Шестнадцать процентов - Юрий Нагибин


Юрий Нагибин Шестнадцать процентов

Рассказ

Во время корреспондентской поездки по Карельскому фронту меня сильно контузило. Когда я настолько подлечился, что уже не расплескивал чай в стакане и даже мог прикурить от чужой папиросы, редактор подарил мне для окончательного выздоровления тыловую командировку в Донбасс.

У меня еще никогда не было такой печальной командировки: казалось, я разъезжал по гигантскому кладбищу людей и механизмов. В шурфах и заваленных шахтах истлевали трупы комсомольцев, героев донецкого подполья, шахтеров, не пожелавших работать на гитлеровцев, и просто жителей Донбасса, виновных в том, что они родились на советской земле. В земной глуби покоились мертвые шахты, а на поверхности громоздились железные останки паровозов, машин, подъемных механизмов, каменные скелеты заводов, домов, целых городских кварталов. Остроконечные терриконы, мертвые вдвойне, походили на могильные курганы, вонзившие в зеркально-зеленое небо ранней весны острые конусы своих вершин.

Мне понадобилось немало времени, чтобы убедиться, как много сильной жизни таилось за этой кладбищенской мнимостью. Груша Енакиевского бессемера, выдавшая на моих глазах в грандиозном искромете первую сталь, завершила мое прозрение. Все же печаль выстояла и перед этим победным фейерверком.

Газета дала мне несколько поручений, но лишь одно редактор приказал считать обязательным: «Воспеть поэзию ручного труда на шахтах». В ту пору в Донбассе не было никакой техники, и шахтеры вернулись к давно забытому обушку. В этом была трезвая необходимость: на шахтах не осталось не только врубовых машин, но даже отбойных молотков; ни транспортеров, ни электровозов, ни даже конной тяги. Были: обушки, лопаты, носилки, тачки, — и с помощью этой примитивной техники надо было дать стране, напрягавшей все силы к последнему, победному году войны, возможно больше угля. Но необходимость не была почему-то в почете, и редактор ждал от меня красивую сказку на тему: врубовая — дура, обушок — молодец. Мне предстояло показать, что работа обушком — услада духу и телу шахтера. Но мало того: тему надо было решить на живом примере выдающегося передовика ручной работы.

Поначалу сказка упорно не слагалась. Я мотался по шахтоуправлениям, спускался под землю, иной раз в клетях лифта, чаще в бадейках; иной раз — с помощью электричества, чаще — ручного воротка; разговаривал с навалоотбойщиками, крепильщиками, отпальщиками, вагонетчицами, людьми разного возраста, стажа и квалификации, восхищался их мужеством, гордой терпеливостью, но вместе с тем чувствовал, что они не помогут мне пропеть песнь обушку.

План они выполняли на триста — четыреста процентов, а по тем залихватским временам это выглядело мизерно. Я не был очень уж опытным журналистом и все же знал: если дела рядовых тружеников уступают Геракловым подвигам, то они не представляют интереса для газеты. Новаторство начиналось с приближением к тысяче процентов, остальное принадлежало серым будням…

А вскоре мне поистине сказочно, неправдоподобно повезло. Я вдруг наткнулся на человека, которому обушок дал все: трудовую славу, высокий орден, лучшую девушку в жены. Ко всему, слава этого человека едва вышла за пределы области, еще не стала даже достоянием Донбасса. Короче, я прибыл в самое время. Неделя-другая, и путь к этому человеку будет заслежен, затоптан, разбит лавиной журналистских стад. Вот как это произошло.

Решив добраться попутной машиной до Краснодона, я так намерзся на росстани, что вскочил в первый попавшийся грузовик, даже не спросив, куда он направляется. После двухчасовой тряски в кузове, населенном лишь пустой бочкой из-под горючего — эта бочка при каждом толчке яростно устремлялась на меня, — мы прибыли в шахтерский поселок Воронино и стали с краю неширокой рыночной площади. Был один из тех скверных мартовских дней, которые особенно мучительны в Донбассе. Такие дни являются поначалу в обманчивой личине весны: ярко-голубые, солнечные. Но солнце странно не греет, оно не способно даже выгнать капель из сосулек, а голубизна вскоре задергивается тускло-белесой пеленой, из которой без устали сыплется сухой, крупитчатый снег. Ветер подхватывает снег, скручивает в тугие, хлесткие спирали, и начинается метель, более похожая на песчаный смерч. В Донбассе это сходство особенно велико: ветер подбирает угольную пыль, темно-серую массу и швыряет ею в лицо, в глаза, в рот, больно, душно, слепяще, секуще.

Я вывалился из грузовика окоченевший, почти слепой, с мучительно зудящими щеками и мимо огромного транспаранта, призывающего следовать примеру какого-то Придорожного, ринулся в ближайший магазин погреться. Это был странный магазин. Справа пестрели ситцы, ядовито пучились синие с красным резиновые детские мячи, множество ходиков отбивало время полукружными пробежками золотых маятников, а слева падали на весы краюхи серого, мокро-темного возле отделившейся корки хлеба и высились полки, украшенные пустыми коробками из-под конфет, тортов и кексов, пустыми банками из-под кофе и какао, пустыми бутылками массандровских и грузинских вин. Все же у пустого прилавка толпилось множество людей в шахтерских робах, ватниках, полушубках, драповых пальто. И, как я вскоре понял, они умудрялись черпать из этой пустоты нечто живительное, согревающее, помогающее жить дальше.

Я протиснулся к прилавку и спросил лиловолицую продавщицу в грязно-белом фартуке поверх суконной шубы, нет ли чем погреться?

— Вам тут не забегаловка! — сурово отозвалась продавщица.

Не знаю, чем привлек я внимание маленького, кругленького, справно и плотно одетого человечка, перед которым любезно-радостно расступились посетители, пропуская его к прилавку.

— Машенька, кошечка, ящик светлого и десять половинок, шофер заберет, — сказал он продавщице, затем повернулся ко мне и с дружелюбной улыбкой спросил: — Приезжий?

— Да.

— С Москвы?

— Да.

— Корреспондент?

— Да.

— Замерзли?

— Да.

— Машенька, — обратился человек к продавщице, — согрей нам маленькую и баночку открой. — Затем снова ко мне: — Токарев Аверкий Павлович, начальник Воронинского шахтоуправления. — Стянув зубами варежку, он протянул мне небольшую твердую руку.

Рассказывая о себе, я с удивлением наблюдал за манипуляциями продавщицы. Она включила электрическую плитку, достала из-под прилавка четвертинку водки, опорожнила в металлический ковш и поставила на красный спиральный огонь. Затем откупорила банку рыбных консервов, воткнула туда две вилки, придвинула нам вместе с толсто нарезанным хлебом и разлила водку из ковша по граненым стаканам.

— Никогда не пил подогретую водку, — сказал я Токареву.

— Иначе можно горло застудить, — разумно заметил он. — Со свиданьицем!

Мы выпили.

— Машенька, взбодри еще маленькую!

Из недр магазина двое старцев в черных, как ночь, фартуках приволокли ящик с пивом и другой — с водкой.

— Ребята, покличьте шофера! — обратился Токарев к толпящимся у прилавка.

— Да на кой леший он сдался? Нешто сами не дотащим? — готовно-радостно отозвались ему, и я понял, что начальник шахтоуправления любим в поселке.

— Порядок! — согласился Токарев и пояснил: — Это Васе Придорожному на свадьбу!

— Понятное дело!.. Во гуляет!.. Это по-шахтерски! — посыпалось вразнобой.

Я вспомнил, что видел фамилию Придорожного на транспаранте перед магазином, и спросил Токарева, уж не о том ли передовике идет речь.

— Ну конечно! — улыбнулся Токарев. — Одного Придорожного воссияла звезда над Донбассом, нашего Василия… Неделю назад съездил он в Москву, получил орден Ленина из рук Михаила Ивановича Калинина, а по возвращении окрутился с драгоценной нашей девушкой Любой Званцевой из диспетчерской. Третьего дня торжественно справили свадьбу в клубе, вчера — по-домашнему, а нынче — вроде черствых именин. Пусть погуляют!.. Лишнего не скажу, но на данном этапе Придорожный дал десять норм обушком, тысячу процентов дневной выработки!..

Я поглядел в стакан, в его зеленоватую пустоту: уж не оттуда ли доносится этот сладкий голос, вещающий о том, что было предметом моих долгих и безнадежных поисков? Нет, из стакана пришло лишь тепло, чудесное, разлившееся по жилам тепло, а голос принадлежал человеку из плоти и крови, начальнику шахтоуправления Аверкию Павловичу Токареву. Все без обмана, все настоящее…

Через четверть часа мы подкатили к свеже-ярко-голубому крылечку нового дома Придорожного, подаренного ему шахтоуправлением. Метель к этому времени стихла, небо стало голубее крылечка, и ближайший террикон, залитый солнцем, делал вид, что вот-вот зазеленеет. И я чувствовал теплым и полным сердцем, что наконец-то вступаю в полосу удач.

В поместительном зальце было людно, нарядно от цветастых туалетов женщин, сизо от папиросного дыма, ворочающегося в солнечных лучах, шумно от говора, смеха и хриплой патефонной музыки. Посреди зальца стояли столы, тесно уставленные холодными и горячими закусками, пирогами, бутылками с водкой и вином, но сидели за столом лишь несколько старух, остальной народ, насидевшийся за два дня, предпочитал догуливать стоя, как на дипломатическом приеме.

Едва мы вошли, как навстречу Токареву широко шагнул рослый смуглый красавец в синем бостоновом костюме и новых хрустящих сапогах. Тугие, светлые, отливающие сталью кольца волос падали на чистый смуглый лоб, карим блестящим глазам было чуть тесно между сильной лобной костью и крепкими рдеющими скулами. Он был очень широк в плечах и равномерно плотен телом, поэтому в отдалении не казался таким уж высоким, но вблизи, словно джин, мгновенно вырос под самый потолок, и нам пришлось задрать голову, чтобы не потерять его лицо.

— Я там привез кой-чего, вели забрать, — сказал Токарев. — И знакомься: корреспондент из Москвы… А это — Василий Придорожный.

До того я полагал, что у меня обыкновенная мужская рука, но в могучей длани Придорожного потонула какая-то бледная детская ручонка. Василий широко, по-старинному, кинул поклон, отливающие сталью кольца волос дружно приподнялись, затем упали на лоб, и странно, что не зазвенели. Чуть ослабив рукопожатие, но не выпуская моих пальцев, Придорожный обернулся, коротко бросил: «Жена!» — и передал мою руку новобрачной: худенькой, усталой, как-то нежно испуганной. Из горячей ручищи Придорожного в слабую влажность руки его молодой жены, как из печки в снег…

— Поздравляю…

— Спасибо, — она опустила голубоватые веки с длинными тонкими ресницами.

Я был восхищен богатырской статью Придорожного, но и несколько разочарован. Выходит, что работа обушком целиком зависит от физической силы, и нет ничего удивительного, что такой гигант, как Придорожный, дал фантастическую выработку. Но когда я высказал свои соображения Токареву, он стал решительно возражать:

— Конечно, дистрофикам в забое делать нечего, но вы глубоко ошибаетесь, если думаете, что дело только в силе. Я могу вам показать ребят, дающих сейчас семь, восемь, даже девять норм, — обычные люди, вроде нас с вами. А вот Филипп Иванович Забродин за тысячу процентов перевалил, но разве он богатырь? Нормальный, крепкий, средних лет человек. Нет, все дело в том, что Придорожный действовал по уму, расчетом да сноровкой, иначе кой толк в его достижении? Поговорите с его подручными, они все тут, сами убедитесь…

Так мы и сделали, выпив предварительно за здоровье новобрачных. В другом конце зальца отбивала дробцы под патефонную пластинку яркоглазая девушка, по-цыгански черно и огненно броская, навальщица Дуся Десятчикова.

— Дуся, расскажи московскому корреспонденту, как вы рекорд ставили, — обратился к ней Токарев.

— Мы пахали!.. — сказала Дуся, звонко цокая каблучками и тряся плечами под тонкой шелковой кофточкой.

— Не ломайся, девочка!

— Пусть поцелует, тогда расскажу! — Плечи под тонким шелком затряслись еще чаще и зазывней.

— Он и без того тебя поцелует, а ты кончай трястись и поговори с товарищем.

Видимо, Дуся не щадила себя во все дни свадьбы, это особенно стало заметно, когда замолк патефон. Она прислонилась к стене, закинула голову и несколько секунд ловила воздух алым ртом, тонкая смуглая кожа страдальчески обтянула ее лицо. Затем она тряхнула волосами, звякнула браслетами на высоко обнаженных, прикрытых газом руках и, деревянно двигая губами, сказала:

— Пиши, корреспондент!.. Иной явится в забой и па-а-шел рубать… А Васька все выстукивает, выстукивает… И чего он выстукивает?.. — Она засмеялась и, кажется, в самом деле забыла, чего он там выстукивает.

Вдруг она снова резко кинула черные волосы вокруг головы, прищурилась и, будто читая далекий текст, заговорила медленно и четко:

— Мне невдомек было, чего он выстукивает, а для него там цельная музыка… Он слушал, как пласт сложен… как в нем сцеплено… и как его отпалка пробрала… Потом начал рубать, не часто и не особо чтоб сильно, но увесисто так, коротко… И у него крупные куски отваливались, не как у других — мелочь… Я едва за ним поспевала, но всёжки поспевала… Среди смены он — обушок в сторону, забрал у меня лопату и стал откидывать уголь. Я обиделась и в слезы… А он говорит: «Устали руки от одинаковых движений, это мне отдых…» Вот и все!.. А теперь уговор дороже денег, поцелуй меня, московский корреспондент!..

— Так неудобно, — сказал я, — давайте хоть на брудершафт выпьем.

— Ты со мной по-фрицевски не говори, давай по-русски…

— Ну, выпьем на «ты»…

— А я тебя и без того на «ты» называю, голову не морочь. И можешь тоже мне «ты» говорить…

— Вот за это и выпьем.

Токарев поднес нам полные рюмки, мы сплели руки, выпили и соединили мокрые губы. Я хотел сразу отстраниться, но не тут-то было: она впилась в мой рот, левой рукой обхватила за шею. Я заметил, что гости следят за нами. Не хватает, чтобы тут оказался ее парень, или друг ее парня, или просто некто, кому не по душе, чтобы приезжие корреспонденты целовали донецких девчат. Скандал, драка, письмо в редакцию — доказывай потом, что таким манером ты собирал материал о шахтере-новаторе! Но что было делать, не мог же я оттолкнуть эту девушку. Чувствуя похолодевшим затылком всю свою незащищенность, я тоже обнял ее за плечи и забыл о свадьбе, обушке, процентах, газете. Это длилось долго, она первая вышла из игры, сказав с задором, прикрывающим легкую растерянность:

— Настоящий московский поцелуй!..

Мы с Токаревым направились к запальщику Михееву. Он был стар, лукав, добр и весел. Гитлеровцы приговорили его к повешению за вредительство, но не успели привести приговор в исполнение, и это до сих пор тешило старика.

— Опозорил меня Вася Придорожный на старости лет, — смеясь и утирая слезы, говорил Михеев. — В первую вахту, как он тыщу процентов не натянул, на меня вызверился: ты, дед, виноват!.. Еще чего, яйца курицу не учат, поработай с мое, тогда и рассуждай. А он: борода ума не прибавляет! В другой раз сам пошел со мной бурки закладывать. Вижу — соображает парень, после узнал, что он крепкой выучки, до войны со Стахановым на Ирмино уголек рубал. И верно, вышла отпалка куда удачнее давешней, и Вася десять норм дал на-гора…

— Хотите поговорить с крепильщиком? — спросил Токарев.

Но мне вдруг расхотелось говорить с крепильщиком. Я уже заранее знал, что он скажет: Придорожный, мол, собственноручно проверил кровлю и дал ряд бесценных указаний по ее креплению… Конечно, в Воронине было сотворено чудо, но чудо хорошо срепетированное, подготовленное, и оттого так легко и кругло облекалось оно в слова.

Газетные вырезки, которые мне дал Придорожный, окончательно убедили меня в нестихийности его трудового подвига. От беседы со мной он отказался: ему неудобно сейчас оставить гостей, а наутро он выезжает в Горловку делиться опытом. «Здесь найдете все», — сказал он с улыбкой и положил пятерню на трехколонник, вырезанный из областной газеты.

Тут и верно имелось все, чему положено быть: и картины безмятежного детства Василия, и описание боя, в котором он был ранен, и борьба врачей за его жизнь, и бегство из госпиталя в забой, и, наконец, историческая встреча Токарева с Придорожным:

«— …У наших людей от обушка душа слабеет, — говорил Токарев Придорожному. — Они к большой технике приучены. Одним словом, надо стахановскую науку в ход пустить. Рвани, Василий Придорожный, на ирминский класс! Понимаешь?.. Процентов этак на пятьсот! А?..

— Нет, — сказал Василий, и суровая морщинка легла между бровей. — Пятьсот не по-ирминскому будет. Тысячу дам.

— Ну, ну, — недоверчиво произнес Токарев, — не зарывайся, брат…»

Была тут и «привычная, милая шутка молодых женщин, крутивших вороток подъемной клети», когда Василий пришел заступить смену: «Канат лопнет… С вас двойная плата…», и конечно, эта шутка показалась ему «особенно смешной, а широкие потные лица девушек особенно милыми…».

Даже неудача Придорожного, давшего в первую вахту не тысячу, а лишь девятьсот восемьдесят процентов, выглядела здесь запланированной ради усиления последующего эффекта. Теперь уже не оставалось сомнения, что славные люди, с которыми я беседовал, следовали канонизированному в этом очерке образу выдающегося события…

В заключение автор приводил примеры, показывающие, как разительно изменилась жизнь на шахтах после трудового подвига Придорожного. Многие шахтеры стали давать по восемь-девять норм, а Филипп Забродин рванул 1016 процентов! Словом, это был хороший очерк, написанный со знанием дела, с уверенным использованием технической терминологии.

Я еще дочитывал очерк, когда Токарев несколько торжественно подвел ко мне нового гостя: на нем была добротная шуба с черным барашковым воротником, в руке он держал круглую барашковую шапку. Немолодое, спокойное, чисто выбритое лицо было исполнено умной внимательности и серьезной доброты к окружающему. Я почему-то решил, что это здешний секретарь райкома. Нет, это был Филипп Иванович Забродин, навалоотбойщик, давший 1016 процентов выработки. Мы обменялись рукопожатием.

Дальше