Гарики из Атлантиды. Пожилые записки - Игорь Губерман 23 стр.


Еще он очень много и с чудовищной скоростью говорил. И сам я видел (и свидетели имеются) одну девчушку, что ему отдалась от головокружения, вызванного его речевым потоком, и в надежде, что хоть так он замолчит. Но когда они вместе уходили, мы злорадно за столом переглянулись: мы-то знали от подружек разных, что в постели Миша нервничает, отчего болтает еще пуще.

Сидя как-то вечером вокруг бутылок (а еды у нас бывало мало), мы придумали единицу сексуальности. Это была, естественно, одна деза. Один из нас (ученый начинающий) тут же предложил нам научный парадокс: в самом Дезе, сказал он нам, пусть будет две дезы, а остальных сейчас обсудим.

И чрезвычайно от гипотезы такой вдруг заиграл русский язык, поскольку сразу стало ясно, что:

— любой разговор с молодой женщиной — дезинформация; а хлопоты в конце недели — дезорганизация; соперника — дезавуировать необходимо; а дезабилье, дезинфекция, дезактивация, дезориентация? И дезертир, и Дездемона, и множество других знакомых и полузнакомых слов немедля засияли свежим светом в результате коллективного вдохновения. Так задело оно своим воздушным крылом одного нашего собутыльника, от любой словесности далекого, что по наитию, к окну внезапно отойдя, он возгласил нам голосом Лермонтова:

— И деза с дезою говорит!

Но только вот беда, сообразил я вдруг на этом месте, — ведь писать о молодости надо осторожно: те юные гуляки уже совсем другие люди. Кто остепенился и усох, а кто в большие люди вышел, и его только обидеть можно своим наглым мемуаром о знакомстве.

Дочь знаменитого некогда шахматного маэстро Левенфиша мне рассказывала о таком же памятливом, как я. Они с отцом гуляли как-то летом пятьдесят второго года по аллеям парка в Кисловодске. К ним подошел невидного обличья маленький еврей, сильно укрытый шляпой вдобавок, и почтительно спросил, не с мастером ли Левенфишем он имеет честь говорить. И мастер сухо подтвердил. Тут незнакомец сильно оживился и воскликнул:

— Вы не можете меня не помнить! Я с вами в городе Калуга в тридцать пятом году осенью свел партию вничью!

Один гуляка из тогдашней нашей компании (не приведи Господь, какой теперь солидный человек) однажды шел с девчушкой по ночной приморской набережной в Коктебеле. Они уже немного выпили, и скоротечный их роман развивался не по дням, а по минутам. Обнялись они и принялись целоваться, все теснее приникая друг к другу, и девчушка, уже слабо соображая, где находится, жарко шепнула нашему приятелю:

— Погаси свет!

В таком он был ажиотаже, что буквально и мгновенно ее просьбу выполнил: схватил здоровый камень и — с первого броска! — разбил лампочку в единственном на набережной уличном фонаре. Он после говорил не раз, что это был самый мужской и самый удачный в его жизни поступок.

Я вокруг да около топчусь, попутные истории припоминая, ибо медлю приступить к тому, ради чего затеял всю эту главу. А я о Юлие Китаевиче хочу написать, о Ките, давно живущем в Америке близком и пожизненном друге моем. Обладая яркими чертами лидера, он склонен — в молодости был особенно — вести и править, я же сызмальства терпеть не мог на холке чью-то руку ощущать, и этим многое определялось в наших отношениях. Нещадно ссорились мы с ним и спорили непримиримо, это длится уже более тридцати пяти лет, и я не раз судьбу благословлял за мне дарованную подлинную дружбу.

Из-за его характера я как-то новогоднюю ночь провел в месте настолько уникальном, что место это помню до сих пор.

А было так: мы Новый год договорились праздновать в одной компании, но я — с моей женою будущей — приехал туда попозже, ибо посидели мы сперва с будущей тещей. И было это в ночь на шестьдесят пятый год. А Юлик в ту компанию пришел без нас, почти там никого не знал, и, соответственно, почти никто не знал его.

А зря. Ибо душою того общества был сильно невысокий юный мужчина с характерной для такого роста наполеонистой повадкой и замашкой. Этот математик Леня (сейчас профессор где-то в Канаде) замечательно владел гитарой (по его и близких девушек мнению), в силу чего после недолгого возлияния стал играть и что-то мужественное петь при этом. Минут за десять до приезда нашего слегка переподдавший Юлик мягко попросил виртуоза сделать небольшой перерыв. А Юлик в детстве сам играл, со слухом все в порядке у него, и только вкусы, очевидно, не сошлись. Но Леня все играл самозабвенно, не подозревая, с кем имеет дело. Тогда Юлик вынул у него из рук гитару и просунул аккуратно ее в форточку, из-за чего она слегка упала с высоты восьмого этажа старого дома в Комсомольском переулке. И за ней даже бежать не стали, поскольку, кроме высоты падения, сразу учли (все там были математики), что ввиду узости форточки сильная деформация предмета произошла еще до полета. Кроме того, вмиг догадались (и психологи там были), что внизу мог в это время кто-то проходить, тогда вокруг пострадавшего наверняка толпятся люди, и ни к чему их беспокоить просьбами отдать поломанную гитару.

Нет-нет, конечно, Юлик был не прав, кто возражает, но тогда нам было чуть за двадцать, а виртуоза просили только сделать ненадолго перерыв.

Мы вошли, не чувствуя грозовой атмосферы, даже успели сесть за стол и выпить, когда два приятеля обиженного Лени вдруг накинулись на Юлика, стоявшего поодаль, и заломили ему руки за спину. А Леня, чуть подпрыгнув (все-таки весьма некрупный был мужчина), кулаком расквасил нос моему ближайшему другу.

Сразу поднялся женский крик. Юлик в залитой кровью рубашке молча стоял посреди комнаты, а три неукротимых мстителя заперлись от его гнева в соседней комнате.

— Да выходите вы, — сказал Юлик, запрокидывая голову, чтоб унялась обильная кровь. — Выходите, я вас бить не буду, мы обсудим, кто не прав.

Тут я засмеялся, отчего пришел в себя, и дивная тактическая мысль пришла мне в голову. За глубину я даже стратегической назвал бы эту мысль. Не вмешиваясь в общий гомон, вылез я из-за стола, подошел к двери, за которой затаились эти трое, и негромко доверительно сказал:

— Леня, лучше выйди и уйди сейчас на время, я тебя прикрою.

И Леня вышел, чтобы так и поступить. Я тихо вывел его в коридор, поставил в угол возле вешалки и молча принялся воздавать ему должное за поруганного друга. Не учел я только, что за нами следом вышел и приятель Лени. Мигом он сообразил, что ему со мной не справиться (а Леня был уже совсем не в счет), метнулся в комнату и охладил меня по голове бутылкой из-под новогоднего шампанского. А еще везде болтают о пресловутом еврейском миролюбии (там были все евреи, кстати).

Тут интересно обсудить место удара. Его прекрасно знают завсегдатаи пивных, ибо всегда бьют сзади и почти всегда правой рукой. Знакомый врач-невропатолог рассказывал мне, что у него был сильно пьющий пациент, которому так раскроили череп однажды, что туда пришлось поставить пластмассовую вставку-нашлепку. Так вот эту вставку-нашлепку пациенту с той поры уже два раза разбивали.

Кровь текла довольно сильно, бойцы исчезли вместе со своими бабами, у Юлика от страха за меня прошли и кровь, и хмель, и мы бодро поехали спасать меня на вызванной машине скорой помощи.

Вот тут и ждало меня дивное блаженство. Оказался я в подвальном коридоре клиники — больницы имени хирурга Склифосовского. Шириною метра три был коридор, зато длиной — никак не менее пятидесяти. И тесно вдоль обеих стен стояли стулья. И на каждом восседал мужчина со следами новогоднего застолья. Были мы все до одного в белоснежных окровавленных рубашках и праздничных черных брюках. Головы моих соседей мог бы описать, наверное, только сельский врач Булгаков. Я себя не видел, но наверняка ничем от остальных не отличался. Часть коридора справа от меня просматривалась смутно, только видно было, как туда все время прибывал народ. А слева от меня вдоль стульев двигалась процессия, и я застыл, от любопытства приходя в себя.

Вдоль стульев с пострадавшими шли очень медленно две медсестры в белых халатах. Одна из них несла в руке, оперев о бедро, большой довольно таз, в который плавным взмахом окунала кусок ваты и какой-то жидкостью промывала очередную рану. А от нее чуть-чуть отстав, вторая шла сестра — она втыкала в каждую задницу шприц с прививкой против столбняка. Обе неторопливо и плавно помахивали руками, обласканные ими мужчины медленно подтягивали штаны, а сидящие впереди уже расстегивали и опускали свои, готовно и неловко поднимая голые зады. Никакому Мейерхольду и Феллини в жизни не приснилось бы такое. Я любовался, полностью уже придя в себя. Что не менялся шприц, я убежден и поручусь, а вата обновлялась каждый раз, сестра ловко выдергивала свежий клок из висевшей на другом ее боку огромной сумки.

Вскоре очередь дошла и до меня, я благодарно принял процедуру, подтянул штаны и снова стал смотреть — уже в их спины. Чем-то все это напоминало и театр, и странные сельскохозяйственные работы: мерно и плавно двигались их руки, и висело общее молчание. Текла волшебная новогодняя ночь. Но тут сосед мой справа наклонился ко мне и взволнованно, с мучительным надрывом в голосе сказал:

Вскоре очередь дошла и до меня, я благодарно принял процедуру, подтянул штаны и снова стал смотреть — уже в их спины. Чем-то все это напоминало и театр, и странные сельскохозяйственные работы: мерно и плавно двигались их руки, и висело общее молчание. Текла волшебная новогодняя ночь. Но тут сосед мой справа наклонился ко мне и взволнованно, с мучительным надрывом в голосе сказал:

— А я в Большом театре пою, в хоре…

И замолк. И я молчал. Я был тогда весьма начитан в разных книжках и уже отлично знал, что если незнакомый человек вдруг доверительно и грустно говорит тебе нечто неожиданное — например: пряла наша Дуня, — то лучше согласиться или промолчать, поскольку непредсказуемы последствия. И я молчал. Тем более после такой кошмарной травмы — кто это с ним сделал, интересно.

— Я в хоре пою, — опять сказал мне человек с обидой в голосе. — В Большом театре, ведь не хер собачий. А этот говорит мне снизу: плохо, мол, поешь, заткнись и смолкни.

Тут услышал я историю, столь схожую с моей, что ужаснулся одинаковости пьяных гомо сапиенс вульгарис, то есть нас.

Этот бедолага вышел покурить на лестничную площадку и от полноты обуревавших его чувств запел какую-то арию. Площадкой ниже тоже кто-то вышел покурить и громогласно попросил, чтобы певец заткнулся. Мой сосед обиделся, конечно, и пошел неторопливо вниз, чтоб рассказать, что он поет в Большом театре. За это время тот успел метнуться в дом за утюгом, сноровисто употребив его как аргумент, и мой сосед свою обиду даже высказать не успел, из-за чего она до сей поры не рассосалась.

Так чудно встретил я шестьдесят пятый год. А осенью мы с Татой поженились. И это важно здесь упомянуть, поскольку выпивку на свадьбу полностью поставил Юлик. Ибо истекло время некоего нашего спора: мы пять лет уже как заложились поставить выпивку на сумму месячной зарплаты, ежели за этот срок вспыхнет (или не вспыхнет) новая мировая война. Юлик в этом споре был пессимистом. Я же, как сейчас, так и тогда, в политике был сведущ, как баран — в астрономии (да и газет не читал), в полнейшем пребывая невежестве, но твердо знал одно: если мой любимый друг утверждает нечто с уверенностью и апломбом, то лучше лопну я, разорюсь и по миру пойду с котомкой, чем соглашусь и позорно разделю его мнение. Мне только потому и повезло. А выскажи он тогда легкомысленную веру в мир — и выпивку я бы ставил, поскольку вынужденно проявил бы пессимизм.

Нам потому и скучно не было друг с другом никогда, что мы ни в чем согласия не находили. Одно такое наше словопрение я помню очень хорошо. Я сшиб какую-то журнальную халтуру и купил трехлитровую бутыль дешевого алжирского вина, а также двух цыплят, уже готовых для сковороды. Мы с Юлием договорились посидеть вдвоем и кое-что оставшееся недообсужденным — обсудить. А чтоб никто не помешал (во время дачного сидения родителей ко мне приятели валили валом), дверь мы решили никому не открывать.

И сели. И немножко выпили. И жареных цыплят мгновенно съели. Выпили еще, настали сумерки, и спор наш продолжался. А про что он был, я уже не помню, конечно. Оба мы ужасно горячились. Только я сидеть уже не мог, я лежа продолжал отстаивать свою безупречную точку зрения на что-то неведомое. А Кит сидел на подоконнике, вдыхая свежий воздух из раскрытого окна. По счастью, жили мы на первом этаже.

И на каком-то из своих удачных аргументов я обнаружил, что Юлика на подоконнике нет. И очень я обиделся, что он ушел в сортир, не попросив меня о перерыве в монологе.

А в это время, лежа на земле в нашем уютном подоконном палисаднике, Юлик с обидой думал, как не прав я, что вместо честного согласия с его высокой правотой так по-хамски вышвырнул его в окно. Потом он встал, решив со мной объясниться, и пошел стучать в дверь. Но мы договорились никому не открывать! И я в ответ на стук не шевельнулся даже, ибо договор — святое дело. Но не спал и вяло думал, кто это мог быть и с кем, и не ко мне ли это некая подружка, хотя я ей не звонил. Но не пущу даже ее, раз мы с Китом условились, и стал я сонно думать о мужском невыносимом благородстве. То есть уже спал, скорей всего.

Кит нагло уверял, что простучал он больше часа, пока не догадался влезть в окно и обнаружил, что я бессовестно сплю, однако это было неправдой, и мы долго выясняли отношения, но помирились и заспорили опять.

Юликиного отца я побаивался, ибо понимал, что он ко мне относится так же, как мой — к Юлику. Каждый из отцов полагал, что его невинного безвольного сына растлевает беспутный друг, отсюда и повелся жуткий образ жизни слабого ребенка. Имелось в виду курение, питье и легкомысленное отношение к молодым комсомолкам с неприходом на ночь под родительскую кровлю. В безусловной тут моей вине был убежден его отец, и в том же, но наоборот, был полностью уверен мой. И оба — справедливо.

Отец мой относился так ко всем без исключения моим друзьям и приятелям. Поэтому у всей нашей компании были в ходу слова, однажды сказанные мной и с той поры произносимые кем-нибудь в финале любой выпивки:

— Все ночуют у меня, папа будет очень рад!

В дополнение к естественной печали от лицезрения сыновьего беспутства отцу еще перепадали время от времени слова и мысли, которые травмировали его добропорядочное сознание. Так, он как-то неосторожно спросил одного моего приятеля (втайне им уважаемого, поскольку тот был кандидат каких-то наук):

— А скажите, Гарик женится на Тате, она славная девушка, но очень молчаливая, не правда ли?

Приятель мой, давно уже женатый человек, чуть пожевал задумчиво губами и ответил:

— Молчаливая — это хорошо, но идеал — глухонемая.

Никакого сострадания к родителям в помине не было у нас в те годы, а насколько были мы безжалостны, дано понять нам лишь сейчас, когда к нам так же стали относиться выросшие дети. Внуки отомстят за нас, злорадно думаю я в тяжкие минуты своего родительского бессилия.

Изредка я, впрочем, получаю удовольствие, когда мой сын, перенявший от отца пагубную склонность пошутить (отчего его жизнь будет тяжела, уж я-то знаю), точит когти на мне. Я собирался в дальнюю поездку, заглянул в собранный женой чемодан и с удивлением спросил, зачем мне такое количество носков.

— Папа, — негромко встрял заботливый сын, — их меняют.

Как-то сидели мы у Юлика, в соседней комнате о чем-то разговаривали его мать, отец и дядя с тетей (или иная родственная пара). Доносилось плавное журчание негромкой мирной беседы. Юлик вдруг сощурился и сказал:

— А спорим, что они сейчас поссорятся и примутся кричать во весь голос? Я даже входить туда не буду; все произведу отсюда.

И не успел я согласиться, как Юлик громко через стенку спросил:

— Папа, а вот мы тут с Гариком никак не вспомним, от Москвы до Ленинграда шестьсот километров или побольше?

А когда мы через полчаса уходили, за стеной вовсю гремел раскатами тот родственный полускандал, в котором все друг друга обвиняют в вечном искажении известных фактов, безусловных истин и в неверной передаче, кто кому чего сказал. Юлик не рассчитывал на такой успех, поэтому мы поспешили улизнуть.

Мы и друг к другу все по молодости лет не с большей бережностью относились, а за любой розыгрыш могли поставить на карту даже наши отношения, не понимая, что уже ни с кем таких не будет.

Помню до сих пор выражение лица моего отца, случайно не спавшего в час ночи и поднявшего трубку, когда вдруг зазвонил телефон. Мой где-то крепко выпивший приятель был уверен, что в такое время трубку мог взять только я, и мой отец в ответ на свое негромкое «алло» вдруг услыхал:

— Ты еще жив, старая сволочь?

Отец, переживший многие кошмарные российские годы, неожиданно для себя покорно сказал «да» и, хотя трубку на том конце сразу бросили, долго еще молча стоял возле телефона.

А родители Юлика однажды продали дачу и выделили сыну несколько сотен рублей (огромная по тем временам сумма) на покупку мотоцикла — он давно о нем мечтал. За этими деньгами мы поехали вдвоем. Естественно, я ждал его в подъезде: в такой день ни к чему было травмировать его родителей моим появлением. Юлик вернулся очень быстро, молча и значительно похлопал себя по карману, и мы отправились в районную шашлычную. Она открылась только-только, и еще не разожгли на кухне огонь, но Кит вошел туда — и все забегали, засуетились, запылала жаровня, вмиг запахло мясом, на столе воздвиглись водка и салат, атмосфера общего одушевления повисла в воздухе захудалой забегаловки.

Мы выпили по первой и второй, закурили, я задумался о чем-то, а когда очнулся — Кит исчез. Он обнаружился в углу шашлычной с двумя какими-то несимпатичными типами. Они оказались начальством этого заведения, Юлик их уговаривал продать ему большую пыльную пальму, чахло растущую в кадке с сухой землей. Он вознамерился преподнести эту пальму одной своей недавней приятельнице, и разубеждать его было бесполезно. А начальники были совсем не против, они очень были за, пока один из них куда-то не сходил и, вернувшись, грустно объяснил, что эта кадка занесена в инвентарную опись, и поэтому продать такую безусловную красоту они смогут только ближе к вечеру, когда что-то утрясут и согласуют. Они просто не знали Юлика, а я его прекрасно знал и потому спокойно возвратился к столу. И через полчаса он позабыл об этой пальме навсегда. И мы попировали очень славно. И поехали ко мне домой готовиться к приходу друзей, уже осведомленных о свалившемся богатстве.

Назад Дальше