Когда в постели закрываю глаза, всё чаще вижу лодку с острым носом, на дне которой я лежу, а она плывёт вниз, по серой туманной реке. Она уже давно у меня, эта лодка. Появилась много лет назад, сначала картинкой. Был один человек, который вдруг принялся на всех обрывках рисовать схематичную лодочку, уплывающую в солнце, и фигурку в ней. Потом он пропал, и я думала, что та фигурка – он.
Однажды залезла в горы, сложила круг из веток и всю ночь ждала рассвета, лёжа на спальнике и глядя в небо. Тогда казалось, что лодка, это я, самая лёгкая в мире.
Потом целый год думала, что я солнце, к которому она плывёт. А теперь всё чаще чувствую, что я вода. Судя по всему, постепенно стану фигуркой, а потом ничем.
Я уже знаю и реку, какой она будет (как Дунай в тумане), и солнце. Лодки же такие есть в Таиланде, я видела фото.
Письмо
Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером подышать свежим воздухом, веющим с океана.
Дорогая, я пишу тебе это письмо со спины свежепоиметого товарища – в смысле, девушка спит, и я вышел покурить, да, на берег океана, который ты ещё не видела и не увидишь, скорей всего, никогда. Разве что став пеплом, если правильно составишь завещание, и среди твоих бесчисленных мужиков найдётся один, кто согласится его исполнить. Впрочем, помня твою мерзкую манеру расставаться, это вряд ли. У них обычно не остаётся сил даже сбежать, поэтому они расползаются, подвывая и вздрагивая. Я оказался на удивленье крепким, но не рассчитывай, я не возьмусь.
Девочка эта, знаешь, на четыре года моложе, чем была ты, когда уходила семь лет назад. А значит, на шесть, чем когда мы познакомились. Не запуталась? Сможешь подсчитать вашу разницу? Я уверен, не ошибёшься, ты неплохо справлялась с цифрами и всегда психовала из-за возраста.
У неё длинные светлые волосы и маленькие сиськи, как раз такие, как ты всегда хотела. Даже порывалась уменьшить свои, хотя мне нравились именно большие. Но тебе плевать, что там нравилось мне.
Она худа, сильна и на голову выше тебя. Ты бы её одобрила, скрипя зубами от ревности. Зовут её, жаль, иначе, для полного совпадения с твоими невоплощёнными мечтами об идеальности, было бы забавно, окажись у неё твоё имя, – но жизнь не есть текст, хотя ты всегда так считала. Да и не могут молоденькую английскую студентку звать Чибиска. Так вообще не могут звать никого, с кем можно переспать. Я обозвал тебя так, имея в виду песенку «У дороги чибис, у дороги чибис, он кричит, волнуется, чудак». Чибис, Чиби́ска – ты всегда многовато волновалась, хотя никогда не кричала. Нигде, кроме как в постели, да и то не так уж часто, и я обычно не был уверен, справился ли. Ты говорила, что справлялся, но тебе нельзя верить. Совсем. Ни в чём. Никогда.
Ты врала, как дышала, и лишь поэтому я никогда не ловил тебя на вранье. Но я всегда знал, о чём ты молчишь. Десяток раз видел, как ты, попрощавшись со мной, шла не в ту сторону, в какую собиралась. Никогда не могла объяснить, куда делись два из шести часов, проведённых без меня.
Доходило до того, что я тебя иногда запирал – смеясь и превращая это в тупую жлобскую шутку, потому что тебе нравились тупые жлобы. Надеюсь, ты потом написала об этом в «Гёрлз онли»? «Девочки, я жила с психом, пожалейте меня».
Вот что, Чибиска, я никогда не был психом, по крайней мере, до тебя. Но сама основа твоей личности была создана из неправды. Реальность вокруг тебя становилась бесформенной, как груда комнатной пыли, на которую у меня аллергия. И у меня до сих пор чешутся глаза, когда я думаю о тебе, не от слёз, не надейся, у меня аллергия на твою лживость.
«Тот, кто живёт с лисой-оборотнем, никогда не понимает, что с ним происходит». Я вяз в тебе, как в тумане, который незаметно переходит в болото. Ни опоры, ни ориентира, и ты хотела, чтобы я расслабился и доверял, но меня тошнило, тошнило от тебя, понимаешь?
Женщина должна быть честной. Женщина, в конце концов, должна иметь плотность и границы. Да что там, женщина должна быть. А чем занималась ты, я так и не понял. Форма жизни белка, света, яда и лжи.
Ты отравляла и обесценивала всё, к чему прикасалась. И ругать за это было нельзя – ты обижалась и сообщала, что защищалась. От чего? От правды? Я всегда говорил то, что думаю.
Например, что я тебя не любил, и это единственное, в чём мне повезло за то время, пока мы были вместе. Ты с самого начала всё испортила и портила потом до самого конца. Не знаю, что бы со мной стало, если бы я тебя любил – умер бы, наверное.
А так я жив, и в полном порядке. Я ещё могу радоваться. Солнце садится в океан, мимо идёт продавец папайи, несёт корзину на голове – ты бы внимательно посмотрела ему вслед. И ничего не сказала. Но я бы всё равно заметил. Я видел все взгляды, которыми ты провожала мужчин, больших, смуглых, худых, всяких, казавшихся тебе красивыми. Я тоже казался тебе красивым, поэтому ты всё медлила, не уходила, – а не потому что любила. «Почему ты со мной? – Сам позвал».
Вампир не может войти в дом без приглашения. Нежить не может остаться, пока её об этом не попросишь. А я хотел, чтобы ты осталась сама.
Но такие, как ты, не умеют любить. То, что они называют любовью, составлено из секса, жажды и бессонницы, которая исчезает только рядом с живым человеком. Ты приходила и засыпала, тихо, как тряпочка. И только проснувшись, начинала выглядеть более или менее настоящей. Если смотреть прямо. Боковым зрением я всегда видел, как ты расплываешься.
Раз от разу твои визиты становились более долгими, и по твоей нечеловеческой логике я должен был предложить, чтобы ты осталась навсегда. Но как я мог, сама посуди – однажды ты бы выбралась из моей постели совсем живой, а я бы не проснулся. Я не предложил.
Когда ты ушла, мне стало очень хорошо. Ко мне вернулось много энергии, только тогда я понял, сколько ты у меня отбирала. Женщины пошли одна за другой, и все они оставались довольны. Каждая из них лучше, чем ты, я специально за этим слежу. Я снова свободен. Мои дела в полном порядке, и я поехал к океану, который ты никогда не видела. Курю электронную сигарету, и буду курить её столько, сколько захочу, у меня есть сменный блок. Я тебя забыл.
Не пойми меня дурно. С твоим голосом, телом, именем ничего уже больше не связано; никто их не уничтожил, но забыть одну жизнь – человеку нужна, как минимум, еще одна жизнь. И я эту долю прожил.
Зимование
Я хотела написать что-нибудь простенькое, немного мелкого мусора, вроде конфет пополам с пустыми фантиками, которые высыпаешь из пакета в фэйсбук. Просто предупредить, что после сегодняшнего осталось всего два дня, когда можно гулять в шелковых платьях на голое тело, не пропустите, девочки, это важно, кожа потом долго будет вспоминать.
Вместе с кофе на вынос дали сегодня молоко, поэтому получился такой лонг-дринк, что я присела на белую скамью, которая смотрит на задворки Театра оперетты, и стала тоже смотреть. Я хотела узнать, кто придёт в кадр: многие были с телефонами около уха, но некоторые так. Прошла парочка сорокалетних любовников, нет, ну правда, странно в их возрасте так заметно гордиться тем, что обнимаешь тётеньку за попу. И счастливо розоветь, что тебя обнимают за попу, в этом возрасте тоже странно. Они, может быть, даже устраивают свидания у друзей, а не в отелях, осуждающе подумала я, бабье лето у них, ишь бесстыдники.
Мимошедшие почти все смотрели впереди себя, потому что если краем глаза замечаешь кого-нибудь на скамейке в нетусовочном месте, да ещё с бумажным стаканчиком, оно, наверное, бомж или сумасшедший. Но как только я подумала это словами, слева уселась девушка с блокнотом, а справа подошли три дамы разной толщины, две очень в теле и одна ничего. Это было похоже на гэг – только что пусто, и вот уже четверо, и трое гомонят, культурно, впрочем.
А хорошее слово – гомонята.
И я тогда посмотрела на небо и подумала, что все эти люди, которые себя нервно убеждают, что счастье не зависит от возраста или размера задницы, они, наверное, не очень неправы. Чуть меньше тревожности в голосе, и я вам, пожалуй, поверю, если ещё немного посижу в этом молочном воздухе, в шёлковом платье, в симпатичной толпе, в бабьем лете, в любви и в городе.
В этом городе нет ничего особенного, кроме того, что в нём можно быть предпенсионной толстухой с сигареткой, которая счастлива после рабочего дня; можно – взрослой влюблённой тётенькой, у неё абсолютно всё впереди и ещё порядочно наросло сзади, но это не мешает ей быть счастливой; и нищенкой с прямой спиной можно быть в нём, и прогуливаться по Тверской, мимоходом заглядывая в урны с таким же потребительским любопытством, с каким другие смотрят на витрины – и не выглядеть несчастной.
В этом городе нет ничего особенного, кроме того, что в нём можно быть предпенсионной толстухой с сигареткой, которая счастлива после рабочего дня; можно – взрослой влюблённой тётенькой, у неё абсолютно всё впереди и ещё порядочно наросло сзади, но это не мешает ей быть счастливой; и нищенкой с прямой спиной можно быть в нём, и прогуливаться по Тверской, мимоходом заглядывая в урны с таким же потребительским любопытством, с каким другие смотрят на витрины – и не выглядеть несчастной.
В этом городе я фотографирую солнечные пальчики, ничего особенного, просто световые блики на картинке, похожие на папиллярный узор. Это банально, как в кино – когда она подходит сзади и закрывает ему глаза руками, и он видит солнце сквозь её пальцы.
Ночью я немного посмотрела «Интервью с вампиром», и когда Брэд Питт встречал свой последний рассвет, поняла, что никогда не задумывалась об этом аспекте вампирского существования: вечная молодость – да, особенности пищевого поведения, постоянные проблемы с законом – да, это меня занимало, но по солнышку, по солнышку скучать будет ли?
У меня теперь есть время подумать о странностях любви, не вообще, а моей собственной. Кажется, я уже наверняка, – совсем и почти точно, – закончила с этим в своём нынешнем физическом воплощении, и ничего нового в коллекцию не добавится (мне каждый год так кажется), поэтому можно заняться каталогизацией.
И я сейчас понимаю, что очень разных мужчин объединяло, кроме масти и роста, одно свойство, точней, слово. Однажды наступал момент, когда я небрежно думала или говорила кому-нибудь, – с изрядной долей насмешки, – «он такой солнечный мальчик», и всегда это означало потом, что я пропала. Все они при этом могли быть изрядными невротиками или ещё чем, но иногда, иногда сквозь них я видела солнце. Оно пробивалось в улыбке, в их огне и лёгкости, я трогала его лучи руками и грелась, как котик, и только тогда, кажется, и жила. Потом солнце пряталось, но я знала, что оно есть.
Когда-нибудь оно исчезало для меня навсегда, и всякий раз я запоминала последний рассвет, последний огонь и тепло.
И после всего я только и жалела, что о солнце.
Смешной сон снился, и в руку. Будто я актриса, которую наняли, чтобы соблазнить, навести на ложный след и отправить в ловушку какого-то бандита. Поманить его надо было эликсиром молодости. И мы готовим место: цветущий яблоневый сад, лёгкий домик, где с порога сразу большая кровать, на которую смотрит скрытая камера, голубой туалетный столик, за ним я сижу, господи прости, в пеньюаре, спиной к зрителю. Деловито обсуждаю с заказчиком детали, мне интересно и спокойно.
Хороший сон, светлый и чувственный.
Потом просыпаюсь, и тут-то начинается самое интересное. Мгновенно понимаю две вещи: бандит меня, скорей всего, после секса убьёт, – нет ему резона оставлять в живых обладателя информации, которую я ему солью; и заказчик это отлично знает. Не понимает только та я во сне.
Вот он где кошмар-то – не предупредишь вообще никак, и не кого-нибудь, а себя, зайчика родного.
А вторая часть неприятного – что аллегория уж очень простая. Всё давным-давно знаешь, и про себя, и про свою роль, но эта ясность формальная, её не допускаешь к сердцу, там у тебя яблоневые лепестки и ложе из облаков. Хорошо, если разбудят прежде, чем всё же снесут башку. В первую секунду ненавидишь того, кто заставил проснуться, а дальше ничего, даже спасибо.
Маменька не велела спать на закате, потом встанешь – не заснёшь, и голова болеть станет. Терпи до ночи и тогда спи. Я верю, но живу теперь так, что невозможно исполнить, иногда ложусь на рассвете, всякое бывает. Земля вертится своим чередом, а я не вмещаюсь в сутки, как будто плыву немного над, и она успевает провернуться подо мной лишних часов на шесть. И я сейчас знаю, что происходит, если уснуть на закате. Не каждый раз, но случается.
Бывало, я засыпала несчастной от любви, когда дышать мешало жжение, похожее на стыд. Оно означало, что счастья не будет, но признаваться в этом сил нет никаких, и сон тогда – выход, это зелёная дверь, за которой не радость, но сад и немного покоя, можно вздохнуть без жара в груди.
Бывало, я засыпала больной от страха, что красота моя на исходе, увидев в зеркале, как лицо теряет ясность, а тело – хрупкость. Отражение чуть жалостливо говорило: успокойся уже, тётенька, забудь свои подрисованные портреты и посмотри на меня. Теперь будет так и хуже. И сон тогда – лодка, в которой нет времени для меня, а есть только шкура, пахнущая теплом и пылью, и белые цветы, – потому что можно забрать всё, и лицо, и жизнь, но розы со мной останутся, и яблони.
Бывало, я засыпала в горе, потому что не могла работать, текст рассыпался в голове, рассудок отказывался совершать усилие, собирать и выстраивать. Нужно создавать пространство, лепить его изнутри, укреплять стены, населять и наполнять, и самой быть там, а я не хотела. И я чувствовала отчаянье, потому что это единственное счастье моей жизни. И сон тогда – раковина с перламутровыми сводами, которая отсекает меня от внешнего шума, прекращает внутренний монолог, разрешает не быть и не делать, а только лежать под толщей вод в темноте.
А потом я просыпалась. И плохи были не те первые секунды, когда ты ещё в саду, в лодке, в раковине, а потом выпадаешь в нелюбовь, в страх и тоску. А то плохо, что встаёшь совсем равнодушным, проснувшись в другую жизнь, где у тебя нет любви, красоты и силы. День всё тот же, хоть и солнце село, а жизнь не та, и всё в ней определилось. Это же только терять страшно, а когда уже нет ничего, то и горевать незачем. Иди вон котика покорми, котик у тебя есть.
Бывает, что прямо посреди разговора, посреди любви, посреди жизни, вдруг говоришь «я больше не могу». Не «так», а вообще никак не способен продолжать быть. Неодолимое чувство невозможности находиться там, где ты сейчас есть, и делать то, что делаешь. Хорошо, что на этот случай существует рецепт «в любой сложной ситуации немедленно засыпай». В эту неприлично тёплую осень приходится очень много спать.
Слушая непогоду за окном, я вспомнила день, когда умер Брэдбери. Мы с другом сидели в оранжерее кафе «Март» и ещё ни о чём не знали, когда пошёл дождь. Там высокий потолок и тонкие перекрытия, и звуки воды слышны, как в палатке на горе. Сначала он постукивал птичьими лапами, потом шёлково шуршал, потом сыпал горох, а после обрушился ливнем. Люди ласково говорили «о, стихия», но постепенно им всё меньше хотелось улыбаться, потому что грохот перекрывал голоса, и трудно стало не тревожиться, слыша, как сверху падают потоки. Не нужно много воображения, чтобы представить, как с веранды в зал вольётся волна и подхватит узкий острый лист, на котором мы замрём, как зелёная гусеница и лиловая виноградина, и нас вынесет из дверей, к статуям, и закрутит между мокрых медных фигур. Музей современного искусства, но экспонаты выглядят так, будто их не купили, поэтому свезли во двор и заперли. Нас не размажет о вечно закрытые ворота, их уже выбьет вода, и мы вылетим на Петровку, два неподвижных сёрфера, от которых ничего не зависит.
Но нас не вынесло, и мы продолжали говорить о последних временах, о том, что нет нам ни места, ни безопасности, ни покоя, потому что пытаться быть осознанным сейчас, значит, не понравиться ни-ко-му, ни тем, ни этим. Мы не знали, по ком этот дождь, идущий повсюду, и даже в Китае, по ком грохочет первобытный ливень, смывающий одну жизнь, одну историю, один мир.
Голова кружится так, будто я та корова, которую похищают инопланетяне. Поэтому всё время посматриваю на небо. Полное ощущение, что уже перезимовала одну жизнь и теперь совсем обессилила, а ведь ноябрь ещё не начался. Несколько лет меня поддерживало заклинание «в мире достаточно всего для меня». Достаточно тепла для меня. Достаточно любви. Достаточно денег. Достаточно солнца. Если что-нибудь кончалось в одном месте, я знала, что в другом меня уже дожидаются новые запасы – в мире достаточно всего для всех. Но вот сейчас я вдруг оказалась без сил, чтобы перебраться туда, где есть моё всё. Поэтому я задираю голову и думаю: заберите меня. Заберите меня.
А вокруг, в самом деле, прохладная обес-кровленная весна, и я даже не удивлюсь, если увижу прошлогодний снег.
Ночью я ходила смотреть на море – Финский залив разворачивает веером горизонт и сводит параллельные линии. Там, впрочем, оставили мало воды и всё забрали синим забором, но невозможно изменить сквозняк и луну, пока она сама того не пожелает. Поэтому чистый, ничем не пахнущий ветер, выдувал дорогу для лунного света, и кто-то из них прижигал лицо, холод или луч, точно не знаю. Я поехала, чтобы вспомнить специфическое питерское смирение, превращающее в пилигрима любого прохожего, идущего от Приморской к воде, вдоль длинных домов и пустырей. Каждый тут находится в определённом положении по отношению к ветру: идёшь ли по улице Кораблестроителей или по Капитанской, не имеет значения, существенно лишь то, по какой щеке тебя хлещут. Да и это пустое, потому что на обратном пути всё равно подставишь другую.