– Да, – ответила она жестко.
– Ань, слушай, ну ты что, в самом деле? – Валька наконец понял ее и закатил глаза. – Ты так серьезно ко всему относишься! А для людей ведь это было просто… ну я не знаю… формальность, что ли. Ну, клятва, ну, присяга, ну и что! Не война же была, чтоб защищать-то.
– Не война, а страны не стало.
– Да ведь не страны же, а строя! Это ведь не одно и то же!
Он даже сам не понял, как решился сказать такое. Товарищ Анна застыла, уставившись на него растерянно, и он тут же обнял ее крепко-крепко – чтобы не видеть таких глаз. Она сначала стояла столбом, потом прижалась сама, припала к груди и стала как-то по-птичьи вздрагивать.
– Анька, я понимаю, что ты все это любишь, но ведь это прошлое, прошлое, пойми! Нет его. Поздно из-за этого убиваться так, – говорил Валька, как будто бы извиняясь, но чувствуя, что, если не скажет этого сейчас, потом опять не решится сказать.
– Ты прав, – произнесла она наконец смиренно. – Поздно убиваться. Надо действовать. – Она вынырнула из объятий и посмотрела ему в глаза. – Тогда, в революцию, они потому и победили, что не боялись действовать. И нам нельзя бояться. Все, я теперь совсем по-другому жить стану. Вот увидишь. Надо действовать, а не разговаривать, надо трудиться.
– О чем ты вообще, солнце? – усмехнулся Валька.
– Пойдем домой, – потянула она его.
– А как же Венец? Волга? А домик Ленина? Тут еще всего до фига.
– Успеем. Поехали. У тебя еще дома дела были. Хватит разговаривать. Надо действовать. Мы с тобой теперь все-все будем успевать.
24
И дни замелькали. Анна взялась за дело серьезно. Она как бы перенаправила свою энергию. Сама составляла список поручений от Валькиной матери и следила, чтобы все было выполнено, сама ходила вместе с ним, не позволяя где-нибудь задержаться, заболтаться. Вежливо, но твердо она говорила, что у них еще много дел, и уводила его. Завершив все, как бы в награду за труды, они ездили в старый центр города. Как и в Москве, Анна таскала Вальку по музеям, по старым улочкам, читала и запоминала мемориальные доски на домах, восхищалась сохранившимися с девятнадцатого века деревянными халупами. Скоро она сама неплохо ориентировалась как в Старом, так и в Новом городе, лучше Вальки знала, кто из исторических личностей и когда в Симбирске бывал, освежила в памяти историю семьи Ульяновых так, что могла водить экскурсии по ленинским местам.
Новый город, где они жили, ей нравился меньше, она говорила, что здесь слишком много мещанского, кривилась, но сдерживала себя. Гулять среди потрепанных одинаковых девятиэтажек, ровесниц самой Анны, было негде, интересного – ничего. Жизнь людей здесь была посвящена походам по многочисленным магазинам, просиживаниям вечеров в барах – и работе на авиационном заводе. Вот он, его серая громада привлекла Аннино внимание, и она стала просить Вальку устроить туда экскурсию.
– Как же это сделать-то? – развела руками Валькина мать, когда сын озадачил ее этим вопросом. – Да тебе вообще зачем?
Валька промолчал: он понимал, почему туда хочет Анна, но объяснить не мог.
– Ну что я могу? Позвони Руслану. Может, придумает что, – ответила мать.
Русланом звали Валькиного дядьку, который чинил комбайн, он был мастером-клепальщиком, единственным из многочисленных родственников, оставшимся до сих пор на заводе. У него были золотые руки, и, ценя их, нигде больше работать он не хотел.
– Сюда потому все и приехали в свое время, что завод построили, – рассказывал Валька через два дня, когда они с Анной шли к проходной. Дядька договорился, им выписали пропуска, будто они собирались устраиваться туда на работу. – И мамка с отцом, и брательники ее, и сестра. Да, считай, весь город так съехался. Примерно в одно время все. А потом, как все рухнуло, побежали кто куда. Ну да это везде так было, ты и так все знаешь.
Анна кивала, глаза ее горели. Вальке удивительно было видеть этот блеск.
Получив пропуска и миновав проходную, они будто попали в другой город, в другой мир. Широкие аллеи, ведущие к корпусам, были чисто выметены, огромные сугробы лежали под ногами у высоких стройных голубых елей. Во всем городе не было ни одного уголка зелени или сквера, здесь же – ухоженный тихий парк, приятный для прогулок, картинно застывший в зимнем спокойствии. Строгая красота была даже в самих корпусах, в ступенчатой их архитектуре, в четких росчерках аллей и проездов. Это была красота инженерной мысли, строгость чистой линии. Люди были как бы и не нужны здесь. В отличие от суетного, неугомонного города завод казался спящим великаном, покоящимся долгие годы в хрустальном гробу. Он не был мертв, в нем не было запустения, за всем просматривалась забота, любовь людей к своему делу, но силы этого исполина были сейчас сокрыты, он дремал, тяжело опустив веки, жизнь текла вяло. Сны о былых годах не отпускали его, напоминали о себе оставшимися советскими лозунгами и редкими выцветшими плакатами.
Цех, в который они пришли, оказался огромным. В нем было холодно, солнечные лучи пробивались из-под высоких потолков, там изредка хлопали крыльями голуби, проносясь слаженной стаей. Где-то включались и работали инструменты, что-то сверлили, резали. Все суетились вокруг самолетов: несобранных самолетов, некрашеных самолетов, частей от самолетов, ребер, фюзеляжей, похожих на байдарки частей крыл. Рождавшиеся здесь железные птицы носами были обращены к гигантским дверям, через которые им предстояло покинуть цех, и человеческая дверка по левую руку казалась крошечной, да и сами человечки выглядели здесь воробьями.
Анна смотрела с нескрываемым восторгом, и Вальку взяла гордость от чувства своей, пусть даже косвенной, принадлежности к этой жизни. Он ничего не знал о самолетах, никогда не стремился здесь работать, но пытался что-то объяснять ей, указывая на работавших клепальщиков. Они стояли внутри остова фюзеляжа, как в динозавровой туше, медленно двигаясь вдоль толстых дуг-ребер.
В подсобке, где пахло железной стружкой и крепким черным чаем, сидел Валькин дядя в мохнатой душегрейке, седой, маленький, как домовой, с хитрыми татарскими глазами. Ухмыляясь, он отметил им пропуска.
– И что вас принесла нелегкая? – спросил, недовольно хмурясь, замечая Аннин восторженный взгляд.
– Да вот, интересно ей все, – извиняющимся тоном ответил Валька.
– Что тут интересного-то? Просто все, работа обыкновенная, – сказал дядька, но по голосу было слышно, что он гордился своим заводом.
– Здесь просто замечательно! – выдохнула Анна. – Это так красиво, такая поэзия!
– Поэзия, – хмыкнул дядька и поднялся, чтобы уходить. – Рассказал бы я вам, пожалуй, какая это поэзия. Вот несколько лет назад пришли бы – ничего б не увидели, а теперь шевелимся потихоньку. – Он смотрел теперь на Анну свысока, как на туристку.
– Я вас понимаю. Тяжело быть верным своему делу в условиях, когда это не надо государству, – сказала тут она, будто знала, за что легко можно дядьку ухватить, – и понеслось.
Он начал рассказывать, каково было несколько лет назад, когда завод не просто спал, а был в тяжелой затянувшейся коме, когда некому было работать, стояли и ржавели станки, протекали крыши, расплодились голуби и одичавшие собаки, настолько, что и тех и других пришлось отстреливать: первых – чтоб не гадили на голову, вторых – потому что страшно было идти зимой в темноте, голодные своры бежали сзади, как волки. Он говорил медленно, отворачивал глаза, как будто собирал свою правду по углам подсобки, но каждое его слово было веским и тяжелым. Анна не переводила дух, слушала завороженно, и, когда они вышли из цеха и пошли уже домой, к проходной, сказала с пафосом:
– Как здорово пообщаться с народом! – Валька прыснул было от этих слов, но Анна была серьезна: – Рабочий человек много о жизни знает настоящего. В его словах – правда. И какая горькая, какая обиженная правда! Ведь подумай только: если б не было всего этого развала, каким бы был сейчас завод, весь город! Разве так бы могли здесь люди жить? Разве так должны жить люди, работающие на таком заводе?! Но у нас все всегда не так, как должно быть…
И она продолжала дальше свою речь, призывая Вальку подумать, помыслить о возможном и невозможном для этого завода, но он молчал, шел потупясь и не смотрел на Анну. Он представлял себя работающим вместе с дядькой, каким-нибудь клепальщиком или сварщиком, и оценивал, хочет ли себе такой жизни, такого труда. Москва маячила в воображении, как невесомый, облачный дворец, но Валька все чаще думал о том, чтобы вернуться, вернуться вместе с Анной, и перспектива оказаться на заводе вставала перед ним основательно. Он оценивал себя в этой перспективе и пока не мог понять своих чувств. Ничего общего с пафосными словами Анны в них не было. Скорее был страх перед однообразием, рутиной, перед заводом.
В Анне же эта экскурсия вдруг что-то изменила. Пропала московская барышня, язвительно осуждающая несовершенство мира. Она не чуралась больше людей, с открытым любопытством беседовала со всеми, кто приходил к Вальке в дом, расспрашивала о жизни, и люди неожиданно открывались ей. В ней появилась отзывчивость, ей стало хотеться как-то помочь людям, она вникала в чужие заботы, проблемы, только применения не находила себе.
Как-то Валькина мать посетовала, что Дениске в школу через год, а он читать не научен, и Анна тут же взялась его учить. Она притащила табуретку и упорно, стоя на цыпочках, стала разбирать завалы книг в шкафу, выискивая детскую, с картинками. Нашла горьковскую «Мать», старую, трепаную и изрисованную цветными карандашами почти на всех страницах. Не спускаясь с табуретки, Анна замерла, утонув в своей находке, и пришла в себя, только когда Валька, почуяв, что тишина у шкафа затянулась, окликнул ее.
– Это поразительная книга. Ты читал? Я каждый раз в восхищении. Это поэма! А какая вера в человека! Несмотря ни на что – великая вера. Этому можно только учиться. Денисик, смотри. – Она спрыгнула с табуретки, присела перед ребенком, разбиравшим робота на составные части, и подставила замызганную книгу ему под глаза. – Нравится? Картинок нет, но мы сами нарисуем. Будем читать?
Денис тупил азиатские, как у Вальки, карие глаза и пускал носом желтые густые пузыри. Анна утерла его полотенцем, отобрала и бросила в кучу игрушек робота, сгребла ребенка и усадила рядом с собой на матрас.
– Давай почитаем сначала. Следи: «Каждый день над рабочей слободкой, в дымном масляном воздухе дрожал и ревел фабричный гудок…»
Она читала медленно и напевно, как страшную, но завораживающую сказку.
– Ты подумай, какие были тогда люди, – говорила потом ночью, когда уже уложили Дениску, когда уже сами лежали в постели, укрываясь старым спальником вместо одеяла и прижимаясь друг к другу, чтобы было теплей. – До чего самоотверженные! Не о собственном счастье пеклись, не о семье, быте, всей этой мелочи. Нет! Они о великом думали, для великого дела жить хотели! – Ее голос дрожал от восхищения и зависти. – Ведь люди не любят друг друга, – говорила она потом, вдруг упираясь застывшим взглядом в темноту, и на лице ее проступало болезненное выражение. – Не любят других людей, а спроси за что – не ответят. Просто так, за то, что живут рядом. За мелочи загрызть хотят. Даже странно, что появляются все-таки, хотя и редко, те, кто ради других себя забыть может, кто из мелочного этого, обыденного вырваться может к свету, к служению, к жертвенности. Вот с кем хотелось бы рядом жить и трудиться!
– Анька! – страдальчески простонал Валька, закатывая глаза. – Честное слово, надоело. Лежишь вроде с нормальной девчонкой, а начнешь говорить – как радио! Не надо этого никому. Никому сейчас ничего не надо. Ты же сама говоришь: застой у нас. В эпоху застоя герои не нужны.
– Ну и пусть, – ответила она с твердостью, обернулась к нему и заговорила страстно: – Жертва прекрасна, когда ее оценить еще никто не может, когда не понимает никто, не воспевает. Когда это жертва ради дела, когда она сама – кропотливый, тяжелый труд, а не картина. Не ради славы, ради жизни, понимаешь?
– Все равно ничего не изменится ведь, – повторил Валька упрямо. – Уже пытались – не вышло. Как все ели друг друга, так и будут, хоть зубы выбей. Я, может, понимаю тебя, твое восхищение теми людьми, – сказал он потом. – Они были – кремень! Но ведь все быть такими не могут. А они хотели, чтобы такими были все и всегда жили в борьбе. А так не бывает. Люди мира хотят. Простого уюта. Счастья, наконец. А им – стройки, пятилетки, победы труда… Никто не выдержит. Борьба рано или поздно должна была закончиться.
Анна молчала, напряженно думала, поджав губы.
– Ты прав, – сказала потом глухо. – В людях всегда побеждает все ленивое, слабое. От большого напряжения начинается усталость, и когда нет возможности бороться – мещанство, теплое, мягкое, побеждает даже кременных людей. Я понимаю. А что делать? – обернулась она к нему так, словно он мог сей же час все исправить.
И все-таки что-то в ней становилось мягче, и Валька замечал это с удовольствием и гордым чувством, словно именно он менял ее. В постели Анне больше не надо было слушать рев маршей и жестоко патриотичные песни. Она больше не закатывала глаза, не закусывала губы, в ней пропали жертвенность и надрыв. На место этого пришла мягкость, податливость, женственность и светлая, теплая, пахнущая сладким грусть, когда, горячие, откатывались они друг от друга и лежали в тишине и темноте, переводя дух.
Штор на окнах не было, как она любила. По потолку, оживленные фарами редких проезжавших машин, ползли тени. Тополь бездомно скребся в окно. Когда они лежали так, казалось, весь мир замирает вокруг и не дышит.
– Тебе какие в детстве колыбельные пели? – спросила как-то Анна шепотом.
– Не помню, – отозвался Валька.
– А я помню. Мать не помню, а песню помню. Вот эту пела:
Она пела тихим взрывным шепотом, но голос звучал тонко, беззащитно, с внутренней сострадательной жалостью к погибшему мальчику-барабанщику, которой раньше не было в ней. Валька нашел под одеялом ее ладошку и сжал.
Все эти дни он жил как убаюканный. Надежда на что-то домашнее, семейное заполняла его душу. Мысль о Москве и общаге занозила, как плохо вбитый гвоздь. С Анной о совместном будущем он не заговаривал, что-то мешало. Но перед отъездом сказал матери:
– Я вернусь, наверное. Ну, мы, в смысле. Здесь ведь тоже можно доучиться.
Мать посмотрела на него с удивлением и сказала недоверчиво:
– Ваше дело. Думаешь, поедет она?
– Ей здесь нравится. Устаешь там жить.
– Да мне-то что. Ваше дело, – сказала мать, пожав плечом.
Валька остался разговором доволен.
25
За время каникул Андрей с Мариной смастерили новую модель Солнечной системы, гораздо крупнее предыдущей. Все планеты, кроме Земли, были сделаны из папье-маше и покрашены в кислотные цвета. С Землей Марина трудилась особо, вырезала и наклеивала очертания материков из журналов и газет так, что попадались и буквы, и фотографии. Земля на фоне своих одноцветных соседок выглядела разодетой болтушкой. На самом большом материке были закреплены два спичечных человечка. Один изображал девочку, другой – мальчика. Один был Мариной, другой – Андреем. Они держались за руки, причем эти сцепленные ручки были сделаны из одной недоломанной спички, и, чтобы скрыть обман, Марина завязала там красную шерстяную ниточку. Увидев это, Дрон рассмеялся и прочел ей этнографическую лекцию о приворотной магии с использованием кукол у разных народов. Марина слушала со счастливым смущением.
– Не-а, – протянула она. – Я это сама выдумала.
Они включали свое творение по вечерам и завороженно, как дети, следили за движением планет. Механизм работал с сиплым гудением.
– Ведь опять ерунда получилась! – с досадой говорил Дрон. – Все неправильно, крутилка просто, а не макет!
Он пытался объяснять, что здесь неверно, злился, как демиург, который все понимает, но не может достичь совершенства, но Марина не слушала, следя за вращающимися шарами загадочными счастливыми глазами, будто знала уже о чем-то большем.
Кражи в общаге все еще случались, хотя стали не так часты. Марина очень волновалась за их детище, а потому достала где-то тросик с замком, каким пристегивают велосипеды, и пристегнула модель к трубе батареи.
– Не боишься, что трубу отпилят? Затопит ведь всех, – хохотнул Дрон.
– Береженого бог бережет, – ответила Марина, вешая ключик от троса себе на грудь.
Вернувшийся Валька новое детище не оценил. Он вообще в первые дни ходил по общаге как ватный. Звонил Анне, но она была занята, дома были проблемы. «Бабка блажит», – объясняла, извиняясь, что не может разговаривать долго. Валька возвращался из универа, мотался по коридору, не зная, чем себя занять, и слишком сильно чувствовал, что все здесь ему опостылело. Единственное его желание было – изменить жизнь полностью и так, чтобы Анна была всегда рядом. Как это сделать, он не знал, но чувствовал, что ему надо для этого много денег. Вырвать ее от ее бабки, снять квартиру или вернуться к матери – но и там нужны будут деньги… Погруженный в эти мысли, он увидел однажды в фойе общежития объявление, что в ближайший супермаркет требуется охранник в ночную смену, пошел туда, показал свой военный билет и регистрацию в общежитии и получил работу в режиме «два через два».
– Когда есть свой человек рядом с продуктами, мы не пропадем, – заявил Андрей радостно. – Борька, слышишь? Вон, вон у кого надо клянчить. У него теперь всегда в карманах будет вдоволь сосисок. Валентин, я боюсь, он теперь уйдет к тебе жить, – притворно сокрушался он.
Валька молчал. Он не сказал и Дрону, ради чего так спешно устроился на работу. Он вообще стал замыкаться, совсем как некогда Женя. Андрюха казался теперь Вальке счастливчиком, ничего не делающим, но устроившимся хорошо, друг раздражал его своим оптимизмом, своим котом, Мариной, астрономией и сам по себе.
Весь февраль Валька проработал в своем магазине, втайне от Анны. Они встречались по выходным, если Валька был свободен, шли к ней домой, ужинали, потом Анна рассказывала свои новости. Жажда деятельности, привезенная из Ульяновска, не оставляла ее, она стала работать в каком-то благотворительным фонде, это давало ей не так много денег, зато приносило чувство нужности людям. С рвением неофита она бралась помогать сама всем, кому могла, ходила убираться в квартиры брошенных стариков, отмывала запущенных детей в семьях алкоголиков, ходила по квартирам и собирала ненужную одежду, игрушки в фонд детских домов. Она погружалась в мрачные, смрадные глубины нищеты и людского несчастья с каким-то остервенением. «Хоть так им помочь, хоть так, зато нагляжусь, зато знаешь какая во мне злость зреет против этого беспредела! Знаешь, сколько сил, желания, воли к борьбе!» Она снова говорила пламенно, а Валька слушал и молчал, молча доставал из пакетов продукты, забивал ими холодильник, молча делал ей небольшие подарки. Она, всегда рассеянная в быту, принимала все это как должное, не обращая особого внимания, не спрашивая, откуда у него деньги, даже будто не всегда замечая, что продукты на ужин принес именно он. А Валька так же молча продвигался к смутно маячащей перед ним мечте о собственном, личном, семейном счастье.