Звонок. Грузчики!
Даже и они, оглядев высокие светлые комнаты, старую мебель («Не забираете?»), чуть удивились. Однорукий (надо же, как бывает) грузчик-бригадир прямо спросил:
— И охота вам с улиц Преображенского полка уезжать на болото? Вроде интеллигентные люди…
— Грузите! — махнул рукой я.
Поздно уже.
Исчезли последние дома города. Бесконечное кладбище, вдруг перешедшее в поле с торчащими кочанами, похожими на черепа. Веселенькое местечко.
Резко, без всякого предупреждения, пошел длинный однообразный дом. Неотличимая от других парадная — пришлось загибать пальцы, чтобы вычислить ее. Вот она, моя жизнь теперь.
— Вот здесь, стоп!
Пианино, однако, мы захватили, так что грузчикам удалось себя показать. Пятый этаж! Особенно потряс меня однорукий: бесстрашно брал самое тяжелое!
Уехали и они — последние из прежней жизни.
— Что ж… счастья вам! — неуверенно произнес однорукий.
Пустые стены. Дальний закат.
Долгое время спал не раздеваясь на нераспакованных узлах и сны были сладкие: что весь этот переезд — сновидение, и просыпаюсь у себя на Саперном, и солнце на той стене, где всегда! Порой даже вставал и ходил в этом счастливом сне, и вдруг… Где я?! Нет ничего! Сумасшедшие, что ли, сюда выселены, которые тут ходят и как бы довольны?
А еще и в Петергофе непонятно что! Нашел единственную на всем гигантском пустыре телефонную будку.
— Это ты? Голос какой-то странный, — удивилась Нонна.
Так неделю ж вообще не разговаривал! Не пользовался им!
— А приезжай, а? Тут не очень…
Вагон громко дребезжал, особенно почему-то на остановках. За домиками — залив. Берег этот никогда не был финским, всегда был нашенским, и это сказалось. Роскошь петергофских фонтанов и дворцов — и бедность окружающей жизни. Теперь тут прорезались теща и тесть. Причудливые персонажи. Но как зато расскажу я о них моим приятелям! Я бодрился. Снова смотрел, может быть, появится что-то радостное? Плыли величественные — в те годы обшарпанные — дворцы и замки. Стрельчатый, готический, желтый петергофский вокзал.
Наискосок сквозь кусты. Трехэтажненький, небольшой, аккуратненький типовой домик-пряник, построенный после войны пленными немцами — особенно много таких в разрушенных немцами же дворцовых пригородах, Пушкине и Петергофе. Темно-зеленая краска на лестнице. Обитая пахучим кожзаменителем дверь номер один. Вторая половина моей жизни пройдет здесь. И какая половина!
Тронул кнопочку. Никто что-то не торопится. Наконец забрякали затворы, словно в камере.
— Ой, Венчик! — Нонна в каком-то нелепом халате, видно мамочкином, сразу убежала за занавеску, где кряхтела и хныкала Настя.
— Сейчас, Лопата, сейчас! — бормотала Нонна. Уже и прозвище ей сочинила — «Лопата»! Настя зачмокала.
Тусклый свет. Пахло паленым: теща, топая утюгом, гладит пеленки. Тепло, сонно. Заглянул за занавеску. Настька лежала на коленях у Нонны, сосала грудь, сучила ножками в розовых ползунках, иногда пыталась крохотными пальчиками ухватить ступню. Щечки толстые, глазки сонные — и в то же время напряженные. Побренчал над ней купленной погремушкой из разноцветных пластмассовых шаров, и взгляд ее повернулся ко мне.
— Узнает! — радостно воскликнула Нонна. Ну еще бы, не узнавать отца!.. Которого видит, впрочем, второй раз в жизни. Ничего, наверстаем. Пока она мало что понимает. А там — возьмемся!
— Мам! А можно мы с Валерой погуляем вдвоем?
Теща, услышав эту странную просьбу, строго глянула на меня, словно на незнакомого, потом сухо кивнула.
— Ура!
Мы выскочили на волю — через дворик, по проспекту, в пустынный парк, не знаменитый, пустой, без фонтанов.
— Первый раз гуляю одна! Как здорово идти без брюха и без коляски! Отвыкла уже! — ликовала Нонна.
По пологой широкой аллее с могучими дубами мы спускались к заливу. Темнело.
— Да, здорово здесь гулять! — Я поддерживал бодрость.
Нонна вздохнула.
— Ты чего? — потряс ее за тощие плечи.
— Рассказать? — слегка виновато произнесла она.
— Ну!
— Вот тут! — указала она на чахлые кустики и стала рассказывать…
Чуть отойдя от коляски, стоявшей на лужайке, она закуривала на ветру, по лихой своей привычке закинув полы плаща на голову. Успешно закурив, она убрала этот кокон с головы и увидела, что над Настиной коляской склонился какой-то ужасный человек. Повернулся к ней. Глаза его были безумны.
— Я сейчас задушу вашу дочь! — прошипел он. Свисала и сверкала слюна. Нонна не могла сдвинуться с места.
Он отвел узорный клинышек полотна, закрывающий личико спящей дочки, и, как рассказывала Нонна, вдруг застыл и даже отшатнулся.
— Ага! — произнес он и, кивая и приговаривая: — Ага, ага, — начал пятиться.
Перед тем как исчезнуть за кустом, последнее «ага» он сказал даже с каким-то торжеством и глаза его радостно блеснули, словно он увидел в коляске… что-то свое!
— Чушь! — вспылил я. — Опять твоя… белая горячка!
— Ты что? — Нонна обиделась. — Я же не пью!
— Ну значит у этого белая горячка! Мало ли их ищет тут стеклотару?! Кой черт тебя сюда занес?
Пытаешься свалить все на нее? А тебя почему не было?
— Так надо же ее катать, туда… сюда! — Нонна задвигала руками вперед-назад.
Обычная ее веселость уже вернулась к ней. Облегчила душу! Переложила все на меня. А ты как думал? Зачем-то (для очистки совести) полазил в кустах.
— Ну видишь! — торжествующе произнес. — Ни одной бутылки! Значит, собрал!
Прямо Шерлок Холмс! За шиворот насыпалась труха, и вспотевшая кожа на загривке отчаянно чесалась.
— Почеши! — оттянул воротник. — О-о! Отлично.
Обратно поднимались уже веселые.
— Какой ты умный, Венчик! — умильно, слегка передразнивая свою мать, говорила Нонна. — Все понимаешь! — Застыла, пальчик подняла. — Больше мы сюда не придем!
Умеет она свести серьезный разговор в дурашливый… Долгий подъем на темную гору. Нигде ни огонька. Да. Странное место. Внизу заросший камышом ржавый остов дачи несчастной царской семьи. Какое-то запустение, тоска.
— Зачем вы обменялись сюда? — вырвалось у меня.
Из чудесной коммуналки на канале Грибоедова! Нормальное место найти не могли?
— Так это ж все наше, родное! — Нонна насмешливо поставила ударение на первое «о». — Отец давно мечтал.
Оказывается, он еще и мечтает. Не знал. Мне он казался более рациональным.
— Тут же неподалеку, в Лигово, фамильный наш дом!
Ах да! И неспроста рядом с дворцами: отец ее отца, дед Николай Куприяныч, был личным машинистом царя. И в трехэтажном доме, самом богатом в Лигове, было много красивых вещей, личных подарков царя Николаю Куприянычу и его семье: вазы, шкатулки. На праздники собиралось лучшее местное общество: почтмейстер, полицмейстер, главный врач местного сумасшедшего дома, — пели романсы, шутили, играли в фанты! В зале стоял белый рояль, и на нем дети прекрасно музицировали. Борис Николаевич и сейчас, разгулявшись, мог сбацать!
В революцию, конечно, многое исчезло, но дом остался, не отняли: хоть и царский, да все же машинист. Рабочая косточка! Но косточка все-таки царская. И Бориса, сына его, отца Нонны, окончившего кораблестроительный, не брали никуда на работу — из царской обслуги, классово чужд. Был в кинотеатре тапером, даже есть — показывала Нонна — фотография набриолиненного молодого красавца с пробором, во фраке и бабочке. Нонна в него. Он и сейчас щеголь и красавец, хотя, когда его наконец взяли на Балтийский завод в паросиловой цех, он на радостях проработал там сорок лет без отрыва, став, правда, за это время начальником цеха. Сохраняя притом дореволюционную чопорность. Был крайне аккуратен, никогда не говорил лишнего, страшно боясь потерять свое тепленькое местечко, и, когда его невоспитанная жена — из простых — говорила лишнее, страшно злился и орал: «Молчи, дура!» Такое бывало и при мне, хотя чего ему теперь-то бояться? И причин уже нет, но — осмотрителен!
— Только я совсем недолго в этом доме побыла! — вздохнула Нонна. — Нич-чего не помню! — Она даже зажмурилась от горя.
— Почему, Нонна? — спросил, раз уж на это пошло. В молодой семье разглядывание семейного альбома неизбежно.
— Так война же, Венчик, началась! — улыбнулась Нонна. — И сразу — обстрел! Мама бежала со мной на руках, взрывы кругом, дома рушились! Спряталась в овраге, отдышалась. Потом решила меня распеленать. Думала, я описалась от страха, а я сучу себе ножками, улыбаюсь!
«Ты и сейчас улыбаешься!» — подумал я.
— Потом вдруг она нащупала в тряпках что-то острое и страшно горячее. Развернула — осколок! Одеяло пробил, а у пеленки почему-то остановился, не пробил. Вот такое счастье! — Горестно вздохнула. — Взрывы кончились, мама пошла назад: по нашей улице уже фашисты едут, на мотоциклах. «Как лягушки!» — мама рассказывала. Подбежала к дому и видит: нету его! Поля видны, которые он закрывал, руины дымятся… Хотела найти хоть что-то от их богатства — и ничего не нашла. Только куклу мою подняла. Единственная игрушка моя. Маму немцы заставили рыть окопы, там мы с мамой и жили до снега. Потом нас пустили в избу. Там куклу девчонки хозяйские отобрали…
Да. С наследством им с Настей не повезло.
…Вообще Нонне везло. Даже осколок, пройдя две, перед третьей, последней пеленкой остановился! Все у нее легко: рассказывала, что во дворе носилась с девчонками и, не задумываясь, прыгала с сарая на асфальт, садясь при этом на шпагат, — словно так и надо!
И всю жизнь так и резвилась: легко закончила труднейшую корабелку (отец настоял, «инженэр»). Преподаватели, конечно, больше любили ее, чем ценили ее знания, — выручала лукавая, как бы виноватая улыбка. «Ладно уж, иди!»
С ходу очаровала высокомерных моих друзей — вот уж не ожидал от них такого добродушия, прям расцвели!
…То время, пожалуй, кончилось. Сгущалась тьма.
— Да, Настя, похоже, не такая! — вдруг вырвалось у меня.
— Ладно! Нис-сяво! — бодро воскликнула Нонна.
Под высокими ржавыми воротами мы вышли из парка. В темноте уже появлялись светящиеся окна, словно подвешенные в воздухе. Мы подошли к дому. Теперь жизнь здесь пойдет. «Вряд ли уже переедут!» — мелькнула мысль. И Настькина жизнь здесь пройдет!.. Но зачем же так грустно?
— Хорошо, что появился ты! — сказала Нонна.
Бодро сопя носами, вошли в тепло.
Борис Николаевич в потертой меховой душегрейке внимательнейше изучал центральную «Правду» — похоже, тот же самый номер, что и всегда. Громко шевельнул лист — лишь этим и приветствовал нас.
— Ну, как ты тут, родная моя? — Нонна сразу же кинулась к дочке.
Настя повернула голову, и робкая, беззубая улыбка раздвинула тугие щеки.
— Коза идет, коза! — Нонна шевелила над ней пальцами.
Настя смешно хихикала, словно хрюкала. Правый глаз косенький, и это, похоже, навсегда… Да и ты тут, похоже, навсегда, уже не вырвешься. Известный эффект: будто смотришь на все это откуда-то издалека, из другого мира. Не знаю, сколько прошло времени — год? — в тусклой, душной комнатке.
— Суп будешь? — спросила теща тестя.
— Суп? — На классически правильном его лице удивленно поднялась красивая бровь и надолго застыла. Впервые слышит?
Все должен тщательно обдумать. Придя с работы, сидит в прихожей, наверное, полчаса — не спеша расшнуровывает ботинки, ставит их строго параллельно.
Поев этого удивительного супа, он слегка подобрел, чуть расслабил галстук. Странная у них после ужина забава: достают из куриной белой груди тонкую костяную рогатку — «душку» — и, взяв ее за кончики, тянут каждый к себе.
— Ну давай! — оживленно хихикают. — Кто кого будет хоронить?!
Треск! У деда оказывается почти вся «душка» (или — «дужка»?).
— Я тебя, я тебя буду хоронить!
Позже выяснилось: наоборот. Минутное оживление, и снова стук ходиков в полной тишине.
Я смотрел на это, надеясь, мы с Нонной до этого не доживем… Дожили и до гораздо более страшного.
— А чего так тускло у вас? Нельзя вторую лампу зажечь? — вдруг вырывается у меня.
— Как раз сломалась вчера. Вот ты и почини — ты же у нас инженер-электрик! — улыбается тесть. Это по его меркам уже почти шутка — надо хохотать.
Лампа — как раз такие применялись во время допросов, с зеленым стеклянным абажуром, — стоит на полированном столе, накрытая салфеточкой типа гофре. Уж стоит ли так от пыли хранить сломанную-то лампу?
Я беру в прихожей из шкафика отвертку, осторожно снимаю абажур, наклоняю лампу. Отвинчиваю винтик в железном дне. Да. Все дряхлое там, сыпется. Что тут соединить? Вступительный экзамен, можно сказать, в новую жизнь. Нонна, сев рядышком, поддерживает меня тяжелыми вздохами. Но хоть этим. А она ведь тоже инженер… Лампочка вспыхнула.
— Молодец, Валерий.
Могу теперь лететь? Нонна, загибая пальцы, бормотала, считала, какой грудью — левой или правой — кормить?!
Настька стала сосать, громко чмокая.
— Ну все! Пока! — Я помахал, чтобы не отрывать ее.
Нонна подмигнула, как она одна это умела: один ее большой глаз с черными ресницами захлопнулся — белое веко, другой даже не дрогнул, смотрит спокойно и весело.
За мной брякнул замок.
Опять чуть на радостях не рванул на прежний Саперный. Стоп. Теперь — новая жизнь! Что-то замелькало в воздухе… Первый снег!
Вошел в помещение. Все! Распаковывайся. Хватит кривляться, пора работать. Вот тут уж никто не мешает тебе. Долго двигал стол и наконец поставил. На оставшиеся гроши я купил «в стекляшке» кубометр хека серебристого, смерзшегося, и он засеребрился у меня на балконе. Время от времени, оторвавшись от работы, я брал топор, сгребал иней, отрубал от куба кусок, кидал на сковородку, жарил и ел. И более счастливой зимы я не помню.
Иногда удавалось позвонить из будок-автоматов с ржавыми, покореженными дисками. «Ну как ты? Нормально? Извини, плохо слышно! Пока!» Напором бодрости я подавлял все возможные жалобы: не до них. «Жизнь удалась. Хата богата. Супруга упруга! Формально все нормально!» — заклинания мои спасали меня.
Вдали, за большим пустырем, был торговый центр и сберкасса, куда, теоретически, могли перевести аванс из издательства, где меня почему-то полюбили. Запросто могли! Надо бы заглянуть туда. Но не получалось! Писал. Деньги? Зачем? Я и так был счастлив!
Выйдя на балкон с топором, вдруг заметил, что хек мой расцвел — темно-синие, бурые, алые тона! Весна! Перезимовал. И — книга готова!
— Шейка, где шейка твоя? Покажи, где шейка твоя?
Шейки у нее, действительно, вроде как не было. Большая голова сидела прямо на плечах. А под ней лишь складочки. Такие же складочки-перетяжечки на ножках и ручках.
— Вот шейка твоя! Вот — шейка! — Нонна взяла ее пальчик и водила по складочкам под подбородкам.
— Где шейка твоя? — произнес и я.
Она вдруг провела пальчикам по складкам у подбородка.
— Понимает! — умилился я.
— Все! Ребенку нужно спать! — строго сверкая очками, сказала теща. Командирша тут! — А вообще, Валерий, надо больше уделять внимания ребенку! — добавила она.
Что ж мне теперь — быть тут неотрывно? И что, главное, я могу сделать — именно свое, чего другие не могут, что должен делать именно я? Я поднял Настю из люльки, привалил к себе — какая тяжеленькая! Поднес ее к темному окну, поставил мягкими ножками на подоконник, придерживал ее. Над невысоким домом напротив висела огромная рябая луна.
— Луна! Видишь? Лу-на! — повторял я. Надо заниматься воспитанием ее, так сказать, в глобальном масштабе! Настя елозила пальчиками по стеклу, пальцы со скрипом сползали.
— Простудите ребенка! Сейчас же уберите ее с окна!
Я уложил Настю в манеж. Да, тут не разгуляешься! А бросать надолго ее нельзя, тем более сейчас, когда она учится говорить, а стало быть, мыслить!
— Настька, чучело, маму измучило! — часто говорила ей Нонна после бессонной ночи. И вдруг из-за ширмы, где спали они, донеся сиплый, дрожащий и уже насмешливый голосок:
— Насьтка, цуцело, маму измуцило!
Они захихикали. А я ошалел! Первая фраза в ее жизни!
Черемуха отлично цвела перед их домом! Долго вдыхал ее сладостный аромат, убеждал себя: тут отлично!
Вошел в «квартеру». Затхлая атмосфера. Типичный застой!
— Тише! Настенька спит! — Теща подняла пальчик.
— Что-то она много спит! — заметил я бодро.
— Ведите себя прилично! — чопорно теща произнесла. Такие наплывы великосветскости находили на нее, хотя последние годы работала продавщицей.
— Да ладно, Катя! — проснулся дед (спал, накрыв лицо газетой, как бы изучал). — Действительно, хватит спать ей, пора обедать!
— Во, бутуз какой! — Бабка с некоторым усилием достала из-за полога хмурую, заспанную Настю, усадила ее к себе на колено. — Зо-ля-той ты мой! — подбросила на руках.
Настя смотрела хмуро… Что долго не приезжал?
— Всё вы работаете! — умильно сказала мне теща, тонко намекая на то, о чем молчала Настя: долго не приезжал!
Я тоже обиделся. Им не объяснишь! Повисло молчание. Вышла, зевая, Нонна в засаленном бабкином халате, вяло кивнула мне. Такая теперь жизнь? И два дня теперь кукситься в этом болоте? А что я могу предложить? Пропал запал? Зачах на мелочах?
— Летом мы с Настей поедем к Любы! — сообщила теща.
Мы Нонной переглянулись.
— Что за Люба? — спросил я, когда вышли покурить.
— Сестра ее. Село Тыквино на Днепре, откуда они все. Целая толпа там тетушек, дочерей их, всяких золовок — и все свои: обнимают, целуют, тискают, в гости зовут. Каждое лето с мамой ездили туда. Вечером собираются все у реки. «Спивают». Красиво, надо признать. Ну и хлопочут все, чтобы поправилась ты. Люба каждый год, как меня увидит, ручищами всплескивает: «Жэрдыночка ты моя!» В смысле — как жердь. Прижмет к своей пышной груди… И с утра до вечера галушки, пампушки — «Кушай, детынька!» Настьке, я думаю, это ни к чему! — резко погасив сигарету, сказала Нонна.
— Ей бы, наверно, понравилось, — возразил я. — Она любит, когда все вокруг нее.
— Ну и вернется толстой поселянкой, «гарной дывчиной»! — возмутилась Нонна. — Помню, когда мы с двоюродной моей сестрой-красавицей на берег пошли, та раскинула полотенце и говорит: «Ляхемте тут!»