Город Брежнев - Шамиль Идиатуллин 43 стр.


Я застыл, пытаясь сообразить, что случилось и что делать. Ничего не придумал, конечно, – мамкины слезы меня всегда этой способности лишали.

Мамка глухо сказала:

– Мальчик вчера погиб.

В голове зазвенело, кухонная лампа поплыла вперед и вниз. Я поспешно сделал полшага назад и устоял. Мамка, кажется, ничего не заметила – просто стиснула меня покрепче, так, что плечам стало неудобно, а шея совсем свернулась. Я подышал и понял, что мамка, оказывается, какое-то время рассказывает про заседание комиссии по делам несовершеннолетних, на которую мамку выдернули прямо с работы, и вообще всех повыдергивали, изо всех школ, из райкома комсомола, парткома КамАЗа и из милиции, конечно.

Потому что мальчик в милиции умер. На допросе. Его задержали вчера за участие в массовой драке, а он умер – сердце слабое или еще что-то, такое бывает, говорят, даже у молодых ребятишек, ужас какой, бедные родители, Артур, чтобы ни ногой ни на какие эти ваши разговоры, никаких уличных мальчишек, ни в какие штабы, понял?

Она все говорила и говорила, а я не слышал, потому что всю голову занял вопрос, дебильный, совершенно неуместный дома, но по-другому он не формулировался. Мама отстранилась, села на табуретку и принялась осторожно вытирать лицо – и я спросил наконец, только у меня не получилось, поэтому я кашлянул и спросил еще раз:

– Какой комплекс?

– Сорок восьмой, кажется, – сказала мама после прерывистого вздоха.

– Школа… не наша? – осторожно уточнил я.

– Нет-нет, семьдесят четвертая.

Я выдохнул – наверное, так же длинно и прерывисто, как мама только что.

Бомкнул звонок.

Я хотел открыть, честно, но ноги были как макаронины. Я в лагере жирафа такого мастерил для конкурса поделок: разрезал картофелину пополам, воткнул две макаронины – это туловище жирафа и ноги, еще одну макаронину с другой стороны и отросточек картошки шляпкой – получается жираф. Если к стеночке прислонить, стоит, если двинуть, падает и голову теряет. Голову я потерял раньше, но сейчас она вроде возвращалась. А ноги были все еще макаронными – вроде держат, но не дай бог сдвинуть.

Я еще раз глубоко вздохнул, со всхлипом и облегчением, и подумал: какое счастье. Это не Серый. Пронесло.

Где же он, зараза?

Ноги ожили не совсем, поэтому я выполз в коридор медленно и аккуратно. Батек уже разулся, вешал плащ и спрашивал маму, похоже, про ее комиссию – кто еще был и что решили.

Увидел меня, кивнул и спросил маму:

– Турик знает?

Мама кивнула и уткнулась лицом в ладошку.

– Вот так, сын, – сказал батек. – Что творится, а?

Он смотрел на меня, ожидая, поэтому я сказал:

– Да.

Батек все смотрел странно заблестевшим глазами и вдруг сообщил, будто с середины беседы:

– А я, главное, с утра вызверился, он-то где, говорю, еще его прогулов нам не хватало. Уж Альберт сроду не подводил, и вот именно теперь, когда самая запара и когда каждый штык на счету, его нету. Айда ему звонить – дома нет. А он, значит…

Батек замолчал и замер в нелепой позе, пальцами на брови, будто заслонялся от солнца.

Мамка посмотрела на меня, я на мамку. Она тихо спросила:

– Вадик, да кто он?

– Ты разве не в курсе? Марданов наш, Альберт Каюмыч, зам Кишунина. Он с женой, оказывается, всю ночь бегал по одноклассникам сына, искал, звонил. А утром ему из милиции – на опознание в морг…

Батек махнул рукой и беспомощно посмотрел на меня, как будто я мог что-то сказать.

А я не мог сказать. И мамка толком не могла – почти неслышно прошептала сквозь кулаки, что не сказали и что не слышала. Потом замолчала.

И батек молчал.

Тишина нарастала, звенела, натягиваясь, как металлический лист, готовый лопнуть.

И в этой звенящей тишине кто-то спросил:

– А сына как звать?

– Не помню, – сказал батек настороженно и посмотрел на меня. – Турик, ты его знаешь?

Это, оказывается, я спросил, как звать.

И это я дернул к себе в комнату, грохнулся коленями на пол перед столом, выдернул нижний ящик и принялся рыться там, не обращая внимания на родителей, которые сперва окликали, а потом негромко переговаривались за спиной. Найти что-нибудь в груде листков, тетрадей, кляссеров, вырезок и фантиков был невозможно, я психанул, охапками выгреб на пол все содержимое ящика на пол – и сразу выдернул из кучи бумаг лагерный блокнот.

Половина листков из него была выдрана – я в последние дни обеих смен рисовал всякие картинки на память по заказам пацанов. На оставшихся они писали пожелания и свои адреса с телефонами.

Руки тряслись, поэтому Серегину страничку я нашел не сразу – хотя она была самой первой.

Я запихнул блокнот в карман, пытаясь тормознуть себя, чтобы не порвать страницу, штаны или собственную кожу, чтобы не вчесать для скорости прямо через окно или необутым. Вышел, бормоча: «Щас. Щас» – в ответ на вопросы, которых не понимал, сунул ноги в сапоги, схватил куртку и распахнул дверь.

Я был уже на третьем этаже, когда между лестничными пролетами гулко разнеслось:

– Артур, ты куда?

– Щас! – крикнул я в ответ, понял, что исповторялся уже, напрягся и добавил: – Я быстро!

И правда побежал быстро, как мог. Не думая ни о чем, кроме того, что это не может быть он. Только бы не он.

Это был он.

8. За портретом-2

– Сказали – перелом основания черепа. Типа сам неожиданно вскочил, потом упал – и затылком в угол стола, вот этим местом. Сам упал.

– Сам упал, – повторил я. – Сказали окно закрыть, он потянулся, ему по почкам дали. Вот он сам и упал.

– Откуда знаешь? – спросил пацан подозрительно и поглядел на Саню, который нас познакомил.

Я пожал плечом – какая разница-то. Саня вроде кивнул. Пацану этого хватило. Он сказал:

– Говорят, этих отстранили, кто допрашивал. Теперь посадят сволочей.

– Да кто им что сделает? – спросил Саня, тоскливо глядя в низкое небо, которое из серого уже становилось синим.

– Отстранили же, говорят, – сказал пацан настойчиво.

– Ну говорят. Поговорят и перестанут. Первый раз, что ли? Ментов не сажают, тем более за пацана какого-то конторского.

– Он не конторский был, – сказал пацан устало. – Он для толпы пришел, поэтому и убегать не стал, думал, что разберутся. Вот его в «бобик» и забрали, одного из трех или четырех. Тех-то потом сразу отпустили, как с Серым…

Он замолчал.

И я только сейчас вдруг понял, что и меня месяц назад могли пришибить до смерти. Мой ведь случай совсем: пришел для толпы, убегать не стал. По техническим причинам, конечно, – но, наверное, я и впрямь не дернул бы от ментов со всеми, потому что считал, что ни в чем не виноват, а милиция невиновных не трогает. Я так считал, честно.

Значит, мне повезло – спасибо Витальтоличу. Бреду сейчас, горюю, гоню от себя мысли, что это я во всем виноват, что это я на Серого проклятье перевел, когда просил, чтобы оно какого угодно другого Серого коснулось, думаю, что лучше бы сдохнуть, но ведь думаю, ведь бреду. А мог бы в гробу лежать, подгнил бы уже, наверное, и черви лицо съели бы – Генка в лагере рассказывал, что они с лица начинают.

Просто – не пришел бы домой в тот вечер. Мамка с батьком бегали бы, одноклассникам звонили, в больницы, а я был бы уже дохлый. Лежал бы на полу в кабинете, а капитан Хамадишин с лейтенантом Ильиным оформили бы документы о том, что я сам упал, ну или там у меня сердечный приступ, а они ни в чем не виноваты и вообще не при делах, – и пошли бы ловить следующего пацана. Серого как раз, получается. И поймали. И еще поймают.

А мое мудацкое проклятье ни при чем – какая разница, о чем я прошу, если небеса не слышат и капитан Хамадишин с лейтенантом Ильиным не слышат. Они просто делают свою работу – скучно и умело. Работа заключается в том, чтобы бить и убивать пацанов – ну и взрослых, наверное, я про такое тоже слышал.

Оркестр впереди, видимо, передохнул и снова затянул выматывающий траурный марш, который будто облеплял мозг медной сеткой труб и тянул-тянул, а потом звонко бил тарелками. Колонна пошла чуть быстрее. Мы уже вышли на проспект Мира.

Колонна двигалась по широкому, в две бетонные плиты, тротуару, по которому я из старой квартиры сто раз бегал в «Спорттовары» и в аптеку за гематогеном и сорбитом, им мы иногда заменяли леденцы. Раньше справа и слева от тротуара была неровная глинистая земля с неровной травкой, а теперь то и дело изможденным почетным караулом стояли лысые деревца. Пару раз тротуар перечеркнули строительные раскопки с курганами плит и толстых бетонных труб по бокам. Тогда колонна выползала на проезжую часть, а после второго раза, ближе к перекрестку с проспектом 50 лет СССР, обратно на тротуар и не вернулась – так и брела по дороге.

Никто не сигналил – да и машин немного было. Воскресенье же.

Воскресенье же. В воскресенье воскресать надо. Но Серый не воскреснет.

И не потому, что тринадцатое число.

Мне показалось, что в первых рядах, неловко обносивших гробом застывший наискосок бульдозер, мелькнула фигура батька. Я почти обрадовался и почти испугался. Стал вглядываться, пробился чуть вперед, но больше его не видел.

И не потому, что тринадцатое число.

Мне показалось, что в первых рядах, неловко обносивших гробом застывший наискосок бульдозер, мелькнула фигура батька. Я почти обрадовался и почти испугался. Стал вглядываться, пробился чуть вперед, но больше его не видел.

Батек говорил, что не сможет пойти на похороны, потому что на заводе аврал, тем более без Марданова. К тому же, сказал он вполголоса мамке, но не таясь от меня, в парткоме не советовали, сказали, что сами разберутся и строго накажут, а нагнетать обстановку и привлекать внимание к печальному инциденту – это играть на руку врагам.

«Каким врагам?» – хотел спросить я, передумал, но все равно спросил:

– Американцам? Это они Серого убили, да? Они в ментовке работают? И если привлечь к ним внимание, это будет им на руку и они еще кого-то убьют?

Батек замолчал и уставился в стол. Мамка посмотрела на меня укоризненно, я ответил каким-то взглядом, не знаю уж каким, но диким, наверное. Она сморщилась и заплакала, не вытирая слез.

Батек бегло погладил ее по плечу и сказал, не поднимая глаз:

– Буду, не буду – Марданову все равно. Чтобы материальную помощь по максимуму выписали – этого добьюсь.

Я чуть было не спросил, а сколько это, по максимуму, – пятьсот рублей, тысяча? Интересно же, сколько стоит жизнь советского школьника. Серого, ну и моя, получается. Если даже тысяч пять – не очень дорого, в принципе, примерно как жигуленок и намного дешевле «Волги». Батек как-то, выпивши, сказал, что первые «КамАЗы», которые на Красную площадь к съезду партии выставляли, потом продали предприятиям по сто тысяч рублей за штуку. Сейчас-то они намного дешевле стоят, но их и делают намного больше. Убивай – не хочу. Хоть всех школьников города Брежнева. КамАЗ заплатит.

Спрашивать и вообще говорить об этом я не стал. Родителям это как сапогом по морде, а они-то не виноваты. Тем более если батек еще и сюда пришел.

Больше я вперед не совался. Гроб я уже нес, чуть-чуть, в самом начале, когда вышли из дворов на тротуар. Он оказался очень тяжелым, хотя Серый весил килограмм сорок пять максимум, я его, когда боролись в море, не через бедро даже, а через голову легко бросал.

Больше не буду.

Я вспомнил и заревел. Меня сразу оттер незнакомый мужик, бормотавший: «Давай-давай, сынок, отдохни», хотя я не устал ни фига. Мне стало стыдно, я сделал несколько шагов в сторону, чтобы никому не мешать, выждал и пристроился в хвост колонны. Она уже тогда была здоровенной, метров на двадцать, и потихонечку росла – встречные останавливались, смотрели, некоторые разворачивались и по грязи обгоняли колонну, чтобы рассмотреть портрет Серого, другие просто спрашивали и пристраивались к нам. Ко мне тоже пристраивались, но я ничего сказать не мог, кроме «Серого менты убили».

Что еще я мог сказать?

Серый на портрете был мутноватый, строгий и прилизанный, – видимо, фотку с комсомольского билета увеличили. На лагерной фотке он ржал. Я не был уверен, какой вариант был лучше сейчас. Я был уверен, что лучше бы сейчас не было.

Маячившие передо мной спины в зеленых болоньевых куртках, одинаковых, только одна постарее, застыли, так что я чуть не ткнулся в них башкой и всем телом. Оказалось, все встали. Потому что пришли.

Я думал, мы несем Серого на кладбище, и не удивлялся маршруту, потому что просто не знал, где кладбище: если в районе Орловского кольца, где у нас гараж, то правильно идем, хотя и долго придется. Но куда теперь торопиться-то?

Оказывается, шли не на кладбище.

Колонна вошла в одиннадцатый комплекс, пересекла проспект Мира и теперь потихоньку расползалась перед зданием УВД – не с той стороны, откуда меня заводил лейтенант Ильин, а с парадной. Над широкими стеклянными дверьми, к которым вело крыльцо, горела лампа. Окна тоже светились, но не все – примерно половина на первом и несколько на втором этаже.

Оркестр рявкнул и заткнулся.

Пара мужиков отделилась от потерявшей очертания колонны, поднялась на крыльцо, дернула за ручки. Двери не поддались. Мужики дернули посильнее и заколотили по раме двери.

Из окна второго этажа справа от крыльца высунулся лысый толстяк с погонами майора. Он гневно заорал на мужиков, дернул головой и поспешно юркнул обратно. Стекло зазвенело и развалилось на куски, которые полыхнули разными цветами и опали вниз, уже менее мелодично сыграв по асфальту.

Кто-то засмеялся и тут же замолк.

Из толпы закричали:

– К народу выйди, фашист! Посмотрите, что натворили! В лицо посмотрите!

И кто-то уверенно сказал:

– Не выйдут, суки.

Окна УВД поспешно погасли одно за другим.

– Зассали, сволочи, – произнес злой детский голос рядом со мной.

Ренатик из сорок третьего.

У меня не было сил удивляться и тем более радоваться. Я просто молча сунул ему руку. Ренатик увидел меня, просиял и тут же посмурнел, молча кивнул и пожал руку.

– Помнишь его? – спросил я.

– Он мне брызгалку подарил. Классная. Я ее домой привез, старшаки отобрали. Сами такую сделать не могут, вот и…

Ренатик перекосил лицо и отвернулся. Я хотел сказать, что сделаю Ренатику новую брызгалку, но не стал. Не умел я их делать. Такие только Серый умел – незаметные, из раскуроченного стержня шариковой ручки, ниппельной трубки, пропущенной через рукав, и флакончика из-под канцелярского клея. Незаметная и бьет тончайшей струей на три метра. Теперь, значит, никто таких уже не сделает.

Из первых рядов вылетел тонкий вскрик:

– Позор палачам! Позор! Па-зор!

Его не сразу, но подхватили. И через десять секунд все вокруг скандировали:

– Па-зор! Па-зор!

Я молчал. Не видел смысла в выкриках. Крики ничего не изменят. Надо что-то делать, а не орать. Вот только что?

– Да спалить паразитов, – предложил спокойный низкий голос слева.

– Точно! – вразнобой, но дружно заорали из разных точек. – Поджечь тварей! Как тараканов! Чтобы знали!

Ренатик дернул меня за рукав и заорал горячим шепотом:

– У меня бомбочки есть, закидать их, я сбегаю!

– Стоять!

Я поймал его за шкирятник, еле успел:

– Стоять, я сказал! Куда вчесал?

– У меня, ну у пацанов, еще штуки четыре бомбочек, две с карбидом, две с цырием! Мы против шестого делали, но лучше сейчас. Я быстро!

– Ты что, блин, дурак совсем? – спросил я зло, для убедительности потряхивая его за ворот. – Поймают, дюлей накидают.

– Кто, шестые, что ли? Пупок развяжется.

– Или не развяжется. Или менты. С бомбочками заловят – на месте пришибут.

– Не пришибут, – сказал Ренатик весело. – Откидаюсь, взорву всех нахер. На крайняк у меня перо есть.

Он огляделся, задрал куртку, полез куда-то в штаны, с трудом вытащил неаккуратный темный сверток и украдкой показал мне. Нож был небольшой, с ручкой в яркую полоску и резко, на контрасте, темным, но, кажется, очень острым узким лезвием. Ренатик таскал его завернутым в дерматиновый чехол от плоскогубцев.

Он победно посмотрел на меня и сообщил:

– Жалко, не складной, но и такой…

– Ну-ка выкинь. Быстро, я сказал.

Ренатик неуверенно улыбнулся, всмотрелся в меня и заныл:

– Ну Арту-ур.

– Что Арту-ур? Ты охуел? Сесть хочешь ни за хер? Это ж холодное оружие, дебил. Не посмотрят, что салапендр, в колонию пойдешь года на три. Кто тебе дал?

– Я у Женьки в карты выиграл, а ему братан подарил, у него на кузнице такие точат.

– Блин, бараны. Дай сюда. Дай, я сказал.

Ренатик отшатнулся и, кажется, хотел сдернуть, но не стал. Потоптался, сморщился и с силой сунул сверток мне в подставленную руку – ладно хоть не острием.

– Вот и молодца, – сказал я примирительно. – А мы его сейчас…

Я огляделся. Урны поблизости не было. Поэтому я просто осторожно сунул сверток в карман куртки. Надеюсь, не провернется и бок мне не проткнет.

Ренатик наблюдал за мной с плаксивым неудовольствием и частым дыханием.

Меня толкнули и извинились. Я огляделся. Два мужика в одинаковых зеленых куртках, избочившись, шарили по карманам. Как и многие вокруг.

Я приподнялся на цыпочки и вгляделся. Впереди человека три держали в поднятых руках зажигалки. В сумерках плясали на ветру мелкие, но очень заметные лоскутки огня.

Решили все-таки поджечь УВД, понял я, и сердце будто ведром холодной воды обдали. Это получались не просто похороны. Сердце ожило и побежало, обдавая жаром, который как раз бывает, если окатишься ведром холодной воды. Ну и ладно, подумал я мстительно. Так им и надо. Пусть горят, твари.

Зеленые мужики одновременно завершили раскопки в недрах одежды – один вынул зажигалку, второй зачиркал спичками – и осторожно подняли руки.

Через минуту все, кто мог, держали в вытянутых руках живые огоньки. Они мотались на ветру, жгли пальцы и гасли, а люди молча, даже не зашипев от боли, высекали новые огоньки. Это, наверное, продолжалось недолго, минуту, может, меньше, но минута вышла очень длинной. И очень тихой. Кто-то громко зарыдал у самого гроба, но тут же будто захлебнулся. Дальше только спички чиркали о коробки, щелкали зажигалки да ветер шуршал и похлопывал плащами и капюшонами.

Назад Дальше