— Отчего же?
— Когда захочешь рассмешить Бога, поведай Ему о своих планах.
Иван не смел обижаться на хозяина сторожки, да в словах его и не было никакого посрамления — только добрая насмешка, с какой поучают несмышлёного и потешного, но породистого и дорогого щенка. Потом они пили травный чай, горьковатый и терпкий, с медным холодком в послевкусии, и — то ли от чая, то ли от трели сверчка в запечье, то ли от ворожащей, нелепой улыбки старика — голова кадета вдруг сделалась чистой и лёгкой, мысли исчезли, и безмятежная пустота затопила его изнутри. Не то чтобы сразу, но, кувыркнувшись в плавном скачке, мир преобразился — Иван увидел сущее иным. Реальность вокруг потеряла непринуждённую цельность, единство вещей распалось — в мельтешении изменчивых сумерек перед Некитаевым теперь существовало только то, на что он бросал свой взгляд, и эта новая явь была не менее осязаема и реальна, чем прежняя, хотя она, несомненно, являлась созданием его взгляда. Ивану открылись чудесные виды — он парил в синеве неба, нырял в прозрачные водяные глуби, на неведомом лугу погонял травинкой божью коровку и душа его переполнялась таким счастьем, что из-под кожи кадета, казалось, исходил призрачный свет. Ничего подобного с ним не бывало прежде. Он не узнавал увиденного, но он всё знал о нём. И это знание таило в себе невыразимое блаженство — то самое, что, по детской вере, скрыто в красноречивом умолчании за последним словом волшебной сказки. Где-то следом за «и теперь у них было всё, чтобы стать наконец счастливыми». Или за «удалец на той царевне женился и раздиковинную пирушку сделал». И ещё был голос, странный голос…
Когда вбил Хозяин последний гвоздь в кровлю неба и отделил мир от наружного смятения, то помыслы его освободились от забот и ход их стал лёгким. Вслед за кровлей неба наладил Хозяин светила, чтобы развести друг от друга цвета, дать блеск камню таусень и назначить цену тени, но взглянул на землю и увидел, что она гола и безурядна, а цвета в ней нет. Тогда задумался он лесами и травами, мхами и скалами, водами чистыми и водами горькими от соли, и так стало. Потом задумался рыбами в пучине, зверьми в чаще, пчёлами в дуплах, червями и пёстрыми гадами в недрах, и так стало. Ещё раз взглянул Хозяин на землю и понял, что сотворил себе соблазн. Тогда, воспылав, пролил он в землю свой мёд, не зная, что будет. Земля же, приняв мёд Хозяина, родила двух братьев, и одного звали Палдобар, что значит Бел-Князь, а другого Модрубар, что значит Тьму-Князь, — они стали одни, кого Хозяин создал вполволи. Поскольку же их было двое, то досталось каждому от его полволи половина, а от всей его воли по четверти, и ещё по четверти было в них воли от земли и по две четверти собственной. Но Бел-Князь родился прежде, потому четверть воли Хозяина была у него больше.
Как вышли братья из земного чрева, то посмотрели друг на друга, и Палдобар сделал снег, лук со стрелами и горнило, собрал скот в стада, а шляпки гвоздей в кровле неба назвал звёздами; Модрубар же сделал саранчу, мух и всех кровоглотов, а одно ухо себе завернул так, чтобы слышать не речь, но кривое эхо. И посмотрели братья снова друг на друга, и отвернулись. А были они таковы: Бел-Князь повелевал камню, огню, ветру, радуге и воде верхней, знал имена вещей, имел облик и видел, когда смотрел, но также сквозь веки. Тьму-Князь, напротив, обонял тонко и ходил по чутью, повелевал дыму, пыли и воде нижней, знал эхо имён, чтобы извращать вещи, и не имел вида, но мог стать что угодно, даже претвориться ветром Бел-Князя. Ещё в духе Модрубара была чёрная луна и служил ему крокодил, а в духе Палдобара было солнце, служил ему лев и взгляд его проницал брата в любом обличии, но только не при чёрной луне. Таковы они были.
И стал Бел-Князь делать дела для радости, и что ни творил, тому Тьму-Князь тут же портил нрав по своей любви к худу. Сделал Палдобар дождь, а Модрубар подслушал его имя, перекосил эхом и потёк сверху гнилой сок, который дал начало болотам и жабам. Сделал Палдобар грибное племя для леса, а Модрубар склонил кривотолком грибное племя к дурному и одни из него наполнились ядом, а другие вышли из земли с червями. Сделал Палдобар сны, чтобы видеть и при чёрной луне, но Модрубар привёл в них тень и населил ужасом, чтобы взор Палдобара при чёрной луне плутал и узнавал страх, а дороги бы не ведал. И тогда разгневался Бел-Князь и подумал: «Запру Тьму-Князя камнем в скале, но обернётся он водой нижней и проточит камень». И не запер. Подумал: «Сожгу огнём Тьму-Князя, но дым — раб ему и укроет от пламени и ничего ему не будет». И не сжёг. Подумал: «Поражу Тьму-Князя стрелой из лука, но знает он имя лука и стрела его не достигнет». И не поразил. Тогда положил Бел-Князь в горнило настоящее железо и сковал меч, но имя меча утаил, не сказав. Увидел Модрубар меч Бел-Князя и понял, что не имеет против него силы, ибо не вошло эхо его имени в скверное ухо Тьму-Князя. И побежал Модрубар от Палдобара, но не мог убежать. Палдобар же не мог настичь, потому что были братья равны силой, и когда Бел-Князь настигал, то Тьму-Князь призывал чёрную луну и тьма скрывала его.
Увидел Хозяин, что нет у братьев согласия, но вражда, и узнал печаль. Тогда поделил он мир: Палдобар получил в удел половину, а Модрубар — другую, но и порознь не стало у них друг для друга терпения, а была распря и дрожь земли. Понял Хозяин, что не может примирить братьев, ибо владеет не всей их волей, а судить их силой не захотел, ибо оба были ему удивительны. Тогда велел им:
— Сделайте каждый по человеку и научите тому, что знаете.
И Бел-Князь сделал человека из глины, замешенной на воде верхней, и жену ему от тела его, а Тьму-Князь сделал человека из глины, замешенной на воде нижней, и жену от его тела. Хозяин же вдохнул в них жизнь.
Палдобар в своём уделе научил человека тому, что умел, наказав:
— Не называй то, чем дорожишь.
И Модрубар в своём уделе научил человека тому, чем владел, обязав:
— Бойся вещей без изъяна.
Тогда Хозяин сказал братьям:
— Мир этот ваш, но вместе вам не ужиться, ибо хотите покорить друг друга, но покорить не можете. Люди ваши решат за вас, и чей народ победит, того призову и будет царить, другой же сгинет.
И вынул Хозяин один гвоздь из кровли неба, а в дыру изринул обоих братьев. Но прежде, чем вбить гвоздь на место, пустил в мир из наружной смуты младшее время, чтобы с этих пор люди стали смертны и могли убивать друг друга. И пожелал Хозяин, чтобы было так до тех пор, пока не вернётся призванным один брат, а иной пропадёт. Отсюда взялось время. Отсюда взялись люди и их век на земле…
Кажется, кто-то тряхнул Ивана за плечо, когда он разом, точно из минутной дрёмы, вернулся из своего забытья в сторожку. Ему представлялось, что он провалился в этот странный полусон на один-единственный окомиг, однако небо за окном уже было черно и на нём качалась белёсая луна, как наполовину облетевший одуванчик. Иван лежал на жёстком топчане поверх пёстрого лоскутного одеяла, а над ним склонялся старик, в руках которого качалась глиняная плошка, где курился тяжёлым ароматным дымком какой-то фимиам.
— Что ты видел? — спросил старик, и его морщинистый лоб сжался и расправился, как гармошка.
— Я видел Беловодье и хрустальную гору. — Угли ярких видений ещё не потухли в мозгу Некитаева. — Я видел сплетение трав, усыпанное горицветом, кузнечиков и белоголовых муравьёв. Вода в студенцах там пузырится, как сельтерская, а в перьях у птиц — радуга.
— Кем ты был в том краю?
— Владыкой, — сказал Иван и, подивившись собственной решимости, добавил: — Я наследовал эту землю со всеми её насельниками.
Старик поставил плошку на приступок печи, улыбнулся и сухой рукой потрепал кадета по волосам.
В ту ночь Иван уже не смог уснуть в бараке — он вспоминал тающие образы, пытаясь оживить их напряжением ума. Получалось скверно, совсем не то, и от бессилия он кусал подушку.
Раз в неделю старик отправлялся на бричке в Нагаткино — за водкой для офицеров. Случилось, на Троицу, кадета Некитаева отрядили ему в помощь.
Слепней в лесу не было и пегий жеребец Буян (имя выглядело насмешкой — судя по всегдашней медитативной просветлённости этого коняги, в будущем воплощении Буяна мир вполне мог обрести Майтрею), свесив хвост мочалом, неспешно перебирал ногами. На круп жеребцу садились серые мухи и Некитаев сгонял их прутиком. Дорога была крепкой, с прибитой травой посередине и ровными, выстеленными хвоей, как войлоком, колеями. Иван сидел на козлах рядом со стариком и, находясь в неомрачённых чувствах, хорошо думал о жизни. Он представлял себя лошадью, которой правит умелый, мудрый возница, и это не казалось ему обидным — наоборот, несмотря на некоторую архаичность и неполноту, такой образ добавлял кадету веры в осмысленность жизни. И пусть осмыслена жизнь не им, а возницей, но цель у неё есть, ибо запрягать без умысла и цыган не станет. «Конечно же — не будь возницы, человек не смог бы жить, — возвышенно думал Некитаев. — Зачем ему жить, если известно, что это ненадолго». Как будущему воину, в свои тринадцать лет Ивану уже доводилось размышлять о смерти.
— На вожжах и лошадь умна, — сказал старик и, понукая Буяна, звонко чмокнул пустоту. — А как насчёт того, к кому кучер всегда сидит спиной?
Кадет вздрогнул и сердце его сомлело: как открылись старику его мысли? Растерянность Ивана была сродни той, которую он испытал однажды в петербургской подземке, увидев, как человек, сидящий на скамье рядом с ним, смотрит в партитуру и лицо его при этом удивительно меняется, будто где-то в мозгу у него встроена мембрана, переводящая крючки на линейках в чистые созвучия. «А и вправду, — смущённо подумал Иван, — кто сидит за спиной возницы в той бричке, куда впряжён я?» На всякий случай он обернулся — позади никого не было.
— Чист ты умом, Ваня, — сказал с улыбкой старик, — аки младенец от крещальной купели.
— А ты? — холодея, спросил Некитаев. — Кто ты такой?
— Я-то? — сощурился дед. — Я — пламенник. Порода такая на чудеса способная и шибко живучая. Не слыхал о нас?
— Не слыхал. А говорили — раскольщик ты из Керженских скитов.
— Что ж, был и в скитах… — Старик чуть помолчал, потом ещё раз протяжно чмокнул. — Оттуда ходил ко граду Китежу, чьё земное укрывище ныне в холмах у озера Светлояр. Летом, в ночь на Купалу, если кто со свечкой вкруг Светлояра обойдёт, тому это как хождение богомольное в Киев зачитывается, а если трижды осилить — будто паломничанье по всем уделам Богородицы на земле совершил. Ну, а кто двенадцать раз обернётся, тот и вовсе как в Святую Землю на поклон сходил. Под Владимирскую там вся бродячая ради Христа Русь собирается, колокола китежские, подземные слушает. Само собой, и разрыв-траву сыскивают…
Лесная дорога вывела к большаку, протянувшемуся вдоль кромки бора, и бричка потащилась по солнцу, оставляя за собой содовое облачко пыли. Слева мирно топорщился лес. Справа голубело огромное поле долгунца. Впереди играли с Буяном в салки глазастые жуки-скакуны — проворные и азартные, они отлетали на три сажени вперёд, дожидались в горячем дорожном прахе неторопливого жеребчика и вновь неслись взапуски.
— Там, у Светлояра, возле ключа лесного, где сгибнул князь китежский Георгий Всеволодович, случилась у меня одна встреча, — сказал старик. — Я-то сам в летах был, когда уж не колеблются, да сошёлся с одним из наших — совсем стародавним. Годов ему было девятьсот шестьдесят, пожалуй. Как есть самые Аредовы веки.
— Из каких из наших? — не понял Иван.
— Известно — из пламенников. Он уже исход земного века чуял, оттого и раскрыл мне, что передал ему последний, супостатами убиенный государь завещальную привеску. Самому ему не посчастливилось наследника сыскать, так пламенник её мне отдал — чтобы я вручил помазаннику, если он на моём веку уродится. «У тебя, — сказал, — всё впереди, поезди по свету, посмотри города, веси, обители. Талисман этот сам преемника укажет».
— Какой государь? — недоумённо спросил Некитаев.
— Не знаешь ты его. То был государь истинный и по той поре тайный. — Старик немного помолчал, уставясь на оживший хвост Буяна, которым тот разгонял объявившихся на солнце слепней. — Царство истое, не оплошное, не иначе родиться может, как от иерогамии, священного брака меж землёю и небесами. Жених, помазанник небесный, и есть тайный государь, а невеста — держава земная со всеми её обитателями. Вот только не всякий раз им повенчаться суждено — много на пути к алтарю терний. А если государь до алтаря дойдёт, то через тот священный брак благодать небесная и земле передаётся. Земля без царя есть вдова.
— А что же консулы? Чем не властители державе?
— И на крапиве цветок, да не годится в венок, — усмехнулся старик. — Государя вымолить надо. Сам собою он не родится.
— Ну а как того государя узнать? — Не то чтобы Иван поверил старику, но ощутил в его выдумке какое-то очарование. Так порой западает в сердце голос певца — не потому, что певец речёт истину, и не потому, что голос его особенно могуч, а потому, что, имея волновую природу, голос этот способен срезонировать, вступить в тонкие отношения со зрителем, который, возможно, по природе своей тоже не более чем волна.
— Знающему человеку это однова дыхнуть, — сказал старик. — Государь завсегда меченый. Только отметина та простому глазу не видима. Как бы тебе… Точно ангел его поцеловал — вот. Да не печально, а со страстью — с прикусом. К тому же, у меня и привеска есть: она тайного государя точно укажет — чем он ближе, тем в ней жару прибывает. — Старик легонько похлопал ладонью по груди — так щупают карман, проверяя на месте ли спички. — Помазанника того я и сыскиваю. Затем и землю русскую всю наискось исходил. Надо талисман ему передать. Силы-то в привеске никакой нет, кроме той, что хочет она быть при хозяине. А раз так, то пусть государь её и преемствует. Наше дело чуточное — принять да вручить, а дальше ему самому через буревал к алтарю дорогу торить.
Тем временем бричка обогнула невысокий лесистый косогор и вдали, меж яблоневых куп, показались крыши первых деревенских домов. Старик молчал. Прикрыв веки и отпустив вожжи, он, казалось, задремал на полуденном припёке. Некитаев помахивал прутиком и, елозя на козлах отсиженным задом, обдумывал слова старика. Воображение рисовало ему престранную картину — Георгий Победоносец в ангельском чине, широким веером, точно кречет над зайцем, распустив крыла, кусал за кадык не то Александра Ярославича, не то артиста, сыгравшего его в кино.
На въезде в пустое сельцо (бабы доили на выгоне у Порусьи бурёнок, мужики тоже чем-то чёрт-те где занимались) Буяна дружно обтявкали две собачонки. Жеребец в ответ даже не фыркнул. В канаве у деревенской улицы среди зарослей лабазника возились три поросёнка, в которых лишь понаторевший в адвокатской казуистике английский ум мог заподозрить трудолюбие. Возле пруда тяжко топтались рыжелапые гуси. Миновав опрятную часовенку с чудной гонтовой луковкой, бричка встала у дверей продовольственной лавки. Старик, театрально кряхтя, сполз на землю и поковылял к крыльцу. Иван, ещё пребывая под впечатлением помстившегося наяву кошмара, тоже было спрыгнул на дорогу, но тут его отвлёк странный писк на соседнем дворе. Кадет привстал на козлах: двое белобрысых мальчишек лет семи стояли возле проволочной огородки с цыплятами-переростками и увлечённо наблюдали, как прожорливые твари заживо расклёвывают подброшенных им, истошно верещащих лягушек. Развеяв зрелищем этого детского Колизея нелепый образ хищного ангела, Некитаев поспешил за стариком.
Внутри, облокотясь о деревянный прилавок, вполоборота к дверям стоял мужичок в пиджаке и картузе, явно из сельских разночинцев — не то телеграфист, не то землемер, не то учитель астрономии. Глядя на него, Иван вспомнил потешные истории о повыведшихся ныне социал-демократах, которые на своих конспиративных пирушках принципиально ели одну селёдку. Приказчик отвешивал мужичку в бумажный фунтик грушевую карамель. Похоже было, что старика в деревне неплохо знали — разночинец уже о чём-то с ним оживлённо спорил, а приказчик глупо и вовсе не по обязанности спору их улыбался.
— …Ибо такова структура нашего подсознательного с его базовыми устремлениями — эросом и танатосом, — услышал Иван заключительный пассаж разночинца.
— Дался тебе Фрейд со своим матриархальным эросом, — сказал старик, и Некитаев удивился внезапной перемене его лексики, совершенно не вязавшейся с привычным обликом кержака — старик, словно трикстер Райкин из телевизора, поменял маску, вмиг углубясь в иное амплуа.
— Но кто ещё столь внимательно отнёсся к проблемам человеческой психики? Кто первый осмелился лечить психику через сознание? — удивился собеседник.
— Признаться, мне странно это слышать. — Старик щурился на полки за прилавком, разглядывая этикетки выставленных там бутылок. — Фрейд усматривает в эротике последнее объяснение человека, саму её расшифровывать явно не желая. Но что он понимает под эросом? Смутное влечение без конкретного объекта, ясной ориентации и даже без личности, переживающей это влечение. Подобное описание вовсе не универсально. Наоборот, оно отображает совершенно особый тип сексуальности, свойственный сугубо женскому эротизму, симптомы которого внятно описаны ещё Иоганном Бахофеном. Эрос у твоего дорогого доктора — это калька с психологического фона древних матриархальных культур, воспоминания о которых действительно сохранились в виде неуловимых теней в бессознательном. Однако Фрейд проводит странную идею, что матриархальный эрос угнетён, подавлен патриархальным комплексом, напрямую связанным с самосознанием и нравственными принципами. Иными словами, лукавый венец как бы отказывает мужской сексуальности с её этическим императивом в том, что она является вообще какой-либо сексуальностью, описывая её в терминах «подавление», «комплекс» и «насилие». Конечно, мужская эротика подавляет донные хаотические импульсы, привносит в их разнузданное буйство волю и порядок, что причиняет этим психическим силам некоторые неудобства. Но подобное насилие над матриархальным эросом не есть танатофилия и источник комплексов. Напротив, это — акт созидательный, направляющий внутреннюю энергию на героическое действо, в чём бы оно ни проявлялось — в религиозной аскезе, в страстной любви, в духе воинственности или творческом усилии. — Старик показал сухим пальцем на бутылку с серебристой этикеткой: — «Кристалл» московский?