Н А Бугров - Максим Горький 2 стр.


Не спеша жуёт калач, громко чмокая, и скользящим взглядом щупает меня.

- Книг я не читаю, а ваши сочинения - прочитал, посоветовали. Очень удивительных людей встречали вы. Например: в одну сторону идёт Маякин, в другую - "проходимец" этот, - как его?

- Промтов.

- Да. Одни, души не щадя, стараются для России, для всех людей нашего государства, а другой - расковыривает всю жизнь похабным языком, грязным шилом умишка своего. А вы и о том и о другом рассказываете... не умею выразить как, как будто о чужих вам, не русских людях, но как будто и родственно, а? Не совсем понимаю это...

Я спросил: читал ли он рассказ "Мой спутник"?

- Читал. Весьма занятно.

Он откинулся на спинку стула, стирая пот с лица большим платком с цветной каймою, потом - взмахнул им, как флагом.

- Ну, это, конечно, человек дикий, не русский. А этот, "проходимец" правда? Маякин же, говорите, не совсем правда?

Качая головой с жёлто-седыми волосами, плотно примасленными к черепу, он негромко сказал:

- Есть в этом опасность. Государство наше, говорят, дом, который требует ремонта, перестроить надо-де его! Так-с. Ну, а какой же силой? Сила-то где, по-вашему? Как же всех людей включить в это дело, когда одни свободно пасутся, как скот на подножном корму, и ничего боле не желают? А как же Маякин-то? Хозяин-то? Он, души не жалея, делу государственному жертвует всей силой и совестью, а другим - наплевать на него, а?

Значительный этот разговор был прерван мухой - она слепо налетела на слабый огонёк лампады, взныла и, погасив его, упала в масло. Бугров встал, вышел за дверь и крикнул:

- Эй!

Явилась миловидная девушка, одетая, как монахиня, в тёмное, поклонилась нам, прижав руки к животу, и, положив на стол несколько телеграмм, молча стала оправлять лампадку. Потом, с таким же поклоном, не поднимая глаз, исчезла, перебирая пальцами кожаную лестовку, висевшую на поясе у неё.

- Дела доспели, извините, - сказал Бугров, скользя глазами по квадратным бумажкам телеграмм. Вынул из кармана огрызок карандаша, наморщив нос, поставил на бумагах какие-то знаки и небрежно бросил их на стол, говоря:

- Пойдёмте отсюда...

Привёл меня в большой зал с окнами на берег Волги; на крашеном полу лежали чистые половики, небелёного холста, по стенам стояли стулья. У одной из них - кожаный диван. Скучно пусто, и всё тот же церковный, масляный запах. А в стёкла окон непрерывно стучится буйный, железный гул трудового дня, на реке свистят пароходы...

- Хороша картинка? - спросил Бугров, указывая на стену, - там висела копия Сурикова "Боярыня Морозова", а против её, на другой стене, превосходное старое полотно - цветы, написанные удивительно тонко и благородно. Медная пластинка внизу рамы говорила, что это работа Розы Бонёр.

- Вам эта больше нравится? - улыбаясь, спросил старик. - Я её в Париже купил; иду по улице, вижу - в окне картина и на ней цифра - десять тысяч! Что такое? - думаю. Пригляделся - цветы и боле ничего. Искусно, однако же и цена. Три тысячи целковых ведь. Послал знакомого спросить: почему так дорого? Тот спросил - редкость, говорит. Опять пошёл, посмотрел. Нет, думаю, дудки! А наутро говорю приятелю-то: "Поди-ка, возьми её мне".

Он засмеялся.

- Каприз, конечно. Но - так она мне понравилась - нельзя оставить...

Всё вокруг блестело холодной нежилою чистотой, вызывая мысль о скучной, одинокой жизни.

- Вы меня извините, - надо на биржу идти, - сказал Бугров.- Не удалось нам кончить интересную нашу беседу, очень жалею. Позвольте обеспокоить вас вдругорядь... До свиданьица!

Он часто присылал за мною лошадь, и я охотно ездил к нему пить утренний чай с калачами, икрой и "постным" сахаром. Мне нравилось слушать его осторожно щупающие речи, следить за цепким взглядом умных глаз, догадываться - чем живёт этот человек вне интересов своего купеческого дела и в чём, кроме денег, сила его влияния?

Мне казалось, что он хочет что-то вытянуть из меня, о чём-то выспросить, но он, видимо, не умел сделать это или неясно понимал, чего хочет.

Часто возвращался к скучному вопросу:

- Как же это случилось, что вы, странствуя по путям опасным и даже гибельным, всё-таки вышли на дорогу полезного труда?

Это раздражало меня. Я говорил ему о Слепушкине, Сурикове, Кулибине и других русских самоучках.

- Скажите, какое обилие! - нехотя удивлялся он, задумчиво почёсывая скулу, безуспешно пытаясь прищурить больной глаз. И, прищуривая здоровый, назойливо спрашивал:

- Ведь в жизни без основания, без привязки к делу, - большой соблазн должен быть, как же это не соблазнились вы? В дело-то как вросли, а?

Но наконец он всё-таки поймал мысль, которая тревожила его:

- Видите ли, что интересно: вот мы живём сыто и богато, а под нами водятся люди особых свойств, подкапывают нашу жизнь. Люди - злые, как вы рассказываете о них в книжках ваших, люди - без жалости. Ведь ежели начнёт этих людей снизу-то горбом выпирать, - покатится вся наша жизнь сверху вниз...

Говорил он улыбаясь, но глаза его, позеленев, смотрели на меня сухо и пронзительно. Сознавая бесполезность моих слов, я довольно резко сказал, что жизнь насквозь несправедлива, а потому - непрочна, и что - рано или поздно - люди изменят не только формы, но и основания своих взаимоотношений.

- Непрочна! - повторил он, как бы не расслышав слова - несправедлива. - Это - верно, непрочна. Знаки непрочности её весьма заметны стали.

И - замолчал. Посидев минуту, две, я стал прощаться, убеждённый, что знакомство наше пресеклось и уж больше не буду я пить чай у Бугрова с горячими калачами и зернистой икрой. Он молча и сухо пожал руку мне, но в прихожей неожиданно заговорил, вполголоса, напряжённо, глядя в угол, где сгустился сумрак:

- А ведь человек - страшен! Ой, страшен человек! Иной раз опамятуешься от суеты дней, и вдруг - сотрясётся душа, бессловесно подумаешь - о, господи! Неужто все - или многие - люди в таких же облаках тёмных живут, как ты сам? И кружит их вихорь жизни так же, как тебя? Жутко помыслить, что встречный на улице, чужой тебе человек проникает в душу твою и смятение твоё понятно ему...

Говорил он нараспев, и странно было мне слушать это признание.

- Человек - словно зерно под жерновом, и каждое зерно хочет избежать участи своей, - ведь вот оно, главное-то, около чего все кружатся и образуют вихорь жизни...

Он замолчал, усмехаясь, а я сказал первое, что пришло в голову:

- С такими мыслями - вам трудно жить!

Он чмокнул губами.

Вскоре он снова прислал за мною лошадь, и, беседуя с ним, я почувствовал, что ему ничего не нужно от меня, а - просто - скучно человеку и он забавляется возможностью беседовать с кем-то иного круга, иных мыслей. Держался он со мною всё менее церемонно и даже начал говорить отеческим тоном. Зная, что я сидел в тюрьме, он заметил:

- Это - зря! Ваше дело - рассказывать, а не развязывать...

- Что значит - развязывать?

- То и значит: революция - развязка всех узлов, которые законами связаны и людей скрепляют для дела. Или вы - судья, или - подсудимый...

Когда я сказал ему о назревающей неизбежности конституции, он, широко улыбаясь, ответил:

- Да ведь при конституции мы, купечество, вам, беспокойным, ещё туже, чем теперь, гайки подвинтим.

Но о политике он беседовал неохотно и пренебрежительно, тоном игрока в шахматы об игре в шашки.

- Конечно, - всякая шашка хочет в дамки пролезть, а все другие шашки от этого проигрывают. Дело - пустенькое. В шахматах - там суть игры - мат королю!

Несколько раз он беседовал с царём Николаем.

- Не горяч уголёк. Десяток слов скажет - семь не нужны, а три - не его. Отец тоже не великого ума был, а всё-таки - мужик солидный, крепкого запаха, хозяин! А этот - ласков, глаза бабьи...

Он прибавил зазорное слово и вздохнул, говоря:

- Не по земле они ходят, цари, не знают они, как на улице живут. Живут, скворцы в скворешнях, во дворцах своих, но даже тараканов клевать не умеют и - выходят из моды. Не страшны стали. А царь - до той минуты владыка, покуда страшен.

Говорил он небрежным тоном, ленивенькими словами, безуспешно пытаясь поймать ложкой чаинку в стакане чая.

Но вдруг, отбросив ложку, приподнял брови, широко открыл зелёные болотные глаза.

- Вот над этим подумать стоит, господин Горький, - чем будем жить, когда страх пропадёт, а? Пропадает страшок пред царём. Когда приезжал к нам, в Нижний, отец Николая, так горожане молебны служили благодарственные богу за то, что царя увидать довелось. Да! А когда этот, в девяносто шестом, на выставку приехал, так дворник мой, Михайло, говорит: "Не велик у нас царёк! И лицом неказист и роста недостойного для столь большого государства. Иностранные-то, глядя на него, поди-ко, думают: ну, какая там Россия, при таком неприглядном царе!" Вот как. А он, Михайло, в охране царской был. И никого тогда не обрадовал царёв наезд, - как будто все одно подумали: "Ох, не велик царёк у нас!"

Он взглянул в угол на умирающий, сапфировый огонёк лампады, встал, подошёл к двери и, приоткрыв её, крикнул:

Он взглянул в угол на умирающий, сапфировый огонёк лампады, встал, подошёл к двери и, приоткрыв её, крикнул:

- Лампаду оправьте, эй!

Бесшумно, как всегда, вошла, низко кланяясь, тёмная девица, встала на стул, оправляя лампаду, Бугров смотрел на её стройные ноги в чёрных чулках и ворчал:

- Что это у вас в этой горнице лампада всегда плохо горит?

Девица исчезла, уплыла, точно обрывок чёрной тучи.

- Вот и о боге - тоже, - заговорил Бугров. - Даже в нашем быту, где бога любят и берегут больше, чем у вас, никониан, - даже у нас, в лесах, покачнулся бог. Величие его будто бы сократилось. Любовности нет к нему, и как бы в забвение облекается. Отходит от людей. Фокусы везде, фокусами заслоняют чудо жизни, созданной им. Вот послушайте случай.

Вдумчиво, крепкими, тяжёлыми словами, он рассказал:

В глухое лесное село Заволжья учитель привёз фонограф и в праздник в школе стал показывать его мужикам. Когда со стола, из маленького деревянного ящика, человечий голос запел знакомую всем песню, мужики встали, грозно нахмурясь, а старик, уважаемый всем селом, крикнул:

- Заткни его, так твою мать!

Учитель остановил аппарат, тогда мужики, осмотрев ящик и цилиндр, решили:

- Сжечь дьяволову игрушку!

Но учитель предусмотрительно запасся двумя валиками церковных песнопений. Он с трудом уговорил мужиков послушать ещё, и вот ящик громко запел "Херувимскую". Это изумило слушателей до ужаса, старик же надел шапку и ушёл, толкая всех, как слепой; за ним, как стадо за пастухом, молча ушли и мужики.

- Старик этот, - строго рассказывал Бугров, глядя в лицо мне прищуренными глазами, - придя домой, сказал своим: "Ну, кончено. Собирайте меня, умереть хочу". Надел смертную рубаху, лёг под образа и на восьмой день помер - уморил себя голодом. А село с той поры обзавелось бесшабашными какими-то людьми. Орут, не понять - что, о конце мира, антихристе, о чорте в ящике. Многие - пьянствовать начали.

Постучав по столу пухлым пальцем, он продолжал с тревогой и горечью:

- Бог дал человеку лошадь для работы, а тут по улице бежит вагон - кем движим? Неизвестно. Я учёных спрашивал: "Это что значит - электричество?" "Сила, говорят, а какая - неведомо". Даже - учёные. А каково мужику видеть это? Ведь ему не скажешь, что бог вагоны по улицам гоняет. А что не от бога, то - от кого? То-то. Да тут ещё телефоны и всякое другое. У меня артельщик - умный парень, грамотей - до сего дня, к телефону подходя, крестится, а поговорив, руки мылом моет - вот как! Всё - фокусы. Польза в них есть, я - не против этого, я только спрашиваю: как понять это мужику, лесному-то человеку? Зверя он тонко понимает, рыбу, птицу, пчелу, но - если деревянный ящик молитвы поёт, значит - зачем церковь, поп и всё прочее? Как будто не надобно церковь?! И - где в этом бог? Это он, что ли, ангела в ящик посадить изволил? Вопрос!

Откусив кусочек фруктового сахара, Бугров жадно выпил чай, вытер усы и продолжал, убедительно, тихо:

- Наступило время опасное, больших тревог души время. Вот вы говорите - революция, воскресение всех сил земли. Какие силы-то, какие, откуда они? Народ этого не понимает. Вы забегаете вперёд да вперёд и всё дальше, а мужик отстаёт всё больше. Вот о чём подумай...

И вдруг предложил, почти весело:

- Поедемте со мною в Городец, разгуляемся?

Как земля, всякий человек облечён своей атмосферой, невидимым облаком истечений его энергий, незримым дымом горения его души.

Бугрова окружала атмосфера озабоченной скуки, но порою эта скука превращалась в медленный вихрь тёмных тревог. Он плутал, кружился по пустым своим комнатам, как пленный зверь, давно укрощённый усталостью, останавливался пред картиной Розы Бонёр и, касаясь тупым, жёлтым пальцем полотна, говорил задумчиво:

- На земле-то, в садах у нас, будто и не бывает таких затейных цветов. Хороши. Не видал таких...

Казалось, что он живёт, как человек, глазам которого надоело смотреть на мир и они слепнут, но иногда всё вокруг его освещалось новым светом, и в такие минуты старик был незабвенно интересен.

- Вот говорите - Маякин - лицо выдуманное? А Яшка Башкиров доказывает, что Маякин - это он, Башкиров. Врёт! Он - хитёр, да не так умён. Это я к тому, что цветы можно выдумать, а человека - нельзя! Сам себя он может выдумать, и это будет - горе его. Вы же сочинить не можете человека. Значит - похожих на Маякина вы видели. И, ежели имеются, живут люди, похожие на него, - хорошо!

Он нередко возвращался к этой теме.

- В театрах показывают купцов чудаками, с насмешкой. Глупость. Вы взяли Маякина серьёзно, как человека, достойного внимания. За это вам честь.

И, время от времени, всё спрашивал:

- Так, значит, вы в ночлежном доме живали? До чего это не похоже на правду!

Однажды он спросил:

- А что вы - различие между людями видите? Примерно - различие между мною и матросом с баржи?

- Не велико, Николай Александрович.

- Вот и мне тоже кажется: не велико для вас различие между людей. Так ли это? По-моему, очень тонко надо различать, кто - каков. Надобно подсказывать человеку, что в нём его, что - чужое. А вы - как в присутствии по воинской повинности: годен - негоден! Для чего же годен-то? Для драки?

Пристукивая ребром ладони по столу, он сказал:

- В человеке - одна годность: к работе! Любит, умеет работать - годен! Не умеет? Прочь его! В этом вся премудрость, с этим безо всяких конституций можно прожить.

- Дай-ко мне ты власть, - говорил он, прищурив здоровый глаз до тонкости ножового лезвия, - я бы весь народ разбередил, ахнули бы и немцы и англичане! Я бы кресты да ордена за работу давал - столярам, машинистам, трудовым, чёрным людям. Успел в своём деле - вот тебе честь и слава! Соревнуй дальше. А что, по ходу дела, на голову наступил кому-нибудь - это ничего! Не в пустыне живём, не толкнув - не пройдёшь! Когда всю землю поднимем да в работу толкнем - тогда жить просторнее будет. Народ у нас хороший, с таким народом горы можно опрокинуть, Кавказы распахать. Только одно помнить надо: ведь вы сына вашего в позывной час плоти его сами к распутной бабе не поведёте - нет? Так и народ нельзя сразу в суету нашу башкой окунать - захлебнётся он, задохнётся в едком дыме нашем! Осторожно надо. Для мужика разум вроде распутной бабы - фокусы знает, и душу не ласкает. У мужика в соседях леший живёт, под печью - домовой, а мы его, мужика, телефоном по башке. Примите в расчёт вот что: трудно понять, кое место - правда, кое - выдумка? Когда выдумка-то издаля идёт, из древности, - так она ведь тоже силу правды имеет! Так что - пожалуй, леший, домовой боле правда, чем телефон, фокус сего дня...

Встал, взглянул в окно и проворчал:

- Экое дурачьё!

Постучал кулаком по переплёту рамы, а потом, укоризненно качая головою, погрозил кому-то пальцем... И, засунув руки в карманы, стоя у окна, предложил:

- Желаете - расскажу случай, может, пригодится вам? Жила в Муроме девица необыкновенно красива, до удара в душу. Сирота, жила у дяди, а дядя - приказчик на пристани, воришка, скряга, многодетен и вдов; племянница у него за няньку, за кухарку и за дворника. Было ей уже двадцать лет, и, по силе её красоты, сватались к ней даже весьма денежные люди, ну - дядя не выдавал её, невыгодно ему было даровой работницы лишиться. Влюбился в неё чинуша один - спился, пропал. Говорили - поп старался захороводить её, ему от этого тоже ничего не прибыло, кроме вреда и горя. Была она боголюбива, вся радость у неё - в церковь ходить да книги церковные читать. Любила цветы, - прекрасные цветы развела и в горницах и в палисаднике. Скромная, тихая, как монашка, и умилительной приятности глаза.

Помолчав, почесав скулу, он странно мигнул здоровым глазом и повторил:

- О таких глазах в сказках говорится хорошо. И вот увидал её хозяин дяди, купец, старик изрядно распутной жизни, увидал и - тотчас обезумел, ошарашило его. Целую зиму охаживал - не поддаётся, даже как бы не понимает ничего. И никакими деньгами невозможно взять её. Тогда он подстроил так, чтобы дядя послал её в Москву, по делам, а в Москве уговорил девицу ехать с ним в "Яр". И как приехала она в идольское капище это, присмотрелась маленько, - сразу как бы нагими увидала всех и себя самоё. Говорит старику: "Поняла я, чего вы хотите, и на всё согласна, дайте только хоть месяц вот так великолепно пожить". Тот, конечно, обрадовался и предлагает ей всё, что угодно, а сейчас - едем в баню! "Сейчас, говорит она, не могу я, завтра, говорит, суббота, схожу к вечерней, ко всенощной, а после - пожалуйте". И вот - прошло с той поры боле пяти лет, и теперь она самая дорогая распутница по Москве...

Он медленно откачнулся от стены, сел на стул, задумчиво и тихо говоря:

- Конечно, случай не из редких, если забыть, какова девушка была. Однако - поглядите, как силён соблазн фокусов! Совокупите случай этот с тем, что раньше говорено, и подумайте: живёт душа в плену тёмном великой скуки, и вдруг ей покажут такое... Вот он, рай! А это но рай, это - пыль! И не на жизнь, а - на час! Воротиться же от фокусов к домовому, к лешему охоты нет и немыслимо. И похоронена душа в земной пыли.

Назад Дальше