В тихом омуте... - Виктория Платова 31 стр.


Я смешалась с утренней толпой, которая внесла меня в метро, не глядя, накупила ворох московских газет и, проехав одну остановку по кольцу, вышла на проспекте Мира. Проспект был задавлен вечными пробками, я тихонько позлорадствовала над беднягами, сидящими в крутых иномарках, и без труда нашла нужный дом.

Сталинский ампир, эпоха архитектурных излишеств, ну конечно, Грека бы оскорбила панельная халупа для сотрудников.

Я поднялась на шестой этаж, сунула ключ в замочную скважину и оказалась дома.

– Эй! – заорала я, как только дверь за мной захлопнулась. – Эй! Есть здесь кто-нибудь?!

Никого не было.

Мой голос прокатился по пустынным комнатам, он первый увидел будущее жилище; теперь с ним предстояло познакомиться и мне самой.

Ничего себе! Да здравствует фирма, которая так искренне заботится о своих сотрудниках!

Квартира представляла собой запыленное кладбище бытовой техники; здесь было все: компьютер, мирно прикорнувший на столе у окна в большой комнате; видеодвойка, музыкальный центр. В маленьком баре стояли бутылки, выдающие самые фантастические вкусы временных постояльцев: водка, виски, джин, ополовиненное мартини, нарзан для язвенников предпенсионного возраста и даже дорогой французский коньяк.

Необжитость комнат была обманчива – то и дело я натыкалась на следы человеческого пребывания: забытую в спальне пачку презервативов, окурок окаменевшей сигары в тяжелой малахитовой пепельнице, закатившуюся за ножку стола запонку, похожий на хвост селедки галстук – все эти форпосты командированных холостяков.

Я переместилась на кухню, чтобы обнаружить здесь кухонный комбайн, микроволновку, стиральную машину и кондиционер, встроенный в форточку. Впрочем, это были ненужные предосторожности – окна квартиры выходили не на загаженный, загазованный проспект, а в тихий подмерзший дворик, обезображенный только детской площадкой в стиле а-ля рюс: наспех срубленные избенки, символизирующие горки, и несколько персонажей русского фольклора – Царевна-лягушка с обломанной стрелой и маньяческого вида Иван-дурак.

"Видишь, как полезно иногда стукануть на ближнего, – похвалил меня Иван. – Сразу же продвинутое гнездышко выдают. И недалеко от центра”.

"Делай так всегда, – присоединился к Ивану Нимотси. – Глядишь, и на виллу в пригороде Лос-Анджелеса насобираешь!"

Я открыла шкафы на кухне – никакой еды не было, только в дальнем углу лежала пачка инструкций ко всей этой мертвой технике. Я слишком отвыкла быть одна и поэтому включила все сразу – музыкальный центр, телевизор, холодильник и кондиционер.

Мне нравилась эта удобная безликая унифицированная квартира: здесь можно со вкусом пожить, запастись едой и кассетами из ближайшего видсопроката – и отключиться, хотя бы на пару дней.

"Шалишь, пары дней у тебя нет, но вот сегодняшний – вполне”.

Так я и поступила. Спустилась в ближайший гастроном, по-мужски бестолково накупила порционной расфасованной еды и полдня провалялась на диване, лениво почитывая московскую прессу. Как ни странно, прочитанное меня успокоило: мой случай, казавшийся апокалиптическим мне самой, оказался лишь досадным пресным эпизодом в ряду других преступлений, от которых стыла кровь в жилах, – расчлененка, побоище в ночном клубе, похищение детей, отрубленная голова, весело улыбающаяся дворникам из мусорного бака, труженики невидимого фронта заказных убийств, расстрел крупного предпринимателя и его ни в чем не повинного тойтерьера… Газеты писали обо всем, что хоть как-то могло развлечь пресыщенного обывателя и погрозить пальцем голодному бюджетному пролетарию: все твои проблемы – это полная фигня по сравнению с концом света, который маячит у тебя за окном…

– “Именно! Не переворачивай страницу, дочитаю, – вылез Иван. – Не вовремя я умер, точно! Страна не дождалась Вильяма своего Шекспира…"

"Заткнулся бы, Вильям наш Шекспир, – огрызнулся Нимотси. – Лучше бы у жертв спросили, каково им… Очень неприятно, чтобы не сказать больше!"

Очень неприятно, чтобы не сказать больше… Я вдруг подумала о том, что должен был чувствовать Нимотси, что должна была чувствовать Венька, когда смерть накрыла их своим неотвратимым, засиженным блохами крылом…

Ты должна знать. Ты должна знать. Ведь у тебя есть кассета, где это запечатлено документально. Кассета твоего друга Нимотси, которую ты боишься посмотреть уже полгода. Но тебе придется это сделать – придется, как бы ты этого ни хотела. Придется – хотя бы для того, чтобы знать, что за карты у тебя на руках. Кассета и записи могут быть тузами, а могут – случайно затесавшимися в колоду двойками. Но знать расклад ты должна обязательно.

Но, даже решив это, я оттягивала момент, как оттягивала момент написания еще во ВГИКе – первая страница всегда оказывалась самой сложной. Вот и сейчас – ты посмотришь, и дальше все пойдет как должно, нужно только не бояться.

Оглушив себя коньяком, я легко разобралась с видеодвойкой, сунула в нее кассету Нимотси и начала ждать.

То, что я увидела через несколько минут, сначала вызвало чувство легкого разочарования – это была черновая видеокассета, ничем не примечательные рабочие моменты: беспечные голые люди, расхаживающие перед камерой; поток двусмысленностей, которыми они кололи друг друга, чтобы скрыть смущение. Обнаженные модели были действительно хороши, они что-то пили, покуривали длинные черные сигареты, сидели в креслах, со знанием дела рассматривая друг друга. Иногда в поворотах головы мелькала ревность к чужой, более чистой линий-плеч; иногда – удивление: что же я делаю здесь? Но в общем – это был срез обычной съемочной площадки. Камера зафиксировала и Нимотси, который о чем-то лениво переругивался с худосочным оператором возле уже поставленного света.

Я сразу поняла, что все это не было фильмом, который режиссировал Нимотси – снимали на любительскую видеокамеру; ничего не значащий рабочий момент, подготовка к съемке. Но кто-то – тот, кто держал камеру и так и остался за кадром, – возможно, знал, чем действительно закончится фильм. Во всяком случае, камера дольше, чем нужно, останавливалась на лицах актеров.

Впадины и выпуклости обнаженных тел, видимо, мало интересовали снимавшего, что было странно: почти все фигуры – и мужские, и женские – были совершенны. Головы, насаженные на это совершенство, явно проигрывали в классе: смазливые усредненные черты, только и всего. Но камера с упорством маньяка все вглядывалась и вглядывалась в эти лица, как будто хотела запечатлеть последний вздох жизни.

А может быть, я сама выстраиваю сюжет?.. Во всяком случае, пока в этой съемке не было ничего сверхъестественного: обычная, хотя и слегка затянутая панорама для семейного видеоальбома. Некоторое время я наблюдала за Юленькой, чуть искаженной камерой, но все равно хорошенькой: она и Нимотси образовали нервный центр повествования, придали ему некое подобие вялотекущей фабулы. Они бойко препирались и походили на растиражированную супружескую пару: главреж провинциального театра и его стерва-жена. Остальные участники массовки в препирательствах не участвовали и даже не реагировали на забавные реплики, которые отпускал Нимотси, – возможно, они не знали русского.

Кроме Юленьки и Нимотси, я насчитала еще несколько основных персонажей – оператор, который, за все время не проронил ни слова, точеная мулатка с восхитительно высокой грудью и подобранным нерожавшим животом; две хорошенькие субретки с явно нерусским разлетом черных бровей; мрачные типы в кожаных жилетах и грубых армейских ботинках, скрывавших плотные накачанные икры.

Интерьеру уделялось куда меньшее внимание, но я сумела разглядеть за открытыми, во всю стену окнами краешек бассейна и почти сусальные картины провалившейся во временную дыру средиземноморской природы – возможно, именно в этом ландшафте греческие боги вершили судьбы своих подданных…

А Юленька и Нимотси на экране телевизора продолжали подкалывать друг друга такими узнаваемыми вгиковскими приколами. Устав от них, камера спанорамировала по помещению, и я поняла, что вся группа находится на застекленной веранде какого-то особняка, заставленной хорошо выполненными копиями греческих скульптур, – иногда в них терялись бесцельно бродящие загримированные тела актеров.

Камера задержалась на оконном проеме – и вдалеке, на самом заднем плане, я заметила низкую спортивную машину и двоих, стоящих у нее: фигурки были маленькие – светлая и темная, очевидно мужчины. Разглядеть их было невозможно, да и повода они не дали: светлая села в автомобиль, а за секунду до этого камера снова переместилась на Юленьку и Нимотси.

Я наблюдала за происходящим полчаса – но ничего так и не произошло. Все это было похоже на утомительный бессмысленный просмотр домашнего праздника, дну рождения, вынужденной свадьбы – но я не могла от этого оторваться: живой Нимотси завораживал меня. Он был жив, жив, жив – он будет жив ровно столько, сколько продолжится эта кассета.

Я наблюдала за происходящим полчаса – но ничего так и не произошло. Все это было похоже на утомительный бессмысленный просмотр домашнего праздника, дну рождения, вынужденной свадьбы – но я не могла от этого оторваться: живой Нимотси завораживал меня. Он был жив, жив, жив – он будет жив ровно столько, сколько продолжится эта кассета.

Сбросив наваждение, я прокрутила кассету вперед и снова нажала на “play”.

И то, что я увидела, оказалось похожим на выстрел, неожиданный и потому смертельный.

Кто-то, снимавший все эти святочные полулегальные приготовления, снимал теперь непосредственно съемку: она сразу же обрела жесткий сюжет и раздавила меня нереальностью происходящего.

На экране убивали Юленьку, убивали по-настоящему, я знала это от Нимотси, но оказалась не готовой к этому. Бесстрастная камера держала крупный план несчастной жертвы, и я видела, как хрипит Юленька и как несколько парней в грубых армейских ботинках избивают ее хлыстами – ее нежная длинная спина была превращена в кровавое месиво. Видимо, это продолжалось не первый час – кричать Юленька уже не могла, а звуковая дорожка была нечистой, туда вклинивался фон от других голосов и другого оцепеневшего молчания. Следуя за ними, сатанинская камера перевела объектив – и я увидела то, что происходило с Нимотси и оператором. Оператор стоял на коленях возле камеры – его рвало. Брызги летели на ботинки Нимотси – именно он смотрел в глазок объектива. А потом отшатнулся от камеры – бледный как полотно, с ничего не выражающим, страшным лицом. Что-то, отдаленно похожее на вдохновение, сумасшедшее вдохновение палача, исказило, распяло его черты…

А спустя секунду, показавшуюся мне вечностью, рядом с оператором появился человек в летнем камуфляже. Брезгливо обходя пятна блевотины, он схватил оператора за шиворот, подтолкнул почти бесчувственное тело автоматом и уволок его из кадра, не забыв улыбнуться в камеру: я заметила соломинку у него между зубами. Половину лица автоматчика занимали солнцезащитные очки, на голове была повязана подростковая легкомысленная бандана. Приветливо помахав рукой снимавшему, он исчез, а Нимотси все продолжал и продолжал снимать.

А потом покрылся испариной и рухнул прямо за камерой – она непрерывно работала, жужжал аккумулятор, – и объектив снова переместился на Юленьку. И я увидела то, что на секунду заставило меня потерять сознание, – Юленьке перерезали горло, как барану во время мусульманского хаджа. Это было сделано профессионально, горло было раскроено прямо под подбородком, Юленька улыбнулась последней ужасающей улыбкой, кровь брызнула фонтаном, тело забилось в конвульсиях и осело, сразу же потеряв свое совершенство.

…Все это было правдой, и съемки были документальными, я слишком долго училась в кинематографическом вузе и могла отличить постановочные кадры от грязных, лишенных монтажных стыков, почти репортерских фрагментов. Все это было правдой, на моих глазах убили человека, его убивали бы снова и снова – стоило мне прокрутить пленку назад.

Кассета давно закончилась, по белесому экрану шли полосы, а я неподвижно сидела перед телевизором. Моя спина была исполосована потом, так же как спина мертвой Юленьки хлыстами, в голову лезли полубезумные воспоминания: Юленька в буфете, чей выход всегда сопровождался хлопками и свистом; Нимотси крадет полузасохший бутерброд с прилавка и я – в самом конце общей очереди…

Защититься от этого было невозможно, и я вусмерть надралась коньяку, я глушила его стаканами; потом коньяк кончился, и я перешла на водку – мне было совершенно все равно, что пить. Если бы под рукой оказалось снотворное – я, наверное, сожрала бы целую пачку.

Заснуть и не проснуться – сейчас мне хотелось только этого.

Но я проснулась – в середине следующего дня, с жуткой головной болью и онемевшим телом; сознание медленно возвращалось ко мне – пустые бутылки, мерцающий экран телевизора, полувытащенная из видеомагнитофона кассета… Я вспомнила вчерашний просмотр и застонала: на щиколотку Юленьки была надета цепочка – все было именно так, как я написала в сценарии. Теперь я знала и как убивали остальных, как добросовестно воплощали в жизнь все мои жестокие и блеклые полуночные фантазии. Мне больше не нужно было подтверждений.

Как ни странно, раскалывающаяся голова на время спасла меня – я ни о чем не могла думать. А когда проблевалась и немного пришла в себя – то сунула кассету Нимотси на самое дно рюкзака и забросала вещами – как будто это могло хоть что-то изменить.

За последний месяц я видела три смерти, я сама была виновата в двух – но ни одна из них не произвела на меня такого впечатления, как смерть Юленьки на магнитной ленте… Может быть, дело в том, что ее смерть можно воспроизводить и воспроизводить – сотню, тысячу, десятки тысяч раз… Она была материальна, от нее нельзя было отмахнуться, единственное спасение – водка. В барс еще оставалась водка, можно снова напиться и впасть в забытье.

Я налила целый стакан водки, поставила его перед собой, но вовремя поняла, что меня вырвет сразу же – стоит только поднести стакан к губам.

"Эдак ты сопьешься, чего доброго, и умрешь на железнодорожной станции Новый Иерусалим, – осудил меня Иван. – Грешно при твоем нежном алкогольном опыте опохмелицию вызывать, лучше кефир полакай, Лианозовского молочного комбината”.

"А вражеский йогурт “Фруттис” и шпионские творожки “Данон” – не вздумай!” – предупредил Нимотси.

Я тряхнула головой и запустила полным стаканом в стену.

К черту водку, к черту кефир. Нужно взять себя в руки.

Но взять себя в руки, оставаясь в квартире, было невозможно. Я бежала из нее, как бегут из города, ограбив национальный банк. До поздней ночи я шлялась по Москве, совсем не похожей на Москву моей ранней юности. Нынешняя Москва была полна красивых шлюх, рекламных щитов и прыщавых тинейджеров на роликовых коньках. Ни шлюхи, ни рекламные щиты, ни тинейджеры ничего не знали о смерти Юленьки, им хватило своих собственных смертей, а общая, расцвеченная плакатами с кока-колой жизнь продолжалась, несмотря ни на что. Несмотря ни на что – и это успокаивало. Я обрела способность соображать недалеко от уже облетевшего Александровского сада, а вместе с этой способностью пришел и холодный, трезвый взгляд на вещи.

Ты виновата – тебе и исправлять. Они должны умереть – если и не смертью Юленьки, то той смертью, которую ты придумаешь для них.

Эта мысль успокоила меня, и я переключилась на кассету Нимотси. Конечно, она была ценна сама по себе, она может быть неубиенной картой против тех, кто стоит за этими кровавыми съемками. Но в ней было еще что-то – что-то, что я упустила из виду. Нужно только еще раз – внимательно, по кадрам – ее отсмотреть, подумала я и содрогнулась от этой мысли. Боже мой, Нимотси, куда ты меня втравил? И как эта кассета оказалась у тебя, она ведь совершенно не для тебя предназначалась…

Я надеялась получить ответ на этот вопрос из дневника Нимотси, если его каракули еще можно разобрать. А сейчас нужно вплотную заняться Тумановым, отныне никакой водки, только кефир Лианозовского молочного комбината…

Завтра ты едешь во ВГИК!

…На следующий день я тряслась в троллейбусе сорок восьмого маршрута, который должен был доставить меня прямо под обветшавшее крыльцо альма-матер, на улицу деятеля германского и международного коммунистического движения Вильгельма Пика. Еще во ВГИКе я обожала этот маршрут, я посвящала ему все свободные от Ивана бесцельные часы, катаясь из центра, где был мой любимый, славящийся запредельными ценами букинистический на Кузнецком, через половину Москвы на ВДНХ.

Я не была во ВГИКе безумное количество лет, я старалась забыть эту неожиданно яркую для моей стертой бибграфии страницу: во многом это было связано со смертью Ивана, во многом – с моей человеческой и профессиональной несостоятельностью – ВГИК казался мне изощренной мышеловкой, прищемившей несчастную доверчивую Мышь: обрюхатил и не женился, поматросил да и бросил… Ева была начисто лишена этих комплексов, она ехала во ВГИК с азартом первооткрывателя.

…Ничего не изменилось, ничего не изменилось, сказала я себе, внедрившись в стены, бывшие когда-то родными; только студенты стали непростительно молоды, они убивали кислотными прикидами, отвязным, чуть вызывающим сленгом и тем особым, снобистским выражением в затянутых пленкой глазах, которое свойственно воинствующей богеме.

Доморощенных хиппи сменила золотая молодежь, она сновала между буфетом и курилками, позвякивала бусами, кофрами и браслетами, таскала яуфы с учебной киностудии.

В просмотровом зале, как и семь лет назад, весело убивали Буча Кэссиди и Санденса Кида, а на четвертом этаже бренчал рояль: у очередной актерской мастерской были занятия по танцу. Я хорошо помнила визитную карточку прошлого ВГИКа – полубезумные национальные актерские мастерские, самыми примечательными из которых были узбекская и якутская: узбеки напропалую курили анашу, а якуты пили водку, что не мешало им ставить Ионеско и Беккета с неповторимым национальным колоритом.

Назад Дальше