Все это было достаточно плохо, но что в самом деле меня волновало – то, как Гессу удалось забить его голову доверху тезисом Хаустхофера о том, что надо, чтобы русских второй раз нокаутировали японцы, являвшиеся единственно возможным союзником Германии в мире, и тому подобным. Америка была просто изгнана из его разума, и я оказался в той же самой точке, с которой начинал. В известном смысле расовая одержимость сыграла здесь какую-то роль. Он не был по-настоящему антиамериканцем. Он не сумел впитать какую-либо информацию, которую я постоянно старался дать ему, и просто рассматривал Америку как часть еврейской проблемы. Уолл-стрит контролировался евреями, Америка управлялась евреями, а поэтому он не мог принимать их в расчет. Они были вне пределов его досягаемости и не являлись срочной проблемой. Как было суждено продемонстрировать «Майн кампф», он опять оказался во власти политико-милитаристских концепций Фридриха Великого и Клаузевица. Он мыслил лишь европейскими терминами, и его одурачили идеей превратить Англию либо, в случае неудачи, Италию в союзника в день его сведения счетов с Францией. Дело выглядело так, будто человек, реально повернувший ход войны – генерал Першинг, – и миллионы его солдат, переплывших Атлантику, просто не существовали. До него не доходило, что такое же чудо десантной операции может повториться, и даже быстрее, и даже к большему ущербу для Германии.
Когда он успокоился, я начал возражать ему. Я был одним из немногих, кого он слушал, совершенно здраво и трезво, когда мы были наедине, хотя он никогда внешне не проявлял признаков, согласен он со мной или нет, либо что он предлагает сделать в данном случае. В момент появления другого лица Гитлер возвращался к своему стилю декламации с трибуны, и становилось невозможно заставить его увидеть что-то в новом свете. «Бесполезно, – убеждал я его. – Вам надо избавиться от этого Розенберга», – и я показал ему одну из старых статей в «Фолькишер беобахтер», в которой было не менее четырнадцати грамматических ошибок. Розенберг был, в сущности, безграмотен, одержим своими абсурдными обидами за нордическую расу. «Через пятьдесят лет этот его миф, возможно, признают как один из величайших шедевров философии», – заявил Гитлер. «Это вздор, – настаивал я, – а вздор останется вздором». Я действительно разговаривал с ним в таком ключе, сколько угодно свидетелей подтвердят это. «Если сложить листок бумаги с чернильным пятном, никто через пятьдесят лет не совершит ошибку и не признает в нем Рембрандта. Розенберг – опасный и тупой человек, и чем скорее вы от него избавитесь, тем лучше». Как показали дальнейшие события, я с таким же успехом мог разговаривать с кирпичной стеной.
В Гитлере развилась еще одна причуда – страстная нелюбовь к офицерской касте. Вначале Лоссов, потом Людендорф и в какой-то степени Геринг оказались осужденными. Впоследствии он никогда не доверял ни одному из них, как он говорил, и строил великие планы создания коричневорубашечников, которые бы заполонили и нейтрализовали рейхсвер. Это могло показаться неестественным, но у меня была своя теория, что эти идиотское презрение и подозрительность, которые Гитлер позднее проявил к своим генералам и фельдмаршалам, коренятся в этом путче 1923 года. Он никогда не утрачивал своих утопических идей о роли армии, но офицерам он никогда не доверял. «Насколько это касается меня, я никогда в жизни не поверю ни одному честному офицерскому слову, – помнится, сказал он в тот вечер. – Эти господа когда-нибудь узнают мое мнение о них».
Еще одно сильное впечатление, которое он оставил у меня в тот вечер, – эмоциональное качество дружбы, которая возникла между ним и Гессом. «Ах, мой Руди, мой Гессенок! – причитал он, топая взад и вперед. – Разве не ужасно думать, что он все еще там. (Гесса освободили лишь позже.) Я не буду счастлив, пока не узнаю, что последний из них на свободе». Возможно, было бы неверно утверждать, что между этими двумя была какая-то физическая гомосексуальная близость, но пассивное влечение было налицо. Я определенно не верил в мужские качества любого из них. Можно пить очень слабый чай и очень разбавленный абсент, и можно страдать очень разбавленным гомосексуализмом. Существуют граничные эмоции, и в науке сексуального расстройства нам еще предстоит пройти долгий путь, пока мы выследим эти эмоции.
Я чувствовал, что Гитлер был примером мужчины, который был, что называется, ни рыбой ни мясом – ни полностью гомосексуалистом, ни целиком бисексуалом. Каким-то образом безродность его прошлого, это самое его качество уравновешивать ситуацию и его интуитивный дар всегда оставаться выше мелочной личной ревности его сторонников были полностью отражением его сексуальной изоляции. Его никогда нельзя было припереть к стене, связать обещанием, сказать, что он за то или за это; все было плавучим, бескорневым, неосязаемым и промежуточным. Вокруг себя он собрал этих личностей с отвратительными привычками, от Рема и Гайнеса, с одной стороны, до Розенберга, с другой, и, похоже, не испытывал никакого морального недовольства их поведением. Эрнст, еще один гомосексуальный начальник CA, намекал в 1930-х, что от него требуется произнести лишь несколько слов, чтобы заставить Гитлера замолчать, когда он по политическим причинам начал жаловаться на поведение Рема. Возможно, поэтому и его расстреляли.
Наблюдая Гитлера и беседуя с теми, кто был возле него, я сформировал твердое убеждение, что он – импотент подавленного, мастурбирующего типа. Если на момент принять научный жаргон, у него был эдипов комплекс, который часто этим заканчивается. Он ненавидел своего отца – тупого, мелкого, второразрядного провинциального инспектора таможни, и обожал свою мать. Подавленный гомосексуализм Гитлера, возможно, датируется временем, когда он подхватил сифилис в Вене примерно в 1908 году. Со времени, как я узнал его, не думаю, что у него были традиционные сексуальные отношения с какой-либо женщиной. Вероятно, он был не способен на нормальную реакцию, которую должна вызывать их физическая близость. Со временем его стали отождествлять с различными женщинами, и случай с его племянницей Гели Раубаль надлежит изучать с некоторыми деталями, поскольку, по моем размышлении, это была психологическая поворотная точка самой жуткой сути. Но его чувственность была чисто оперной, но никогда – оперативной. Как мужчина-импотент, обладающий гигантской нервной энергией, Гитлер должен был каким-то способом разряжать это напряжение. Он был по очереди садист и мазохист, и в сексуальном полусвете своей жизни он никогда не находил физической разрядки, какую подобные несчастные люди иногда могут получить, часто благодаря какому-то стечению обстоятельств либо вниманию какой-нибудь конкретной личности. В своих отношениях с женщинами Гитлеру приходилось самому разыгрывать трагедию, как это приходилось ему делать в отношениях с миром в целом. Полагаю, его можно было бы назвать «бесплодным героем».
Какая-то часть этой неопределенной и странной сексуальной конституции среагировала на присутствие Гесса – красивого, но весьма подавленно выглядевшего в то время молодого человека – во время их заключения в Ландсберге. Моральная сторона этого дела меня особо не волнует, но эта любопытная разграничительная линия внутренней закрепощенности оказала свое влияние на мышление Гитлера, который стал потом пропитан закостенелыми, ограниченными доктринами группировки Гесса – Хаустхофера с ее прояпонскими и антиамериканскими помрачениями, и мне с друзьями так и не удалось выковырять их оттуда.
Бесполезно размышлять об истории в сослагательном наклонении, но в определенном смысле было жаль, что этот путч не имел даже скромного успеха. Он бы не завел слишком далеко, да и имел бы немного последствий, кроме того, что обеспечил бы территориальную целостность Германии, которая из-за разгула рейнского и баварского сепаратизма, казалось, была под такой серьезной угрозой в то время. Гитлер был бы лишь одним из лидеров, и вместо того, чтобы примирять страсти двух миллионов коричневорубашечников в разгар наихудшей экономической депрессии, пережитой любой из европейских стран, что ему пришлось делать в 1933 году, когда его собственные предубеждения окончательно укрепились, эти десять тысяч коричневых рубашек 1923 года нашли бы себе какое-нибудь тихое место в более упорядоченном обществе.
Пока тянулся наш вечер, позвонил Вильгельм Функ, наш друг-художник (он был другом Цорна и Заргента), и сказал: «Конечно, он у тебя, не так ли?» Весь Мюнхен сгорал от нетерпения узнать, куда спрятался Гитлер, так что в конце концов я пригласил и его. Он являл собой любопытное сочетание англичанина – завсегдатая ночных клубов и льстивого американца. Он начал с того, что принялся подбадривать Гитлера, заявлять, что ему надо все начать вновь, и как велики его шансы, и так далее. После этой тирады к Гитлеру вернулось его скромное настроение. «Ах, господин профессор, – сказал он (в нем еще жил мелкобуржуазный комплекс обращения к любому человеку некоторой образованности с подобным титулом), – все это очень хорошие советы, но никогда не стоит забывать, как это ужасно трудно для человека без имени, титула либо академических званий – дослужиться до титула, когда его имя ассоциируется с какой-нибудь политической программой. Вы недооцениваете всю тяжелую, сопряженную с этим работу». А потом, обернувшись ко мне, он добавил: «Возможно, в конце концов, Ганфштенгль, этот путч был неплохой вещью; по крайней мере, никто не может сказать, что я сейчас неизвестен, а это дает нам основу для нового старта».
Ради нового гостя он пустился в длинные объяснения своих причин для организации путча, неминуемой опасности сепаратистских движений, дезорганизации и разобщенности, необходимости восстановить немецкую гордость и престиж, а потом, вернувшись к вопросу, чуть ли не беседуя с самим собой, сказал: «А что еще мы могли сделать? «Беобахтер» была почти в руках назначенных управляющих, и у нас не было денег. У партии просто не оставалось денег. А что еще можно было от нас ожидать? Нам надо было что-то делать. – Он взглянул на мою жену: – Все это было ужасным разочарованием, дорогая фрау Ганфштенгль, но на следующий раз я обещаю вам, что не упаду с натянутого каната».
Глава 7 Гитлер и Генрих VIII
В течение нескольких недель Гитлер, похоже, старался обрести свою политическую опору. Он опять посетил нас перед наступлением нового года, и я произвел на него впечатление, настаивая на абсолютной необходимости достижения какой-то формы временного соглашения с Генрихом Гельдом, главой нового баварского правительства. «Если вы не сможете убедить его в том, что партия умерила свои взгляды, ее просто запретят навсегда, – говорил я ему. – Надо помнить, что Бавария – преимущественно католическая область. Вы ни к чему не придете, если будете постоянно оскорблять людей либо позволять Розенбергу распускаться с его обличительными речами в печати. Вы достигли того, что ваши пути с Людендорфом разошлись, и если вы сможете заверить Гельда в этом, это произведет очень хорошее впечатление». Несколько дней спустя, к моему удивлению, Гитлер опять зашел ко мне и сообщил, что действительно встречался с Гельдом, имел дружеский получасовой разговор и теперь надеется на лучшее. Должно быть, он был необычно убедителен, потому что через пару месяцев партии было разрешено легально восстановиться.
В доме на Пиенценауэрштрассе у меня был небольшой кабинет, в котором я обычно работал. В нем не было центрального отопления, а чтобы обогреть большую мастерскую, нужны были бешеные деньги, так что большую часть времени я проводил в своем уютном местечке. В доме было полно книг, а на стене я повесил несколько картин и фотографий. На одной из них был Муссолини, которого я повесил скорее в виде предупреждения, чем для чего либо еще, глаза у него были выкачены, и он был похож на актера, играющего Отелло и переигрывающего свою роль. Также это подчеркивало бредовость его претензий на роль ломбарда (лангобарда) древнего происхождения. Было видно, что он на две трети – мавр. Там также была репродукция «Подсолнухов» Ван Гога в исполнении издательства Ганфштенгля, которую я уговорил моего брата, очень не хотевшего это делать, включить в наш каталог. Возможно, я чуть опережал общественный вкус, хотя последние годы она оказалась одной из наших наиболее популярных репродукций и была продана в огромных количествах. Гитлеру она не нравилась. «Для меня цвета слишком кричащие», – заметил он, но ему понравился портрет Муссолини и еще одна фотография Тосканини, дирижирующего оркестром.
Как-то днем в феврале вместе с нами тут побывал Рем. Я попросил его отдалить Гитлера от его друзей по кафе. «Это настоящая императорская голова, – заявил Гитлер, указывая на картину Муссолини. – Он похож на Тиберия, один из бюстов в ватиканском музее». На Рема это произвело куда меньшее впечатление. «Мой любимый Адольф, – произнес он со своим сильным баварским акцентом. – Этот человек похож на абиссинца. Ты никогда не сделаешь из меня фашиста. Я останусь тем, чем был всегда – баварским монархистом». Я взглянул на него, но он, похоже, не шутил, и я навсегда запомнил его ремарку. Настанет день, когда я задумаюсь, а не запомнил ли ее и Гитлер.
Какое-то короткое время действительно казалось, что Гитлер собирается прислушиваться к голосу разума, и первые несколько недель 1925 года я всерьез подумывал над тем, чтобы отдавать большую часть своего времени руководству этим непредсказуемым гением. Политически его капитал находился в стадии отлива. Партию еще предстояло юридически возродить, существовал запрет на его публичные выступления, центральное правительство стабилизировалось, новая марка доктора Шахта излечила инфляцию и лишила нацистов одного из их наиболее эффективных аргументов, а Гитлеру еще надо было вновь навязать себя своим националистическим союзникам. Однажды он приехал ко мне и сказал: «Нам надо 100 тысяч марок, и с этими деньгами все можно будет выстроить вновь». Его главная надежда возлагалась на успех его книги, рукопись которой уже была готова. Тут мне виделось средство сделать его обязанным лагерю респектабельности. Я рассказал своему брату Эдгару, что есть эта книга и что весьма стоило бы нашей фирме обрести права на нее. Мы опубликовали несколько политических биографий, и я предположил, что это было бы очень выгодным титулом в нашем списке. Но Эдгар, будучи очень консервативным бизнесменом, эту идею отверг, что очень показательно в том плане, какого были мнения очень многие люди о Гитлере после провала путча в «Бюргербрау».
К этому времени люди Амана начали набирать гранки, и однажды утром Гитлер появился со связкой их в руке. «Не могли б вы помочь мне с корректурой?» – спросил он, на что я согласился уж слишком легко, пока не начал читать их. Это был в самом деле жуткий материал. Я просмотрел не более семидесяти страниц или около этого, но были уже очевидны его невозможные политические предпосылки, и совсем независимо от этого такой стиль наполнил меня ужасом. Бог знает, немецкий язык дает безграничные возможности для расплывчатости мысли и бесконечное число подчиненных предложений. А здесь это сочеталось с фразеологией школьного класса и вульгарными ошибками стиля.
Я принялся за работу, прежде всего вычеркнув его наихудшие прилагательные страшный и чудовищный, а также излишнее использование превосходной степени. Некоторые из ошибок были весьма показательны. В деревенских школах учат: более вежливым будет писать mein Vater besass ein Haus, нежели mein Vater hatte ein Haus (у моего отца есть дом)! На странице 22 появляется mit mir besass das Schicksal in dieser Hinsischt Erbarmen – «судьба в этом отношении была добра ко мне». Где-то еще он говорит о своем таланте художника. «Вы не можете так говорить, – сказал я ему. – Другие могут сказать, что у вас есть талант, но вы сами этого сказать не можете». Были еще мелкие нечестности типа описания своего отца как старшего чиновника, каковым его отец никогда не был. Его ограниченный кругозор отражался в использовании слова «Weltgeschichte» – мировая история – в связи с весьма незначительными европейскими скандалами.
Скоро он потерял терпение со мной и говорил «да, да, я посмотрю», но, естественно, никогда этого не делал, и эта книга до сих пор читается как один из монологов Фафнера из вагнеровского «Зигфрида». Но если продраться сквозь это многословие, раскроется истинный Гитлер со всеми его «белыми пятнами», где он плохо разбирался в предмете, в сочетании с фантастической энергией и целеустремленностью, с которыми он занимался этой пустой болтовней. Когда я обнаружил, что пропала пачка листов текста, я поинтересовался, что случилось с другими, и мне заявили, что их корректирует Штольцинг-Черны – богемский немец, работавший в редакции «Беобахтер». Я сказал Гитлеру, что, пока у меня не будет всего текста, я не смогу правильно корректировать его, но я так и не увидел остальной части и был вынужден прочесть ее уже в книжной форме, когда она вышла в свет.
Полагаю, это была безнадежная попытка, но мы с женой даже подумывали о том, чтобы привить ему общественную привлекательность, вежливость и такт как средство противостояния угрозе растущего радикализма его взглядов. Мы намеревались смягчить манеру, которая выражалась у сержанта в цивильной одежде, и предложили ему ходить в школу танцев, где, как мы знали, обычно учат и умению держать себя в обществе. В то время очень популярным был чарльстон, но мы хотели избежать его любой ценой и надеялись, что хорошо выученный вальс будет более способствовать внутренней гармонии. Было странно, что человек с таким музыкальным чувством испытывал полнейшую аллергию к этому ее выражению. Даже шарм моей жены не смог ничего поделать. «Нет, – заявил он, – танец – нестоящее занятие для государственного деятеля». – «Но, господин Гитлер, – прервал его я, – Наполеон весьма наслаждался танцами, а на Вашингтона и Фридриха Великого можно было всегда рассчитывать, что они будут на балу». – «Нет, я не буду этого делать. Это пустая трата времени, а венские вальсы слишком женоподобны для мужчины, чтобы их танцевать. Эта мания и пристрастие были не последними факторами в падении их империи. Вот за что я ненавижу Вену».
Хотя мы продолжали весьма часто видеться с Гитлером, я осознавал, что безумные экстремисты в партии снова вцепились в него, и аргументы более благоразумных из нас постоянно отвергались. Даже сам ход событий был в заговоре против нас. 24 февраля власти опять разрешили легализовать существование партии. 27-го Гитлер выступил впервые после перерыва в «Бюргербраукеллер». Хотя он выглядел благоразумно осторожным, налицо был достаточно явный намек для Гельда на старые угрозы, чтобы встревожиться от свободы, которую он предоставил Гитлеру, и тому было вновь запрещено выступать, и этот запрет действовал в Баварии более двух лет, а в остальной Германии – до сентября 1928 года. Я сидел рядом с Гессом, который также уже вышел из тюрьмы. Мы были совсем рядом с помостом, и я пытался поднять дух этого мрачного молодого человека, заключив пари на то, что я точно предскажу слова, которыми Гитлер начнет свое выступление. «Что вы имеете в виду? – спросил Гесс. – Я ставлю любую сумму на то, что он скажет «когда мы зададим себе вопрос…» – свою старую формулу подведения итогов». И действительно, он так и сделал.