались за водилу, так что чуханы попятились и свалили нахер, и никаких теток-детей, нах.

Саня насухую цвыркнул сквозь зубы. Это с его стороны было благородно, что насухую-то: пол в «Ташкенте» захаркан, по-моему, выше подошв, хотя я старался не всматриваться.

«Ташкентом» называлась лестничная площадка на девятом, верхнем этаже шестого подъезда «сороконожки» шесть-ноль один. Саня жил в пятом, а всего подъездов было девятнадцать или двадцать, я все время пытался запомнить и все равно забывал. У меня с подъездами вечная беда, я в своем-то доме их число запомнил лишь потому, что жил в двенадцатом, предпоследнем.

Названием «Ташкент» обязан салабону, который, попав сюда впервые после двухчасовой гонки промеж сугробов за пластилиновой шайбой, блаженно выдохнул: «Бля, теплынь, Ташкент прямо». К тому времени площадка была почти постоянным штабиком для местных, и не только местных. Здесь действительно тепло, светло, тихо, и почему-то жильцы не гоняли отсюда пацанов, как из других мест. Может, работали в вечернюю смену, может, привыкли – хотя мне трудно представить, чтобы мои родаки, например, привыкли бы к тому, что на нашей лестничной площадке постоянно сидит целый колхоз подростков разной степени трудности.

Пацаны, насколько я понял, такое отношение ценили, сидели тихо, лампочки не били и не выкручивали, пиво и водку сюда не таскали, бычки не разбрасывали и вообще почти не курили. Вот от плевков удержаться было, похоже, невозможно.

Народ взялся яростно обсуждать целесообразность карательной экспедиции в сорок третий. Предложения и аргументы звучали по-детсадовски, слушать их было тяжело, но влезать не хотелось – я в первый раз здесь все-таки.

В «Ташкенте» оказалось прикольно, но не слишком интересно – и вообще не так, как я ждал. Я думал, тут серьезные пацаны и темы серьезные. Хотя с чего бы им быть серьезными – школьникам, которым не западло часами болтать ни о чем, потея на заплеванной лестничной площадке. Впрочем, пацаны особо не потели, хотя почти все были в телогрейках с блестящей прищепкой от подтяжек, пришитой у ворота. То ли привыкли, то ли через лысую голову теплообмен шел активнее.

Я тоже был почти лысый, но прел даже во вьетнамской курточке. Ладно догадался сразу сунуть в карман мохеровый шарф, без которого мамка меня на улицу не выпускала – а она уже вернулась с работы, когда позвонил Саня, – и все равно была жарынь. Надо все-таки в телягу переползать. И фиг с ней, с прищепкой. Я, в конце концов, не подписывался еще с «ташкентовскими» мотаться, так что их знак для меня необязателен.

Несмотря на это и на жару, уйти тоже нельзя – получилось бы, что я испугался разговоров про возможную махаловку и постарался от нее отскочить. С другой стороны, такие-то разговоры могли и на месяц растянуться, если не на год.

Инчучун, разгромивший одной ироничной фразой очередной предложенный Пятаком грандиозный план окружения и забивания сорок третьего комплекса нунчаками, подмигнул мне. Я поелозил плечами и все-таки показал пальцами, что, наверное, пойду.

– Останься, ща Оттаван мафон притащит, побалдеем, музон послушаем, – сказал Саня вполголоса.

Я представил себе, как они будут балдеть и под какой музон, и понял, что надо не идти, а бежать. И куда – тоже понял.

– Время сколько? – спросил я.

Саня с трудом задрал толстый рукав теляги и сказал:

– Десять минут восьмого.

– Я в школу, Витальтолич, наверное, придет сейчас.

– А, понял, – сказал Саня и добавил с опаской: – А ты, короче…

– Не боись, ни слова, – успокоил я его, встал, попрощался со всеми за руку и двинул к школе.

Мы с Саней подошли извиняться перед Мариной Михайловной одновременно, не сговариваясь. Мы вообще после той махаловки не разговаривали, но на следующий день вторым уроком была география, а ее кабинет рядом с немецким. После урока я быстро собрался и пошел к соседнему классу, а пока кабинет покидали десятиклассники, расслабленно так, переговариваясь друг с другом и похохатывая, обнаружил рядом Саню, напряженно выглядывавшего Марину Михайловну.

– Смеется вроде, – пробормотал он как будто сам себе.

Я пожал плечом и с досадой подумал, что при свидетелях извиняться совсем не хочется, так что пусть Саня идет первый. Саня, видимо, подумал то же самое, потому что попытался уйти мне за спину. Я возмутился и чуть его за шкирятник обратно не вытащил, но в это время из класса выпорхнула последняя пара отличниц, достававших Марину Михайловну умными вопросами про какой-нибудь плюсквамперфект. Она посмотрела им вслед и увидела нас.

И сказала:

– О. Какие люди. Ко мне? Заходите, заходите, что топчетесь, оба давайте. Was wünschen Sie sich von mir, die braven Kerlen?[10]

Она не улыбалась, не злилась и, похоже, не собиралась на нас оттаптываться. Ей действительно было любопытно, чего мы приперлись после всего.

Мы вошли и стояли, дыша и не глядя ни на что живое.

Чего мы приперлись, в самом деле?

А чтобы извиниться. Потому что иначе стыдоба такая, что выть хочется. Она нападала внезапно – то во время ужина, то ночью, – и я клал ложку либо зарывался башкой в подушку, но все равно видел, как Марина Михайловна стоит, упершись чистеньким лбом в покрытую меловыми разводами доску, или моргает и делает шаг от меня. И будет, наверное, всегда от меня шаг делать. А я не хотел, чтобы она, увидев меня, делала шаг прочь. Я хотел, чтобы, наоборот, ко мне – как раньше.

А если так, надо не пыхтеть и не отмалчиваться. Надо исправлять неполадки. Пока не поздно.

Только стыдно как-то. Жутко.

– Марина Михайловна, – сказал я торопливо, потому что понял: если помолчу еще пару секунд, то сделаю что-нибудь дебильное: например, заору – не исключено, на саму Марину Михайловну – и снова вчешу, хлопая дверями.

Голос оказался сиплым, башка горела, и все вообще было не так.

Я поднял глаза, в которых все чуть плыло и перевирало цвета, кохнул и сказал громко, стараясь не моргать, чтобы с ресниц не брызнуло:

– Марина Михайловна, извините, пожалуйста, что я орал так. Я дурак просто, гад, и…

Что говорить еще, я не знал, но Саня, будем считать, выручил:

– Марина Михайловна, а я вообще как тварь. Это, короче… Простите. Я, честно…

Тут и Саня кончился, а я обреченно подумал, что Марина Михайловна ведь педагог. Их и в пединституте, и на педсоветах всяких, наверное, учат по-человечески с учениками не обращаться, а всегда быть выше, мордой тыкать и выволочки устраивать. Так, по крайней мере, вели себя нормальные учителя. И Марина Михайловна, скорее всего, сейчас заявит что-то типа: «А теперь по-немецки, bitte» – или, что еще логичнее: «Нет уж, миленькие мои, оскорбляли вы меня перед всем классом и коридором, так имейте совесть и прощения просить перед» – ну и так далее. И мы останемся врагами навсегда. Потому что она будет права, а лично я никогда перед всеми унижаться не стану. Нахер. Лучше врагами. Потому что человек, который тебя заставляет унижаться перед всеми, и есть враг, больше никто.

Марина Михайловна оказалась все-таки не врагом, да и учителем не совсем нормальным – может, потому, что молодая еще. Она как-то легко рассмеялась и сказала:

– Живите, трудные подростки.

И все.

Я-то думал, надо будет всю перемену объясняться, объяснять, обещать, слушать разные справедливые и оттого совершенно невыносимые слова.

Я недоверчиво посмотрел на Марину Михайловну, покосился на Саню и снова уставился на нее. В натуре все, что ли?

– О! – воскликнула Марина Михайловна. – Хотите искупить вину?

Мы неуверенно кивнули – почти одновременно. Зря, наверное, но сами же пришли, как тут отказаться.

– Граждане девиантные подростки, Родина и школа номер двадцать дают вам шанс… В общем, с вас номер к Седьмому ноября.

– Какой? – спросил Саня.

– Любой – песня, танец, мелодекламация с акробатикой, агитбригада. То есть не к седьмому, там выходной, а торжественное собрание у нас, значит, восьмого. Почти месяц еще. Что угодно успеть можно, если постараться. В идеале по номеру от каждого, но можете и совместный. Хорошо?

Мы опять переглянулись и проныли, что да.

– Энтузиазма что-то маловато. Надо нарабатывать, молодежь. Это же праздник. К Зинаиде Ефимовне подойдете, скажете, что от восьмого «в» вы будете. Хорошо, Артур?

Артур, не Вафин, подумал я, расплываясь, и кивнул. Марина Михайловна, естественно, заметила, как-то чересчур старательно задумалась, аж нахмурившись слегка, и предложила:

– Можете, кстати, с шефами номер обсудить. Помогут.

С какими еще шефами, подумал я недоуменно, а Саня спросил вслух.

– Что значит – с какими? – удивилась Марина Михайловна и отчеканила, будто наизусть: – «Наши шефы ЧЛЗ»!

Табличка с такой надписью висела рядом с пионерской комнатой, комитетом комсомола и стоявшей между ними тумбочкой, на которой тяжело раскинулась чугунная книга с солнышком и граненым номером нашей школы.

Саня неловко объяснил:

– Марина Михайловна, да мы сроду с ними дела не имели, тем более номера готовить. Они автобус могут дать или там грузовик с песком для спортплощадки, а номера с ними готовить – ну это без толку, по-моему.

Назад Дальше