Имидж старой девы - Елена Арсеньева 16 стр.


Она откинулась на сиденье в блаженной расслабленности и с трудом справлялась с тяжелеющими веками. Как только машина тронулась – оказывается, Алка умела водить! – она задремала и проснулась оттого, что они опять стояли. На сей раз их окружал не лесок, а какие-то оструганные столбы. Лариске понадобилось минут пять, никак не меньше, чтобы уразуметь: это они очутились посреди детской площадки! На столбах укреплены разные качели, а «жигуль» крепко засел в песочнице.

Алка сосредоточенно терзала педаль газа, но не могла стронуть машину с места.

– На-пи-лась ни к чер-ту! – раздельно сообщила она. – То есть это… к черту! Ладно, теперь пошли гулять, а то еще пристанет кто-нибудь.

Она выбралась из машины, помогла сделать то же Лариске. Та заметила пустую бутылку от коньяка и вяло, как бы мимоходом удивилась: когда успели все выпить? Ну и молодцы!

– Ну и молодцы… – бормотала она, пытаясь подладиться к размашистым шагам и беспорядочным движениям Алки, которую мотало из стороны в сторону. – Ну и мо-лод-цы…

– Я сейчас знаешь на кого похожа? – хихикнула Алка. – На ту змею из анекдота. Знаешь анекдот? Ползут две змеи из кабака, пьяные-пьяные, как мы с тобой, и одна другую спрашивает: «Слушай, подруга, ты не помнишь, я ядовитая или нет?» – «Ядовитая, ядовитая», – говорит подруга. «Ну, тогда мне полный писец. Я только что язык прикусила!»

Она захохотала, а Лариска подхватила.

Так, громко смеясь, они довольно долго брели по пустым улочкам маленького пригородного поселка, ориентируясь на гул многоголосого шоссе, и вот наконец впереди показалось оно само. Здесь девчонки разом подняли руки, и не прошло и десяти минут, как обе оказались при деле. Уже смеркалось, дневные заботы отходили на задний план, темнота несла с собой мужские желания, удовлетворять которые что Лариска, что Алка умели как надо. И без разницы, трезвые они в это время или в дымину пьяные. Профессионализм или есть, или его нет. Но если он есть, его не пропьешь!

Из дневника Жизели де Лонгпре, 20 февраля 1814 года, Мальмезон

Некогда взяться за дневник. Мадам болеет, капризничает, нервничает, не находит себе места. Все не по ней! Я то готовлю ей чаи, то ставлю компрессы – обостряется мигрень, то читаю в газетах последние новости, стараясь выбирать те, где речь не идет о войне, но все пропитано только войной, более того – предчувствием неминуемого поражения! Хотя проблески надежды поначалу мелькали на нашем унылом горизонте и чудилось, вот-вот разгорится зарево новой победы. Двадцать седьмого января император был в Шалоне, выбил врага из Сен-Дизье, двадцать девятого наткнулся на патруль свирепых казаков, но счастливо избежал смерти, тридцатого отбивал атаки под Бриеном… Февраль тоже прошел под знаком победы. Объединенные силы союзников превосходили нашу армию в десять раз, однако император одержал верх под Монмирайлем, Шампобером, Шато-Тьери и Бошаном. Однако сегодня из Италии пришел слух об измене Мюрата. Оказывается, еще одиннадцатого января неаполитанский король вступил в переговоры с австрийцами и подписал договор: в обмен на то, что за ним сохраняется титул, он позволяет английскому флоту войти в Неаполитанский залив, а свои войска обращает против принца Евгения! Евгения Богарнэ…

Ах, как будто мало Мадам той тревоги, которую она испытывает за императора! Теперь к этому прибавилась неизбывная тревога за сына. О, конечно, принц Евгений всегда участвовал в военных действиях, однако он сражался против явного, известного врага. А теперь в стан врага перешел один из ближайших друзей и соратников – Иоахим Мюрат! Муж сестры императора Каролины!

Мадам не сомневается, что именно «эта стерва» (она ненавидит что Каролину, что Полину Бонапарт, которые некогда очень старательно вбивали клинья между государем и его ветреной супругой!) подстрекала слабовольного Мюрата и подтолкнула его к измене!

Конечно, это не добавило Мадам ни хорошего расположения духа, ни здоровья…

Почти все дни проводит она в Мальмезоне, хотя это – всего лишь летняя резиденция. Ах, в прошлые годы мы жили большую часть времени во дворце на Елисейских Полях – в зимней резиденции, охотились в Наваррском замке, разъезжали по всей стране… Охрана, эскорт, кареты с гербами, балы, костюмированные праздники, концерты, пикники – все радости жизни, которые может придумать прихотливое воображение Мадам и купить на те три миллиона годового дохода, что ей выделены императором… Да, она тосковала по нему, но умела находить удовольствие даже и в одинокой жизни.

А теперь… теперь мы безвылазно сидим в Мальмезоне. Она или лежит в постели, или на канапе в маленьком кабинете, который по ее рисункам был сделан Верноном. Здесь она слушает охи и вздохи бедного влюбленного Моршана. Этот долговязый красавец наделен чудным голосом, несколько, быть может, хрипловатым, но это придает особую выразительность его словам и романсам, которые он распевает, глядя в томные черные глаза Мадам. А ей он с его белокурыми волосами и сияющими голубыми глазами напоминает Ипполита Шарля – возлюбленного, из-за которого она перенесла столько бед. Я отлично помню то письмо, которое некогда писала ему под диктовку Мадам, истомленной тоской: «Да, мой Ипполит, я их всех ненавижу. К тебе одному обращена моя нежность, моя любовь… Да, мой Ипполит, моя жизнь – это постоянные терзания. Только ты можешь возродить меня к счастью. Скажи мне, что любишь меня, любишь меня одну!.. До встречи, я шлю тебе тысячу нежных поцелуев – я вся твоя, вся твоя!»

О Мон Дье, никогда не считала себя слишком чувствительной, скорее наоборот, но эти нежные слова запали мне в душу. С тех пор немало писем я написала под диктовку Мадам, однако эти письма помню с необычайной ясностью. Наверное, слова забылись бы, но нейдет из памяти образ безумно влюбленной, страстной женщины, у которой рвется сердце, рвется душа из-за того, что принадлежит она одному, а тянется, всем существом своим рвется к другому!

С другой стороны, я прекрасно понимала, что связь с Ипполитом ни к чему хорошему не приведет. Жозефина потеряла бы куда больше, чем приобрела. Кроме того, Баррас [10] и Талейран не хотели, не могли терять возможности управлять «маленьким капралом» с помощью «сладкой и несравненной Жозефины», как называл ее Наполеон. Ее роман с Ипполитом Шарлем был бы настоящим бедствием для Франции, именно поэтому я без колебаний исполнила свой долг и сделала копию этого письма для князя Беневентского. Наш изысканный дипломат, прославленный во всей Европе, не брезговал и мелким шантажом: не раз потом Жозефина с возмущением жаловалась мне, что он грозил передать это письмо Первому консулу (затем – императору!), если Жозефина, которая была не только пылкой любовницей, но и советчицей своего супруга, станет противопоставлять влиянию Талейрана свое. О господи, она так негодовала против Ипполита, убежденная, что Талейран завладел копией письма по небрежности или прямому предательству ее любовника! А виновата во всем была я, но Жозефине и в голову не приходило заподозрить меня! Напротив, она считала меня своей лучшей подругой. Ведь именно мне она была обязана примирением с Наполеоном – а дело тогда, после его возвращения из Египта, уже почти дошло до развода!

О, заканчиваю. Госпожа зовет меня. Голос жалобный – должно быть, опять разыгралась мигрень!

Катерина Дворецкая, 12 октября 200… года, Париж

Тот ветер, который подшутил со мной на улице Шо-ша, успел измениться, пока я путешествовала подземкой до станции «Порт-де-Клинанкур». Теперь это был не веселый озорник (пусть с весьма своеобразным чувством юмора!), а назойливый, злобный пакостник. Всю дорогу от метро до Блошиного рынка я бежала, согнувшись и прикрывая лицо: навстречу так и свистело, а поцеловаться еще с одной газетой мне сегодня не хотелось. Бежала я в общем потоке одинаково согнувшихся, одинаково прячущихся от ветра людей. Изредка разгибалась, поднимала голову, но видела вокруг лишь стены некоего вещевого коридора. Сбывшийся кошмарный сон про общество всеобщего потребления, осуществленная мечта эпохи тотального дефицита: вокруг вздымаются холмы джинсов, навалены курганы курток, громоздятся стены обувных коробок, удушающе благоухают моря и океаны парфюмерии – все жуткого качества, но все очень дешевое и всего МНОГО!

«Ничего не понимаю! – сердито пыхтела я в рукав куртки, которым прикрывала лицо. – Или Морис что-то перепутал? Где же антиквариат? Где ценности минувших эпох? Где Мекка коллекционеров всего мира? Это какой-то гипертрофированный Алексеевский рынок, телепортированный из Нижнего Новгорода и умноженный на пятьсот, а то и на тысячу, только и всего! А холодина какая!»

Вспомнилась иллюстрация из книги карикатур Бидструпа [11]: около забора несколько причудливо одетых людей развели костер и греют руки, поодаль навалены зеркала, картины, какие-то кресла в стиле ампир или рококо, сроду мне их не различить, а еще стоят корзинки со щенками и котятами, с попугаями и морскими свинками. Я эту картинку еще в детстве видела, у тетушки Элинор. Дословно не помню, что там было написано, но смысл состоял в том, что на Блошином рынке весь товар с блохами, от собак до антикварных кресел. Больше всего меня, впрочем, тогда поразил костер. Я сочла его художественным преувеличением. Париж представлялся мне южным городом, жарким, чуть ли не субтропиками. А сейчас я думаю, что было бы очень недурно развести костерчик из половины навезенного сюда барахла. Сколько народу могло бы согреться! Ведь и в самом деле кругом – сущее барахло.

Не могу больше видеть это убожество и пытаюсь найти пути к бегству. Сзади и спереди – всюду однообразная людская масса. А это что? На заборе висит загадочная вывеска «Marché aux Vernaison». Марше-о-Вернэзон? Ну так и марше́ туда, это всяко лучше, чем барахолка. Под вывеской открытая калиточка… Улучив момент, когда прерывается встречный поток, ныряю в первый попавшийся просвет между выставкой линялых джинсов и грубых, словно кандалы, кроссовок, влетаю в калиточку – и оказываюсь совсем в другом мире.

Множество простеньких одноэтажных домишек, увитых плющом и диким виноградом, образуют узкие улочки. В домишках окон нет, но все двери распахнуты настежь, и можно увидеть их роскошную обстановку. Роскошную, но странную… Например, в одном доме бесчисленное количество люстр. В другом – кресел и изящных столиков для ламп. В третьем – этих самых ламп несчетно, все в шелковых абажурах, с воланами и бахромой, с оборочками, кружевами, металлическими и стеклянными висюльками, в лентах, бантах и бантиках, ножки у них бронзовые, фарфоровые, круглые, овальные, просто столбики и какие-то безумные фигуры, и даже многофигурные любовные сцены… А вот домик, от пола до потолка заваленный коврами. А вот сплошные каменные статуи, причем все какие-то греко-римские легионеры, а может, императоры, кто их разберет. Их торсы, бюсты, отдельно взятые головы… Мамаево побоище! А здесь – этажерки и ширмы, а также этажерочки и ширмочки. Там – оконные рамы, ставни, двери, части каменных и деревянных оград. Здесь – россыпи стеклянных украшений. Там – залежи старинного шитья, столового белья, блузок ручной вышивки…

«Так ведь это я на Блошином рынке! Я попала-таки на него!» – доезжает до меня наконец, и начинается блужданье по улицам этого города чудес. Домишки – вовсе не домишки, а что-то типа гаражей или даже фургонов, снятых с колес и поставленных на землю. Это лавки антикваров! Некоторые, конечно, язык не поворачивается назвать иначе как лавками старьевщиков… А впрочем, что такое антиквар, как не продавец всякого старья? Но слово «древность» звучит куда как благозвучней!

Сначала я останавливаюсь около каждой лавки, рассматриваю все досконально, млея от восторга… но уже совсем скоро просто брожу бесцельно с улицы на улицу, потому что здесь, как в музее, мгновенно устаешь и теряешь всякое соображение. Ни взгляд, ни разум уже не воспринимает изобилия окружающей красоты, но оторваться от нее невозможно. В отличие от выхолощенной музейной роскоши, сокровища Блошиного рынка одушевлены, в них живет неумирающий дух прошлого, ведь с каждой вещью была связана чья-то жизнь, и аромат этих угасших жизней так и реет над рынком, словно шелестящий, шелковый запах иммортелей, различимый лишь самым тонким чутьем…

Иммортели, между прочим, это то же, что бессмертники. Но какое слово! Фантастика, что за слово! Жуть и очарование.

Вот в этой смеси несочетаемых состояний я и пребываю, пока брожу по Марше-о-Вернэзон. Оказывается, это только один из рынков, составляющих весь огромный Марше-о-Пюс. Еще я видела Marché aux Dauphine, Марше-о-Дофин, но он мне не понравился, там все как-то по-музейному выхолощено. Интересны только книжные развалы и россыпи гравюр и рисунков, но скоро я снова возвращаюсь на очаровательный Марше-о-Вернэзон и брожу по нему среди множества посетителей. Все движутся медленно, нога за ногу, у всех осоловелые глаза и отрешенное выражение лица. Наверное, и я выгляжу так же, сумасшедше-сомнамбулически.

Вдруг различаю позади себя какое-то монотонное бурчание. Настойчивое, как жужжанье осенней мухи.

Прислушиваюсь. Различаю только отдельные слова:

– Красота… не могу… умереть можно… нет, это просто невыносимо… я хочу, хочу ее…

У меня холодеет спина. Помню, вот так же однажды шла по аллейке Театрального сквера в Нижнем, а сзади пристроился какой-то придурок, страдающий от вынужденного воздержания. Он бормотал всякие кретинские словечки вроде этих, а сам в то время… ну, вы понимаете. Я тогда была девушка совсем молодая и невинная не только телом, но и душой: взяла, дура, да и обернулась. Увиденного мне надолго хватило! Именно тогда моя робость перед мужчинами превратилась в настоящую фобию. Треклятая близняшка уверяла, что вышибить этот клин можно только таким же клином. Ну, ей виднее, она у нас в деле вышибания клиньев большо-ой специалист! В смысле, большая специалистка.

Как всегда, при воспоминании о сестрице с ее воинствующий сексапильностью настроение у меня портится. Да еще этот недотраханный эксгибиционист в кильватере все бормочет да бормочет про свои знойные чувства!

«Сейчас как обернусь! – мысленно стращаю я себя. – И если что-нибудь увижу… позову людей, вот что! Вот этих антикваров и покупателей. Ка-ак заору!»

Раз, два, три!

Резко оборачиваюсь.

Эксгибиционист дефилирует мимо с отрешенным выражением лица. Одежда на нем вся застегнута – сверху донизу и снизу доверху. В руках – не то, что вы могли подумать, а мобильный телефон. И этот сладострастный шепот адресован человеку, который находится, по-старинному выражаясь, на другом конце провода. И тут, когда в ушах у меня больше не шумит со страху, я способна расслышать, что все эпитеты и вздохи адресованы… россыпям антиквариата, а вовсе не унылой женщине с растрепанными волосами, в потертой кожаной куртке, джинсах и кроссовках.

Это картины для него – красота! Это при виде вон того гобелена он готов умереть! Это ему просто невыносимо видеть целую выставку стульев в готическом стиле, с плетеными спинками. Это он хочет вот эту скатерть, отороченную сказочным валансьенским кружевом!

Да… налицо клиническая картина сексуальных фантазий старой девы. У кого что болит, тот про то и говорит. Мы имеем не недотраханного маньяка, а аналогичную маньячку. Плохо дело, голубушка! Странно, что ты не заподозрила в сексуальных домогательствах того галантного месье, который спасал тебя от разбушевавшейся газеты, и не надавала ему по физиономии – за доброту душевную и рыцарские чувства.

Чтобы немного успокоиться, принимаюсь разглядывать фонтан, воздвигнутый на крошечном пространстве между тремя лавками. Самый настоящий фонтан: его раковина вся изъедена временем, да и мраморный амурчик, обнимающий дельфина, из пасти которого должна струиться вода, уже изрядно замшел.

– А фонтан продается, интересно знать? – произносит позади меня капризный женский голос. Не сразу соображаю, что говорят по-русски. Вот те на, русские на Блошином рынке! Хотя что особенного? В Париже сейчас множество соотечественников, почему бы кому-нибудь не забрести в это экзотическое местечко? Опять же, многие русские уже имеют собственность во Франции, виллы, то да се. И если у человека есть лишние деньги, он имеет полное право обставить свое жилье утонченным антиквариатом. Я бы, к примеру, так и поступила, разбогатей посерьезней и решив навсегда остаться во Франции. Великодушие Элинор дает мне возможность жить без проблем, но отнюдь не предаваться излишествам! А эта дама, которая хотела бы купить фонтан, что она собой представляет, интересно?

Оборачиваюсь, делая вид, что разглядываю настоящие рыцарские доспехи, выставленные у дверей ближней лавки. Какие-то они мелкие, на мой взгляд. На мальчика-подростка… А впрочем, когда носили такие доспехи, в четырнадцатом, ну, в пятнадцатом веке? Я где-то читала, что в ту пору люди были куда ниже ростом, чем наши современники. Да и в девятнадцатом веке они не отличались высотой. Так что это не Пушкин был малорослым – это Наталья Николаевна при своих 172 сантиметрах была по меркам тех времен сущая дылда. У меня, кстати, тот же рост, но это все, что роднит нас с красавицей Гончаровой. Однако двум рашен вумен, которых заинтересовал фонтан, что я, что прекрасная Натали показались бы девочками из младшей группы детсада. Они-то обе – не меньше 180 сантиметров ростом, две изумительно красивые, хоть и слегка потертые дамы. Нет, не временем тронутые – каждая не старше, а возможно, и младше меня, – но лежит на них некий лоск… словно на захватанной руками вещи. А впрочем, это я от зависти. Они обалденно хороши собой, особенно брюнетка: точеное большеглазое лицо, причудливые локоны, что-то андрогинное, бесполое, вернее, двуполое в чертах, как у Боттичеллиевых ангелов, – и в то же время веет от нее такой всепобедительной женственностью, что хозяин лавки, охраняемой доспехами, чуть ли не поклон отвешивает красавице.

Кстати, хозяин сам по себе – достойная внимания персона. Широкоплечий, крепкий, высокий, в кожаных штанах в обтяг, в сапогах на металлических каблуках, с заклепками, набойками на носах и даже с маленькими шпорами. Алый свитер, черная кожаная жилетка, большую голову охватывает черная шелковая косынка. Усы торчат, словно медом намазанные, бородка, орлиный нос, орлиный взор зеленых, чуть навыкате глаз, яркие губы… Пират, ну сущий пират! Все в нем гротескно, все немного чересчур, он пират книжный, киношный, опереточный, от него глаз не оторвать!..

Назад Дальше