Бортовой журнал 2 - Покровский Александр Владимирович 9 стр.


Я сказал, что ничего мы не имели, что народ заблудился, а они говорят: «Как это можно там заблудиться? Вы видели наши фьорды?»

Мы видели ваши фьорды. Можно. Вот специально войти без лоцмана – нельзя. Обязательно врежешься в скалы, а ночью, в подводном положении, при полном выходе из строя всех приборов для определения места – можно. Можно потом всплыть на зарядку батарей и идти тихонько в надводном положении и отмечать в вахтенном журнале, что вроде справа по борту видны масляные пятна. А это не пятна. Это уже берег, и вода, оттого что там никакой глубины вообще нет, другого, желтоватого цвета.

«Нет! – сказали шведы. – Все не так! Там такие фьорды, что просто так не войдешь!» – «Да знаем мы ваши фьорды! Знаем! Вы не войдете, а мы войдем! Особенно если мы на боевой службе уже почти месяц, и у нас нечем определять место, и штурман, боясь доложить об этом командиру, идет по счислению, а сам врет, что он определяет место по звездам, по радиомаякам и еще по чему-то береговому!»

В общем, не договорились.

Я потом позвонил Сане Крыштобу и рассказал о ситуации.

– Саня! – сказал я. – Просвети! Может, я – дурак и все не так понимаю?

– Да нет! Все так. Лодка из нашей базы. 613 проект. Ну, вышло там у них из строя вся навигация на боевой службе? Штурман шел по счислению. И дошел!

– Это точно 1981 год?

– Точно!

– У них были торпеды с ЯБП (ядерный боезапас), а то меня этим шведы просто задолбали?

– Конечно были. Две штуки. Как всегда. Это же боевая служба! Должны быть!

– А, ну да! Совсем забыл. Боевая же! Конечно были!

– А чего они так боятся этих торпед?

– А я не знаю. По ним хоть молотком бей, все равно не получится Хиросимы с Нагасаками!

– Да, у них и заряд – полная ерунда!

– Ну да! Только пирс разрушить да базу накрыть!

– Ну не десять же килотонн!

– О чем речь! Там столько степеней защиты!

Так что Саня меня успокоил. Ну их, этих шведов, задолбали!

* * *

Перезвонил швед и сказал, что он тут подумал и решил, что в этой истории, скорее всего, дело обстояло так, что мы (русские) просто заблудились. У них мнения среди военных разделились, одни сказали, что ничего русские не имели против Швеции, а другие за то, что имели. Просто когда допрашивали командира севшей на мель подводной лодки, то он в показаниях путался, и все решили, что что-то тут нечисто.

А я сказал, что у командира столько инструкций и всяких наставлений, что там немудрено запутаться и говорить не пойми чего. На это надо делать поправку.

Так что мы решили со шведами дружить, и на все их вопросы ответить, и нужных людей им показать, и чтоб они тоже ответили – о как!

* * *

Господи! Сохрани всякую халяву для любителей культуры: поэтов, писателей, художников и прочих служителей. Не уничтожай, Господи, самих основ. Пусть они врываются на фуршеты и едят, едят, едят торопливо и за фужеры с вином хватаются: «А можно мне еще, там у меня друг?»

* * *

Сейчас сделаем обнажение приема. Это я о литературе и пафосе.

Все, что связано с пафосом, у меня рано попало в зону великих подозрений – повязывание красных галстуков и прочее.

Сначала я почему-то считал, что если мне повязали галстук, то я сейчас же должен что-то делать – полезть на забор, по крайней мере. Но никто рядом со мной не полез на забор. Вообще никто никуда не полез. Все разошлись, я остался. Один.

То есть я сразу заподозрил, что в этом кроется какая-то чушь. Предполагалось, что если я с галстуком, то я должен немедленно помогать бедным, больным или же калекам. А если я без галстука, то я сейчас же попадаю в область Мальчиша-Плохиша и начинаю яблоки воровать. Я только что прочитал «Тимур и его команда», и все мои первичные предположения были оттуда, вот только я никак не мог понять, как же они там все время обтряхивают яблони. То есть яблок – море, и кто-то все время трясет эти несчастные яблони, а они, яблоки, от этого ничуть не страдают – на следующий день опять появляются. Я тут же произвел расчет, и получилось, что все яблони во всей деревне можно было за две недели обтрясти и после этого сдохнуть от скуки, а у них там все так здорово развивается – появляется организация, которая борется с этими ябложорами. Я даже эксперимент провел: взял и съел килограмм яблок. На следующий день у меня болел живот, и яблок мне еще месяц не хотелось. Ну и мои братья однажды по примеру этих негодяев полезли и сожрали на бахче какой-то зеленый виноград. Они тоже после этого целый день ходили с вздувшимися животами.

И не то чтобы я сразу понял, что там все ложь, нет, я верил Гайдару, я просто хотел понять. Ну нельзя каждый Божий день ночью (!) обтряхивать у бабушки такой-то яблони, потом то же самое делать у бабушки сякой-то. Не получится сделать из этого профессии. Я же хотел дойти до самой сути. Мне надо было удостовериться, что это не вранье.

Потом я прочитал Фенимора Купера «Зверобой». Он мне тоже понравился, но что-то меня там не устроило. И вот я читаю у Марка Твена про того же Купера: ну сколько индеец может прыгать сверху – «боевая раскраска его налилась, плечи взбугрились, лицо исказилось». В это время, пишет Марк Твен, плот-то давно уплыл, а он все прыгает и прыгает. Естественно, он грянулся в воду, потому что нельзя быть таким неловким индейцем. То есть Марк Твен направил меня в нужную сторону, и я стал понимать условность литературы.

А потом помог «Золотой теленок». Я очень рано понял, что в «Золотом теленке» все написанное – правда, а вот в том, что папа мой стал коммунистом, правды нет. Он стал им по недоразумению. Недоразумел он. Он мне очень долго объяснял и никак не мог объяснить, что при коммунизме будет много товаров, зайдешь в магазин и все бесплатно возьмешь. Меня это сильно озадачило. И не то чтобы все всё быстро заберут – нет, я не понял другое: зачем производить, если и так в магазине все будет? «Ну как это «будет»? – говорил папа. – Надо же работать!» – «А зачем работать, если и так все есть?»

Папа подумал и начал мне говорить про производительность труда.

И я понял, что будет наблюдаться такая производительность труда, что, допустим, человек кнопку нажал, и автомат ему выкинул семьдесят пять гондонов, а ему нужен только один, а остальные семьдесят четыре он может подарить кому угодно.

И я еще тогда подумал: «Ну как же так?»

То есть я очень рано не увидел никакого смысла в этом производстве.

А дальше – мне было очень легко. Как только речь заходила о светлом будущем, то я представлял себе сразу семьдесят пять гондонов, и все сейчас же вставало на свое место.

* * *

У космонавта Юры Батурина хочу взять интервью.

– Только без джентльменского набора, ладно? – говорит он.

Что он под этим понимает, я не знаю. Наверное, журналистские всякие штуки.

Я ему сказал, что буду задавать вопросы не совсем обычные.

– И не сегодня, хорошо? А то я не совсем готов.

– Хорошо.

– А что это за вопросы?

И я ему рассказал, как у меня однажды брали интервью. Одна немецкая журналистка просила отвечать на неожиданные вопросы неожиданно. Например, что вы думаете об облаках?

– Об облаках?

– Да! Вот смотришь на облака, и что приходит на ум?

Юре вопрос нравится.

– Однажды на орбите была сплошная облачность. Ничего не было видно. Одни облака. И я решил смотреть на облака. Целый день смотрел. Я увидел там облака Леонардо да Винчи. Я потом такие же видел на его картинах. Красиво. А потом вдруг ты понимаешь, что твое «я» простирается за пределы скафандра. Это особенно чувствуется, когда остаешься один в капсуле. Тогда твое «я» заполняет всю капсулу.

– Это как в море. В море нельзя плыть несколько часов без того чтобы думать о том, что все вокруг – это ты. Что ты и море – это одно и то же. Что рыбы – это ты. Они подплывают и плывут рядом. Потом они отстают, уходят в глубину.

– Это точно. Я люблю плавать в море. Такие же ощущения.

– А правда то, что в какой-то точке на орбите космонавты вдруг начинают слышать рев динозавров и звуки средневековых сражений – лязг мечей, например?

– Нет, неправда. Просто в невесомости мозг человека, как и любая жидкость в состоянии невесомости, стремится принять форму шара, а черепная коробка не дает ему это сделать. То есть на какие-то области мозга давление усиливается, а на какие-то – ослабевает. У человека могут проснуться способности к пению, к рисованию, к написанию музыки. Причем на Земле все это утрачивается.

– И человек приходит в свою норму?

– И человек приходит в норму.

Вот такое я взял у Батурина короткое интервью.

* * *

Говорили с Женей Бунимовичем о русском языке, после чего выработали с ним следующую декларацию для тех, кто сетует на то, что русский язык обедняется, размывается, деградирует.

Граждане! Ничего он не деградирует! Вот называют вас «носителями языка», вот и будьте «носителями».

Носите то, что вам дали.

А язык все равно найдет себе дорогу. Он пробьется. Если надо, он под землю уйдет и там будет течь. Есть же подземные реки. Они текут даже там, где на поверхности все выжжено, пустыни, солнце да песок.

А язык все равно найдет себе дорогу. Он пробьется. Если надо, он под землю уйдет и там будет течь. Есть же подземные реки. Они текут даже там, где на поверхности все выжжено, пустыни, солнце да песок.

Вот и язык так же. Он все пропитывает собой, все в себя вбирает, а потом, что не надо, осядет где-то и язык очистится. Сам. Без академиков.

А молодые говорят на таком языке, потому что именно они более всего способны на эксперименты с языком. Должен же кто-то что-то новое в язык привносить. Вот они и привносят. Ничего страшного. Они потом перебесятся и будут, как мы.

А язык Гоголя никуда не пропадал, потому что в нем не только слова, но и мелодия. Слова могут меняться, а вот мелодия…

Мелодии у языка могут быть разные.

Не все они языку подойдут, но уж если подойдут, то это навсегда».

* * *

1 апреля не только День дураков, но и День птиц.

Меня с Колей пригласили читать стихи и прозу, посвященную птицам.

Коля читал про своих пеночек, а я – про ворон.

Там еще на пианино и на балалайке здорово в промежутках играли приглашенные артисты.

Потом вышел мальчик Петя осьмнадцати лет и сказал, что он прочитает стихи про Путина.

«А где же здесь птицы?» – спросили все, на что мальчик Петя отвечал, что Путин – очень важная птица.

Потом он прочитал стишки. Одним матом.

В этот момент я подумал, что у киборгов нет будущего, если даже мальчик Петя так матерится.

* * *

Одного поэта спросили: «Как же так? Говорят, что вы – пьяница, бабник, бездельник, даже мелкий воришка – вы воруете деньги у своих родственников.

А в стихах – вы певец и мечтатель. Вы пишете о любви, о прекрасной женщине, о чистой душе». – «Но я же пишу только с восьми до десяти, – отвечал он, – а дальше я свободен!»

* * *

Коля считает, что наш юмор находится в языке, потому что есть многие территории, темы, что ли, к которым мы не прикасаемся. В этом есть особенность нашей цивилизации. Мы позволяем себе не додумывать мысли до конца. Может быть, поэтому нет и русской философии.

Я сказал на это, что русский язык не обязателен. Зачем додумывать до конца? Ты должен выдумать формулу, а как тут можно выдумать формулу, если это все не обязательно к исполнению. Просто формула, и все. Промежуточная, неустойчивая.

* * *

Кстати, обязательными могут быть те русские люди, что живут на окраинах империи. Там смешение языков, и им, чтобы выжить, надо выбирать из русского языка самые устойчивые его формы.

* * *

Чиновники во все времена советской власти изо всех сил пытались сделать русский язык обязательным. Они его выхолащивали, выхолащивали – все газеты были похожи друг на друга – и заколебались выхолащивать. Язык вывернулся. Он просто старше любых чиновников.

* * *

1 января 2006 года у нас была жуткая ночь. Мы встретили Новый год, а потом сестра жены Лариса с мужем уехали. Моя жена всегда звонит им потом и спрашивает, как они доехали – все-таки на машине, всякое бывает. А тут она звонит – и тишина. И тишина по всем мобильникам и по домашнему. Ната всех поставила на уши. Все бегали и звонили – в морги, в «Скорые помощи», в милиции. Потом отправили к ним домой ходоков. Выяснилось – они приехали и легли спать, отключив все телефоны.

* * *

А Саня наш пошел погулять и в три часа ночи привел компанию. Саня уже был выпивший и компания навеселе. Ната встала и всех разогнала. А утром Саня нам устроил скандал на ровном месте, мол, он уже взрослый, а мы при его друзьях его оскорбляем.

Я обычно стараюсь эти скандалы как-то гасить, пытаюсь перевести все на разговор, пусть все выскажутся, расскажут о претензиях друг к другу.

Но тут он меня оскорбил, и – не знаю, что на меня нашло – я зарычал, схватил его за грудки и замотал из стороны в сторону, потом бил по голове, по рукам, а сам что-то говорил, говорил: «Уходи! Пошел вон! Немедленно! Все свои вещи собрал, и вон!»

И Ната кричала: «Вон!» – а он вцепился в батарею и просил, чтоб мы его не выгоняли. Он долго просил, а мы все не могли успокоиться, все повторяли, чтоб он ушел, ушел, ушел.

Потом все устали. Я сидел, повесив руки. Жутко обессилел. Будто сам себя избил. Перед глазами все плыло. Не готов он жить один. И когда он только будет готов? Когда они вообще будут ко всему готовы? Говоришь им, говоришь – все впустую. Твое – не надо. Своего нет – ну и что? А если нас завтра не будет, и что тогда? Куда он пойдет? Сразу повзрослеет? Да он же не хочет взрослеть! Его все устраивает. Дурак дураком!

А потом мне опять стало как-то все равно, апатия ко всему – да идет оно все!

А потом я вдруг подумал, что на самом-то деле это ведь я не готов к тому, что он повзрослеет, что он уйдет, что вечером мы будем оставаться одни – это хорошо, конечно, но эта тишина, без него, без всех его глупостей.

Как же мы-то будем? И может, это все не его бунт, а наша надвигающаяся немощь? Что мы-то без него? И как это все будет – дети ушли, и он не приходит поболтать на ночь, и не говорит всякую чушь, и я не говорю ему, что хорошо бы книжки читать, а он мне отвечает, что он читает, а я его тут же ловлю на том, что все это ерунда.

Все это ерунда. Ерунда.

Да нет, все хорошо. Пусть уходит, взрослеет.

А ты к этому готов? Готов. Я готов. Да. Он уходит, не звонит, а потом – у него семья.

Да.

Черт знает что.

* * *

Ната позвонила и сказала: «Надежды нет!»

Я сразу примчался. Моя любимая теща умирает. Я знаю тетю Нину с двенадцати лет. Она все время работала – все в дом, все в дом. У нее уже пятьдесят три года грыжа на животе. Боялась оперировать. Теперь увезли по «скорой». Я денег дал, чтоб привезли в Мариинскую больницу – там у меня друзья, врачи.

Когда привезли, в приемном врач качал головой, мол, ребята, нельзя же так. А потом меня успокоили: не волнуйся, операция, да таких операций мы делали… и я успокоился, поверил, и все было вроде хорошо, дело пошло на поправку, к выписке дело-то шло. Операцию сделали, мы пошли купили кучу лекарств, но потом открылась язва в желудке – кровотечение, не унять.

Тетя Нина скончалась в восемь часов вечера – нам позвонили из реанимации. Я не мог говорить. Ната зарыдала навзрыд. Сашка в это время сидел в своей комнате и не слышал всего. Я зашел и сказал ему прямо в затылок: «Твоя бабушка умерла! Иди успокой мать!»

Он не пошевелился. Я тогда еще подумал: «Бесчувственные они люди, молодежь! Бабушка его на руках носила, столько любви, а тут – молчит!»

Потом я еще раз зашел к нему. Сашка не шевелился. Все смотрел в свой монитор компьютера. По щекам у него текли слезы. Ручьями. Он сидел не шевелясь. Минут тридцать.

Ната лежала на кровати, кровать ходуном ходила.

Я пошел на кухню. Там я вдруг затрясся весь, потом изо рта вырвались какие-то звуки – что-то похожее на то, что не хватает воздуха, какое-то жуткое мяуканье, что ли.

Никто не должен видеть меня, никто! Не сейчас! Не сейчас! Я приду в себя. Все будет хорошо. Я сильный. Я очень сильный. Это бывает. Со всеми. Вот и со мной. Ничего. Я справлюсь.

Сашка пошел мыться в ванную. Мы старались с ним не попадаться друг другу на пути.

А врачам, друзьям из Мариинской, я больше не звонил.

Все. Нет друзей.

* * *

– Хорошо, деда, хорошо!

Дед после инсульта учится ходить. У него отнялись левая рука и нога. Теперь приходит в норму, но очень медленно.

– Давай еще раз, дядя Саша, ходить надо! Все время ходить. И руку разрабатывай! Вот это кольцо резиновое все время сжимай!

А еще деду вырвали все зубы. Вернее, то, что от них осталось, – там одни корни гнилые. Надо делать протез. Дед терпел. Он терпеливый.

Дед всю жизнь работал, стоял у станка. Он не понимает, как это – ничего не делать?

Все время теперь сидит перед телевизором. Или ходит по квартире, тренирует ногу. Дед упорный, но иногда сидит и плачет – сразу стал немощным. В один раз.

Он очень крепкий мужик, но и крепким достается. То, что плачет, – это ничего. Это бывает. Он придет в себя. Просто одиноко. Он один в квартире. Мы – только наездами. Он целый день один.

– Деда! – звоню ему. – Ты руку тренируешь?

– Да!

– Давай, не забывай, ладно?

– Ладно!

При встрече он всегда мне левой рукой сжимает мою руку:

– Ну как? Крепче стала?

Руки у деда всегда были железные. Он возился с железом. С четырнадцати лет. В войну точил снаряды. Ему ставили ящик, он на него становился и точил.

Я жму руку. Она еще только-только начала сжимать.

– Отлично, деда! – говорю я – Молодец! Какой ты молодец! Правильно! Жми! Ты только захоти, и все получится. Видишь, какой ты молодец?

Дед улыбается.

– Сильно жму?

– Очень! Молодец!

Дед видит, что я вру, но ему приятно, и он снова берется за резиновое кольцо.

* * *

В историю я не верю. То есть я не верю в то, что ее потом точно записали в нужные скрижали. Почему? Потому что я же вижу, что у нас за окнами делается. Делается одно, записывается другое. И времена здесь ни при чем. Времена всегда одинаковые.

Назад Дальше