Герой повести, Парнок, – это, по формуле М.Л. Гаспарова, «как бы сам Мандельштам, из которого вынуто только самое главное – творчество»[465]. Страх поэтической немоты преодолевался в «Египетской марке» через создание шаржированного двойника автора, лишенного дара слова. Страх общей бесфабульности жизни преодолевался созданием бесфабульного произведения. «Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений, из петербургского инфлуэнцного бреда», – писал Мандельштам в «Египетской марке» (II: 493). И еще: «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока! Дай мне силы отличить себя от него» (II: 481)[466].
Основным прототипом главного героя «Египетской марки» послужил приятель Мандельштама, поэт и теоретик танца Валентин Парнах (Парнок), чей выразительный портрет обнаруживаем и в обращенном к нему стихотворении Константина Ляндау:
Впрочем, всем, кто берется рассуждать о реальных прототипах персонажей мандельштамовской повести, необходимо помнить о его возмущенном монологе 1928 года по поводу романа Вениамина Каверина «Скандалист». Этот монолог был записан за Мандельштамом Давидом Выгодским: «Если он на 99 % берет портретные черты, фотографию, а один процент прибавляет от себя, так ведь это клевета… Или дай все сто процентов фотографичности, или делай, как настоящий художник: перемешай все так, чтобы нельзя было разобрать, что откуда»[468].
Первая публикация «Египетской марки» состоялась в майском номере журнала «Звезда» за 1928 год. «<О>н трижды брал обратно рукопись, чтобы внести новые и новые исправления», – вспоминал член редколлегии «Звезды» Вениамин Каверин[469].
Вряд ли Мандельштам мог бы надеяться на выпуск сразу трех своих книг в советских издательствах, если бы не чувствительная поддержка видного партийного деятеля Николая Ивановича Бухарина (1888–1938), неизменно благосклонного к поэту. По остроумному замечанию М.Л. Гаспарова, «Бухарин при Мандельштаме и Пастернаке – это какой-то благодетельный брат-Евграф русской литературы, стилистически отличный от доброго барина Луначарского»[470]. Евграфом, напомним, звали загадочного и в трудную минуту всегда приходящего на помощь брата пастернаковского Юрия Живаго.
10 августа 1927 года Бухарин – видимо, по просьбе самого Мандельштама – обратился к председателю правления Госиздата Арташесу Халатову: «Вы, вероятно, знаете поэта О.Э. Мандельштама, одного из крупнейших наших художников пера. Ему не дают издаваться в Гизе. Между тем, по моему глубокому убеждению, это неправильно. Правда, он отнюдь не “массовый” поэт. Но у него есть – и должно быть – свое значительное место в нашей литературе. Я это письмо пишу Вам privati, т. к. думаю, что Вы поймете мои намерения etc. Очень просил бы Вас или переговорить “пару минут” с О.Э. Мандельштамом, или как-либо иначе оказать ему Ваше просвещенное содействие. Ваш Н. Бухарин»[471]. Вскоре после этого письма, 18 августа 1927 года, Мандельштам заключил с Ленинградским отделением Госиздата договор на издание своей итоговой книги «Стихотворения» («Собрание стихотворений»). Договор с издательством «Academia» на публикацию третьей в этом урожайном году авторской книги – сборника статей «О поэзии» – был подписан еще в феврале 1927 года.
Гонорар за готовившиеся издания позволил Осипу Эмильевичу и Надежде Яковлевне в октябре съездить в Сухум, Армавир и Ялту (сюда Мандельштамы прибыли в конце ноября). В Детское Село они вернулись в декабре 1927 года.
49 февраля 1928 года Мандельштам был в гостях у Давида Выгодского, который записал в своем дневнике: «Вчера вечером Мандельштам. Непереносимый, неприятный, но один из немногих, может быть единственный (еще Андрей Белый) настоящий, с подлинным внутренним пафосом, с подлинной глубиной. Дикий, непокойный. В равном ужасе от того, что знает, и от того, что не дано знать. После него все остальные – такие маленькие, болтливые и низменные»[472].
14 марта в Госиздате поэт случайно столкнулся с Корнеем Чуковским, который занес в дневник свои впечатления об этой встрече: «Мандельштам небрит, на подбородке и щеках у него седая щетина. Он говорит натужно, после всяких трех-четырех слов произносит м-м-м-м-м-м и даже эм-эм-эм, – но его слова так находчивы, так своеобразны, так глубоки, что вся его фигура вызвала во мне то благоговейное чувство, какое бывало в детстве по отношению к священнику, выходящему с дарами из “врат”»[473].
Незадолго до этого, 5 марта 1928 года, Мандельштам принял участие в вечере памяти Федора Сологуба, проведенном по инициативе Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей. В дневниковой записи Павла Лукницкого, относящейся к началу марта, рассказано о том, как Мандельштам добивался и добился от устроителей вечера – супругов Замятиных – приглашения в качестве участника Владимира Пяста: «<О>н стал требовать, чтоб пригласили Пяста. Л.Н. <Замятина> ответила уклончиво. После, провожая Л.Н., я говорил с ней о Пясте, она решила не приглашать его: Пяст декламирует ужасно <…>. О. Мандельштам на следующий день прислал письмо, в котором повторял просьбу пригласить Пяста»[474]. В этом письме поэт, в частности, увещевал Замятиных: «Короткая память в отношении к Пясту – наш общий грех» (IV: 97). В результате Пяст был приглашен, но выступить отказался.
Мандельштам далеко не в первый раз заступался за еще менее, чем он сам, приспособленных к жизни людей. В апреле 1922 года, как мы помним, поэт пытался выбить жилье в Москве для Велимира Хлебникова. В течение долгих лет Мандельштам заботливо опекал своего младшего брата Шуру. В случае с Пястом ситуация усугублялась еще и тем, что ему, как и самому Мандельштаму, упорно навязывалось обременительное амплуа поэта-чудака. Причем Пясту было еще труднее, чем Мандельштаму. Если Мандельштама называли полусумасшедшим, Пяста считали сумасшедшим.
В начале 1910-х годов, когда литературные репутации Мандельштама и Пяста сложились еще не окончательно, роль пропагандиста творчества младшего поэта, как и полагается, взял на себя старший – единственный из всех русских символистов, безоговорочно признавший мандельштамовский талант. Сохранились газетные отчеты и свидетельства современников, с недоумением и возмущением излагающие основные тезисы лекции Пяста «Вне групп», состоявшейся 7 декабря 1913 года. Процитируем здесь фрагмент дневниковой записи малоизвестного стихотворца И. Евдокимова: «Пришел с лекции Пяста. <…> Мне положительным кощунством казались чрезмерные похвалы О. Мандельштаму. Пяст упорно противопоставлял А. Блоку Мандельштама, и было видно, что Пяст считает Мандельштама поэтом гораздо крупнейшим, чем А. Блок»[475]. И это при том, что Пяст был одним из немногих личных друзей Блока.
Много позднее Пяст с любовью изобразит своего друга-акмеиста в мемуарной книге «Встречи» (1929), которая будет поднесена Мандельштаму с несколько загадочной дарственной надписью: «Соавтору, Осипу Мандельштаму, от любящего автора»[476] (в книгу «Встречи» было включено множество шуточных мандельштамовских стихотворений, что, по-видимому, и позволило Пясту назвать его своим соавтором).
В сознании большинства современников-литераторов Мандельштам и Пяст предстали гротескной парой поэтов-чудаков в первые пореволюционные годы, когда нужда и голод обострили до карикатурной отчетливости некоторые черты их внешнего облика. «Парному» их портрету в мемуарах способствовало и то обстоятельство, что оба страшной зимой 1920–1921 годов жили в знаменитом Доме искусств.
Приведем здесь «парный» шаржированный портрет Мандельштама и Пяста, набросанный в беллетризированных воспоминаниях Э.Ф. Голлербаха (торжественная неторопливость одного поэта и суетливость другого лишь подчеркивают общую для обоих «сумасшедшинку»): «Вот чинно хлебает суп, опустив глаза, прямой и торжественный Мандельштам. Можно подумать, что он вкушает не чечевичную похлебку, а божественный нектар. Иногда он приходит в пальто, в меховой шапке с наушниками, подсаживается, не снимая шапки, к знакомому и сразу начинает читать стихи <…>. Поодаль, у окна, жадно и сосредоточенно ест Пяст. Он совсем пригнулся к тарелке, вытянул шею и, прижав вилкой один конец селедки, обгладывает ее с другого конца»[477].
Приведем здесь «парный» шаржированный портрет Мандельштама и Пяста, набросанный в беллетризированных воспоминаниях Э.Ф. Голлербаха (торжественная неторопливость одного поэта и суетливость другого лишь подчеркивают общую для обоих «сумасшедшинку»): «Вот чинно хлебает суп, опустив глаза, прямой и торжественный Мандельштам. Можно подумать, что он вкушает не чечевичную похлебку, а божественный нектар. Иногда он приходит в пальто, в меховой шапке с наушниками, подсаживается, не снимая шапки, к знакомому и сразу начинает читать стихи <…>. Поодаль, у окна, жадно и сосредоточенно ест Пяст. Он совсем пригнулся к тарелке, вытянул шею и, прижав вилкой один конец селедки, обгладывает ее с другого конца»[477].
Еще более выразительный пример подобного портретирования представляет собой фрагмент из «Книги воспоминаний» М.Л. Слонимского. Рассказ о Мандельштаме – жильце Дома искусств как-то почти неуследимо для автора и читателя перетекает здесь в изображение Пяста: «<Н>а следующий день он < Мандельштам>, не поспав, мчался по лестнице, торопясь на курсы Балтфлота, читать матросам лекцию. Дом искусств вообще днем пустел – обитатели расходились по работам и по службам.
О том, что поэзия вернулась со служб домой, оповещал обычно громкий, моделирующий голос Пяста: “Грозою дышащий июль!..” С этой же фразы начиналось также и утро, она разносилась, как звон будильника»[478].
Абзацем ниже, перескочив через портрет чудака-Пяста, рассказ Слонимского о чудаке-Мандельштаме продолжается: «Из всех жильцов Дома искусств Мандельштам был самый беспомощный и самый внебытовой»[479].
«Парный» портрет, подчеркивающий «надмирность» двух поэтов, дан также в мемуарах Ирины Одоевцевой, падкой на сентиментальные обобщающие характеристики.
Но и в портретах, запечатлевших поэтов «поодиночке», легко обнаружить черты сходства. Вот эпизод, зафиксированный в дневнике К.И. Чуковского: «Пристал ко мне полуголодный Пяст. Я повел его в ресторан и угостил обедом»[480]. А вот – из мемуаров Ходасевича, только на этот раз о Мандельштаме: «Зато в часы обеда и ужина появлялся он то там, то здесь, заводил интереснейшие беседы и, усыпив внимание хозяина, вдруг объявлял: ну, а теперь будем ужинать»[481].
«Из-под тулупа видны брюки, известные всему Петербургу под именем “пястов”», – изображал чудака-Пяста Ходасевич[482]. А вот деталь внешнего облика Мандельштама, подмеченная Лидией Гинзбург: «Что касается штанов, слишком коротких, из тонкой коричневой ткани в полоску, то таких штанов не бывает. Эту штуку жене выдали на платье»[483].
Неудивительно, что в коллективной пародии на мандельштамовское стихотворение «Домби и сын», в котором упоминаются «клечатые панталоны» Домби-отца, возникает имя старшего мандельштамовского друга:
Раз уж мы упомянули о пародиях на Мандельштама, поговорим о них чуть подробнее.
Какие черты поэтического облика нашего героя придавали ему «лица необщее выраженье» в глазах современников, служили опознавательными приметами автора книг «Камень» и «Tristia» для более или менее широкой читательской публики? Обзор пародий современников на стихотворения Мандельштама позволяет предложить вариант ответа на этот вопрос, ведь пародисты утрировали как раз узнаваемые черты и приметы мандельштамовского стиля.
Всего, на сегодняшний день, выявлено 16 прижизненных пародий на поэта. Во многих из них высокие античные имена и реалии совмещены с мотивами, воплощающими низкую российскую и советскую повседневность конца 1910—1920-х годов. Именно таким образом пародисты пытались достичь комического эффекта.
Это могло быть сделано совсем без иронии над Мандельштамом, как в пародии Бориса Башкирова 1920 года:
Однако чаще всего объектом насмешки служил именно Мандельштам, как, например, в пародии Арго и Николая Адуева 1922 года:
Это шуточное стихотворение входит в чрезвычайно популярный среди пародистов жанр – в серию на общую тему, в данном случае – в серию «Как родился поэт (Анкета)». Приведем еще одну «античную» пародию на Мандельштама, входящую в серию и построенную на резком контрасте между классическими и сугубо современными мотивами. Это пародия Эмиля Кроткого 1928 года из серии «Поэты в деревне»:
Пародии подобного типа были построены по схеме, наиболее отчетливо проговоренной Валерием Брюсовым в уже цитировавшейся нами выше ворчливой рецензии на мандельштамовскую «Tristia»: «брюки» и другие «проблески современности», тонущие «за тучей всяких Гераклов, Трезен, Персефон, Пиерид, летейских стуж, и тому под., и тому под.»
Иногда, впрочем, пародистам казалось достаточным просто понавставлять в свои тексты всевозможные античные топонимы, имена и реалии, даже и не перемежая их с «проблесками современности».
Такова первая «античная» пародия на Мандельштама. Она была написана харьковским филологом-классиком Александром Финкелем в 1916 году и вошла в серию «Пошел купаться Веверлей…»:
Сходным образом построена пародия Льва Никулина 1928 года; в ней, как и у Финкеля, юмористический эффект возникает за счет вписывания античных реалий в сюжет известного, но отнюдь не античного стишка:
Приведем еще дружескую пародию на «античного» Мандельштама, написанную в 1923 году Константином Мочульским: