Мой сосед, молодой еврей из Винницы, открыл в Европе свою собственную фирму. Когда я выпил первую порцию водки, запив ее банкой пива, он покосился на меня снисходительно, но с явным интересом. То ли сам не пил, храня реноме, то ли полагал, что в одни руки дается лишь один напиток. Когда я дважды повторил, он решил, что самая пора коротко рассказать мне всю его предшествующую жизнь; Винница, как всем известно, — кузница талантов (я в тюрьме и лагере не раз встречал людей из Винницы). Но этот преуспел как-то особенно. Работал грузчиком, потом официантом, учил язык, ориентировался — и вот уже открыта собственная фирма где-то в Европе. Только по старой винницкой привычке он мне так и не сказал, чем его фирма занимается и с кем торгует. А я тихо загадал: если я за три часа полета этого не узнаю, то моя поездка увенчается какой-нибудь удачей. Когда нам дали есть, я пролил на штаны салатный соус, и он понял, что я проще, чем кажусь. От этого он стал рассказывать еще подробней, и я почувствовал, что мне пора помочь моей фортуне. Я попросил прощения и выбрался в конец салона покурить. А там сидел мой давний знакомый, ныне председатель (или секретарь?) Крестьянской партии. Он возвращался из Израиля, где изучал наши киббуцы. Я подошел к нему, чтоб убедиться, что лозунг «Земля — крестьянам» был придуман до него. Он подтвердил, а рядом как раз снова ехали напитки. Я вернулся, и сосед немедленно возобновил беседу. Он жужжал, как пьяный пчеловод, но благодарная фортуна бережно меня хранила, и до самого прилета я не смог узнать, чем торгует винницкий хозяин жизни. Поэтому мои первые российские гастроли прошли удачно.
А потом прошли удачно и вторые. Я объездил много городов и очень разных повидал людей. Повсюду тлела и кипела скудная, беспечная и многообещающая жизнь. И я еще острее понял, как люблю друзей, заведенных за прожитые годы.
Нет-нет, не будет знаменитостей в моих воспоминаниях. А будут — как в одном довольно интересном (для истории литературы) случае, свидетелем которого я был. И записал, по счастью.
Моя теща отмечала день рождения Крученыха, еще был жив этот знаменитый некогда футурист, и я во все глаза смотрел на маленького сухого старичка, воплощенную память российского Возрождения, оборванного и обрубленного круто. И не я один, естественно, смотрел на старичка такими же музейного почтения глазами. Очень странно было, что еще мог разговаривать и явно удовольствие от жизни получал этот реликтовый остаток той мифической эпохи. За столом народу было много, шел несвязный общий разговор, и вдруг одна старушка, писательница Лидия Григорьевна Бать (как-то сказал Светлов, что у нее вместо фамилии — глагол) по-гимназически восторженно спросила-воскликнула:
— Алексей Елисеевич, я все хочу у вас спросить: а Блока вы живого видели? Или встречали?
Крученых медленно намазал блин икрой (еще такие были времена), вкусно отправил его в рот, немного пожевал и наставительно сказал:
— Однажды я был на обеде у Владимира Галактионовича Короленко, и Владимир Галактионович мне сказал: когда я ем, я глух и нем.
И замолчал. И все какое-то мгновение недоуменно помолчали. Лидия Григорьевна нарушила тишину первая:
— А Блок? — спросила она.
— А Блока там не было, — ответил Крученых.
Есть женщины в русских селеньях
Это название я позаимствовал не столько у Некрасова, сколько у собственной любимой тещи Лидии Борисовны Либединской. Она так озаглавила свои воспоминания о том же самом человеке, и я уверен, что она меня простит. Ибо добра и снисходительна моя теща. У меня даже стихи о ней были:
Тем более что именно в ее доме я познакомился в ночь на шестьдесят пятый год с Людмилой Наумовной Давидович, о которой давно уже хочу написать, хотя уверен, что до портрета не дотяну. Просто бывают люди, которые так согревают и освещают пространство вокруг себя, что после их ухода в мире делается темнее и холоднее, но такое объяснить словами невозможно. Только стоит попытаться.
За новогодним столом собрались человек тридцать гостей. Возле каждого прибора лежал трогательный одинаковый подарок: маленький кусочек мыла в очень яркой обертке, отчего чуть походил на детскую шоколадку. Гости брали его, нюхали, восторгались тонким иностранским запахом (еще только-только начались туристические поездки), спрашивали, откуда такое количество этого мелкого великолепия. Моя будущая теща с царственной простотой пояснила:
— Мы летели из Швеции на самолете компании «Эйр-Франс». Я зашла в сортир, а когда стала мыть руки, то нажала на педаль, и выпал этот прелестный кусочек. Он мне так понравился, что я подставила сумку и держала педаль, пока мыло не перестало выпадать.
Под общий одобрительный хохот я успел меланхолически подумать, что попал в прекрасную семью.
— А как боялись, что отнимут на таможне, помните, Людмила Наумовна? — моя будущая теща обращалась к аккуратной старушке, сидевшей от нее невдалеке.
— Очень, очень боялись, — живо подтвердила старушка, и лицо ее необыкновенно осветилось улыбкой. — Им ведь тоже в этой жизни хочется понюхать что-нибудь приличное.
Я выскользнул из-за стола и заперся в уборной, чтобы наскоро записать разговор. Поскольку сочинить такое невозможно, а ценить истории, даруемые случаем, я уже научился.
За два последующих часа я так бегал несколько раз и очень жалею, что надеялся на память и стеснялся бегать чаще.
Вскоре мы, по счастью, подружились. Очень важная одна черта оказалась у нас общей, помогая сближению: оба мы видели мир и людей точней и лучше сквозь анекдот, историю и шутку, избегая в силу легкомыслия сложных и глубоких рассуждений. Я по молодости лет и глупому гонору еще пытался изредка включиться в высоколобые и вязкие беседы, а Людмила Наумовна при одних только звуках такого разговора засыпала с открытыми глазами, вежливо и безошибочно поворачивая голову в сторону очередного светильника разума. И с радостью мы обнаружили, что в детстве нашем была тоже общая деталь: ей часто мать говаривала то же самое, что мне обычно — бабушка:
— Ах, Гаренька, — мне с лаской говорила бабушка, — каждое твое слово — лишнее.
Людмила Наумовна была насквозь, до мозга костей человеком театра и всю жизнь свою отдала безоглядно репризе, песне, лаконичному диалогу. Ее тексты исполняли — а отсюда и ее безвестность — такие люди, как Аркадий Райкин, Леонид Утесов, Миронова и Менакер, Клавдия Шульженко, многие другие. Сотни ее шуток звучали по радио, передавались изустно, становились анекдотами, попросту крались — я иногда встречал их, нахожу и сейчас. Это мало ее трогало: с бедными надо делиться, говорила она и рассказывала что-нибудь совсем новое. Некогда в Союз писателей рекомендовал ее Михаил Зощенко: ко множеству людей, при имени которых у меня спирало дыхание, у нее было спокойное внутрицеховое отношение.
И настолько без тени зависти или осудительности, что свое спокойное доброжелательство она с неназойливой легкостью передавала другим, хоть вовсе не была Сократом или Песталоцци. Просто как-то вовсе по-иному поворачивала она тему, и мгновенно лопался, сникая, тот безжалостный гражданский пафос, коим так болели в те годы мои ровесники и я. Вдруг делалось смешно, а смех стерилизует любой пафос. Однажды, например, заговорили о поэте Тихонове, и я заклокотал, как чайник, извергая нечто обличительно-высокое (как пал отменный некогда поэт до жирного и подлого чиновника), а услыхал в ответ крохотную жалостливую историю. Жила в семье у Тихонова молодая домработница, и начала она вдруг поправляться, пухнуть и смущенно попросила об увольнении: забеременела от какого-то знакомого солдата. Что ты, Клаша (или как там ее звали), успокоили ее хозяева, рожай спокойно, мы ребеночка усыновим. И родила она, и вправду усыновили или удочерили, не помню подробностей. Но не прошло и пары лет, как снова стала Клаша пухнуть, отводить глаза и поговаривать, что ей пора в деревню. Да рожай ты и не мучайся, опять сказали сердобольные хозяева, усыновим и этого, не надо так страдать. Получили Клашу из роддома со вторым ребенком, записали снова это чадо как свое, но времени совсем чуть-чуть прошло, и снова стала увольняться Клаша. «Неужели ты опять подзалетела?» — спросила ее хозяйка. «Нет, — сказала Клаша с надменностью, — а просто я в семью с двумя детьми не нанималась, мне столько работы не по нраву, я к бездетным ухожу».
Не знаю степени правдивости этой истории (да и узнавать не хочу), но появились новые какие-то оттенки в черно-белой моей прежней окраске мира. Я преувеличиваю? Возможно. Только я ведь о себе говорю.
И за то же самое своей теще благодарен. За одну, к примеру и в частности, крохотную историю. Из времен отнюдь не вегетарианских — из кошмарных лет борьбы с космополитами. Очевидно, сорок девятого года история.
Не знаю степени правдивости этой истории (да и узнавать не хочу), но появились новые какие-то оттенки в черно-белой моей прежней окраске мира. Я преувеличиваю? Возможно. Только я ведь о себе говорю.
И за то же самое своей теще благодарен. За одну, к примеру и в частности, крохотную историю. Из времен отнюдь не вегетарианских — из кошмарных лет борьбы с космополитами. Очевидно, сорок девятого года история.
Шло огромное общее собрание в Союзе писателей, и нельзя было его пропустить, опасно было не пойти на него, игнорируя всенародную кампанию. Отчего и сидели в самом первом ряду (чтоб лучше слышать) два каких-то очень старых еврея. По своей дряхлости долго держать внимание они не могли, и потому по очереди дремали, лаконично на идише (понятно будет, понял даже я) передавая друг другу вахту. А на трибуне, сменяя один другого, то усердные подонки раздували ярость, то напуганные, то слепцы — в достатке было искренних слепых в те годы. А когда один такой оратор до высот гнева и пафоса дошел, требуя изгнания, четвертования и чуть ли не сожжения космополита Юзовского, старый еврей в первом ряду проснулся и спросил соседа:
— Вус от эр гезугт?
— Эр полемизирт мит Юзовский, — с римским спокойствием ответил второй старик.
Ах, как научила меня жить эта история! Потом на следствии, в тюрьме и лагере я вспоминал ее несчетное количество раз. И когда меня спрашивает кто-нибудь, как надо жить и относиться к жизни (редко, но спрашивают), я отвечаю только этой притчей.
Но вернусь к Людмиле Наумовне и начну теперь по порядку. Родилась она в Санкт-Петербурге одновременно с двадцатым веком. В шестнадцать лет играла в театральной студии когда-то знаменитого актера Давыдова.
А в семнадцатом году с ней удивительная история произошла. Пригласили эту самую театральную студию развлечь своим искусством гарнизон Зимнего дворца. Играли они там, кажется, комедию Островского, а пришлась эта гастроль, как вы уже догадались, на поздний вечер двадцать четвертого октября (по старому стилю). После окончания спектакля дежурный офицер сердечно поблагодарил всех студийцев за доставленное удовольствие, после чего, смущаясь несколько, добавил:
— Извините меня, мальчики и девочки, но тут вокруг дворца творится что-то непонятное, шляются странные личности и много пьяной матросни. Мы просим вас остаться и переночевать в спальнях гарнизона, а поутру засветло вы спокойно разойдетесь по домам.
Так и вышло, что семнадцатилетняя Люда пришла домой, того не зная, что Октябрьская революция, о которой так много говорили большевики, свершилась! Этого не знала, естественно, и ее мать, для которой это было просто первое отсутствие ночью ее юной дочери. А поэтому, сама того не понимая, ее мать сказала историческую фразу:
— Людочка, чтобы этого больше не было!
Много лет эти глубокие слова повторялись в дружеских застольях, а пришло время — стали даже эстрадным номером (и я не раз эту историю с наслаждением рассказывал на вечерах).
Теперь я отвлекусь, как это с легкостью делала сама Людмила Наумовна, вспомнив какую-нибудь попутную байку. Ибо я знаю историю, не менее благоуханную, как раз из того самого времени.
Году в шестьдесят каком-то мой один приятель оказался по делам в Тбилиси в драматическом (если не вру) театре. Он сидел в кабинете у заведующей литературной частью, пожилой и чрезвычайно симпатичной грузинки, обсуждая текущий репертуар. В кабинет вдруг вошли без стука несколько актеров и актрис, торжественно неся огромный торт. Они почему-то сильно смутились, увидев постороннего человека, но было уже поздно, торт стоял на столе. Большими буквами из крема на нем было написано: «Есть такая партия!» — знаменитая ленинская фраза, в те года известная всем, ибо история Октября принудительно изучалась всеми от мала до велика. Грузинка сердечно поблагодарила всех, пригласила на общий чай во второй половине дня (у нее оказался день рождения), и дарители вышли. Не рассказать историю такой странной для торта надписи было невозможно, и она была немедля изложена — с просьбой не слишком тиражировать этот рассказ.
Пожилая грузинка некогда была юной красавицей и была по уши влюблена в молодого журналиста и пламенного оратора — некоего Ираклия Церетели. Нынче это имя никому уже ничего не говорит, а был он одним из лидеров меньшевиков, одним из тех, кто хотел Россию по совсем иному повести пути после Февральской революции. Так получилось, что юная красавица оказалась в Питере в семнадцатом году и попала на тот известный съезд, где Церетели произнес свои известные слова о том, что нету в настоящее время партии, которая с полным правом может взять власть в свои руки. С замиранием сердца слушала девушка своего любимого, когда сидевший прямо перед ней лысый человек с мерзкими волосиками на затылке, громко и картаво крикнув: «Есть такая партия!» — вскочил и двинулся к трибуне. Вспыхнув от гнева и возмущения, девушка отчаянно крикнула ему в спину: «Вернитесь, гадкий выскочка!» — но человек этот ее не услышал.
— А ведь если бы услышал, все в России сложилось бы намного удачней, — задумчиво добавила рассказчица. — Всегда надо слушаться женщину на крутых поворотах.
Разумеется, она эту историю держала в тайне несколько десятков лет, но времена посветлели, и в театре как-то рассказала она коллегам, как чуть не вернула Ленина на место и едва тем самым не спасла Россию. И с тех пор на день рождения получает ежегодно торт с такой надписью.
А теперь вернусь я снова к Вам, Людмила Наумовна, — если бы Вы знали, как я хорошо Вас помню по сей день! Историю, которая только что была, — я ведь успел Вам рассказать, не правда ли? По-моему, успел.
В восемнадцатом году красотка Люда вышла замуж — молодые сразу же уехали в Париж в свадебное путешествие.
Все, что случилось дальше в ее жизни, знали немногие — для всех Людмила Давидович оставалась только бездонным источником смешных историй, шуток и беспечных реплик на любую тему.
А в Париж после приезда очень вскоре пришла телеграмма о смертельной болезни матери. Люда немедленно примчалась в Петроград, а возвратиться к мужу не смогла уже, и больше никогда они не встретились. Отца арестовали в тридцать седьмом, придя за ним точно в день рождения дочери, и с тех пор Людмила Наумовна никогда не отмечала день своего рождения. Был отец ее осужден как норвежский шпион, а когда в пятидесятых, получая справку о посмертной реабилитации, спросила она чиновника, почему отец объявлен был именно норвежским шпионом, чиновник равнодушно и любезно пояснил: очевидно датский и шведский уже были в тот день, и следователю не хотелось повторяться.
А еще была в ее жизни блокадная зима в Ленинграде, и оттуда привезла Людмила Наумовна записи настолько уникальные, что их много-много лет боялись напечатать журналы. Только вовсе не из-за описанных кошмаров, а наоборот: удивительная эта женщина записывала только смешное. Там было множество и шуток, и забавностей, и реплик, отчего по неведомым законам этого поверхностного жанра пробирал мороз по коже, никакой бы черной краской не достичь такого впечатления.
А в Москве, куда она попала в сорок пятом, было невозможно прописаться. Только жизненные трудности любые — это для людей серьезных, а беспечных и легкомысленных лично опекает недремлющий счастливый случай. Гражданка Давидович робко зашла к начальнику паспортного стола какого-то районного отделения милиции в ту минуту, когда тот, блаженно жмурясь, слушал радио. Исполнялась песня Соловьева-Седого «Играй, мой баян». Повинуясь властному начальственному жесту, просительница робко застыла у стола. (Одно и то же отношение к любому начальству пронесла она сквозь всю свою жизнь: боялась и презирала. Кажется, была втайне убеждена, что в нашей жизни выбиваются в начальство только те, кто не совсем еще произошел из обезьяны.) Песня закончилась, разнеженный милиционер наставительно сказал стоявшей женщине:
— Вот какие замечательные песни люди пишут! (А не шляются по кабинетам, отрывая у занятого человека время, — слышалось в его тоне ясно и недвусмысленно.)
— Эту песню я написала. Слова песни, — застенчиво сказала Людмила Наумовна.
— Ты — такую песню? — и начальник приготовился разгневаться или рассмеяться.
— Могу книжку с нотами принести, — Людмила Наумовна на панибратское «ты» ничуть не обиделась.
— Да что мне твои ноты? Спеть можешь? — и начальник по-мальчишески раскрыл рот от любопытства.
И Людмила Наумовна спела. И начальник сразу поверил.
— Что же ты сразу не призналась? — восхищенно и укоризненно сказал он, беря бумаги. — Нам такие люди во как нужны в районе!
И, чтобы ускорить процедуру, сам понес бумаги секретарше.
Описал я этот эпизод прописки и в который раз с тоской подумал, каким рабством густо пахнет эта забавная житейская удача. Как мы жили в этой гнусной зависимости от какой-то хамской мелюзги (не говоря об общем климате неволи)? Тяготилась ли всем этим Людмила Наумовна, человек из самого старшего поколения, которое я застал?