В садике — маленьком, всего две тощие аллейки, — больных несколько сидело на скамейках, покрашенных в желтую краску, — все в халатах белых, только картузы свои. Один лежал на носилках складных и читал газету, что даже осудили бабы, а один сидел в колясочке и глядел вверх на листья, а руки забинтованы, и на голове белый колпак… С двумя больными, похоже, родные сидели, и девочка около одного сосала конфетку в розовой бумажке.
Не очень смело и держась вплотную одна к другой, прошлись бабы по одной аллейке, во всех вглядываясь цепкими деревенскими глазами: вот они какие больные, вот какое на женщине этой платье с тремя оборками, вот какие на девочке коричневые чулочки…
Прошли мимо того, который читал газету, и его внимательно осмотрели, отметив каждая про себя, какие у него тоненькие пальчики, как соломинки, и как только газету ими держит! — а глаза быстрые… и мимо того, который в кресле сидел, тоже прошли и его оглядели: глаза очень запавшие и большие, а руки привязаны к шее белой лентой… и то еще об этом больном заметили, что стоит его колясочка на самом солнце, а казалось так им, что лучше бы ее поставить в тень… И пошли дальше.
Однако далеко в маленьком садике уйти было некуда: дошли до оградки зелененькой и назад по тем же аллейкам, мимо девочки с конфеткой, мимо носилок, мимо кресла на колесах.
Платки на головах чуть сдвинули, чтобы головы продувало, а Ликонида венок несла, как корзинку, в сгибе локтя, и вздумалось ей на этот венок поглядеть, когда подходили к коляске, и сказать жалостно:
— Завяли уж и все цветы наши, зря таскаючи…
Но тут больной в колпаке с подвязанными к шее руками вдруг пригляделся к ним встревоженно и проговорил тихо:
— Ба-боч-ки… Это уж не вы ли?..
И сразу остановились бабы.
— Да бабочки ж!.. — повторил больной с радостью чрезвычайной, весь просиявши.
— Наш!.. Наш!.. Ей-богу, наш!.. — закричали бабы на весь небольшой больничный садик. — Да родной же ты наш!.. А мы-то веночек на твою могилку… вот он… как тогда подреклися…
И до того неожиданно это было, и до того чудесно это было, и до того сладостно это было, и так перевернуло это души, что не устояли бабы на ногах и повалились одна за другой перед коляской на колени молитвенно и бездумно.
1927 г.
Старый полоз*
Бездождный май; степь.
Кое-где неглубокие балки и сизые каменные гряды над ними. Скалы эти имеют наклон к югу, точно догоняли они когда-то горы, ушедшие к морю на юг, и не догнали, устали, отстали, угрязли в степи навек, треснули здесь и там, обросли лишаями…
Степь пока зеленая; если не будет дождей еще две недели, начнет желтеть. Степь пока душистая: пахнет волнующе чабером, сладкой душицей, густой желтой ромашкой… Кое-где полосами залег мак, но краснота его жухлая: сгорел и свернул лепестки.
Горизонты дымны и струятся. Верстах в семи в этом прозрачном дыму чуть колышутся два или три минарета: это — татарский город.
Самые короткие тени, — полдень.
Большая отара овец и коз лежит около коша, — жует жвачку, дремлет. Свернулись собаки, уткнувши морды в передние лапы. Чабан и его подпасок тоже растянулись на земле, — сложили около герлыги и сумки, зажмурили глаза, а привычные кофейные лица подставили солнцу: смоли крепче.
Очень древен вид этой майской степи с балками и скалами, этой отары овец и коз, этих пастухов и собак, — до того древен, что если бы каким-нибудь чудом проходил здесь Тиглат-Фелассар I, он сказал бы высокопарно, как это было принято в его времена:
— Вот опять я вижу страну Ашура, столь любезную моему сердцу!.. Сто двадцать львов убил я копьем и стрелами в пешем строю и восемьсот львов убил я с колесницы, защищая эти стада!..
Но проходил мимо не Тиглат-Фелассар с луком и меткими стрелами, а печник Семен Подкопаев с двустволкой, а рядом с ним шел бетонщик Петр со стеблем желтого донника в руках, только что сорванного на защиту от чабанских собак, и Семен зычно крикнул:
— Придержи собак, эй!.. Черти сонные!.. Слышишь?
Минуты через три потревоженные собаки лежали уже снова, слабо урча, а охотники сидели около пастухов и вертели папиросы.
Семен был орлоглавый: череп под сплюснутой кепкой — небольшой; нос — как хищный клюв, остро торчащий, и глаза светло-желтые, круглые, узкопоставленные, — птичьи. А Петр был уже лет под пятьдесят, с морщинами глубокими и черными, но с яркой еще рыжиною в усах.
— Сымотрим сибе, — дыва чилавек с винтовкой!.. Я-я… баялси очень…
Широко улыбался старый чабан и жестяную коробку с табаком держал на коленях широко открытой.
Сказал ему Семен, чмыхнув:
— Чего же ты теперь бояться мог?.. Дикий ты человек, поэтому боялся!
— Па-ни-маешь, — с готовностью объяснил чабан, — как раньше, тогда… Зиленый, крас-ный, белый — разный цвет… он-о-о… барашкам не так прахладно глядел… он-о-о… так глядел!
Тут чабан — уже с седыми висками под шапкой — поднял к носу верхнюю губу с подстриженными черными усами, раздвинул и зажег глаза, скрючил перед собою пальцы и начал клацать остатками прокуренных щербатых зубов.
— Прямо, как волк лесовой! — понял его Петр; а Семен пропустил сквозь затяжку:
— Не нравилось тебе это?.. Ты чтобы барашку жевал, а мы чтобы с голоду дохли?.. У-умен!
— Возьми адин!.. Возьми дыва!.. Возьми тыри!.. Он-о-о… все чист стрелял, гонял… Зачем так делал?..
— Это, должно, белые, — сказал Семен и выпустил из узкого носа длиннейшую ленту дыма.
Татарин посмотрел на него, на Петра, на ложе двустволки, очень высоко поднял плечи, отвернулся и пробормотал:
— Все шинель носил, защитцвет имел, винтовкам таскал, — не знаем…
— Жалеет об чем, — о барашках!.. — закивал головою Семен. — А у самого, небось, и теперь тыща.
— Тыщи нет… И семисот нет… — неожиданно чисто по-русски вставил подпасок, красивый подросток, тоже в шапке. — Пятьсот есть.
— Хотя бы пятьсот!.. Мало вам, чертям?..
— Тыриста уштук на чужая рука!.. Там хозяин! — быстро качнул старик головой в сторону города и тут же, дотронувшись до сумки Семена, до половины набитой настрелянными скворцами, добавил отвлекающе: — Шпа-ки? Ку-шать будешь?
— Нет… Для мебели… Шпаки теперь, если ты хочешь знать, первая дичь… Все одно, как осенью перепелки.
— Смотри, Семен, глянь!.. Вон их тута сколько!.. Гибель! — внезапно оживился Петр, сам припадая к земле и только высовывая вперед руку.
Действительно, стая скворцов, невидная раньше, выдвинулась теперь из-за отары. Бойкие птицы, глянцевитые, очень ловкие на вид, подлетывали, шныряли в полузатоптанной рыжей траве, копались в кучах овечьего помета, вели себя, как будто сами были частью отары.
Семен осторожно снял двустволку.
— Стрелять хочишь?.. За-чем, друг?.. Барашкам убьешь! — испугался чабан.
Но Семен только повел в его сторону носом, выставил левое колено, прицелился, и один за другим хлопнули два выстрела.
Шарахнулись овцы все сразу, как одна, даже не успев проблеять; задребезжали козы, бойко вскочив и все сразу оглянувшись на Семена; залаяли собаки.
Семен собрал подстреленных скворцов. Недобитых он, подходя к чабанам, добивал о ложе ружья.
— Сто-ой!.. Эй!.. Нема один живой?.. — крикнул молодой чабан.
— Есть один живой… Сейчас окачурю! — отозвался Семен и в сторону Петра добавил: — Шесть штук!
А скворца этого, живого, он уже держал за ножки, чтобы ударить.
— Дай! — протянул к нему руку старый чабан.
— Дай-дай!.. Не бей! — кричал ему подпасок и улыбался сверкающе.
— Что ты с ним хочешь делать?.. На!
Семен отдал бившегося скворца, раненого только в крыло, а старый чабан, принимая его левой рукою, таинственно поднял правую и брови лукаво поднял, точно готовился показать фокус. Молодой же вдруг засвистал протяжно, не пронзительно, а довольно мелодично, обернувшись к скале за кошем.
Потом сказал, сверкая зубами и белками глаз:
— Услышал!.. Ползет!..
Старый посмотрел в ту же сторону, мигнул Петру и Семену и начал ощипывать скворцу перья на крыльях.
— Кто же это такой ползет? — спросил было Петр Семена, но тут же увидел сам: от скалы, медленно извиваясь и приподняв голову, ползла змея, серая с желтизной, толстая — в руку толщиной, на вид аршин двух.
— Что это? Гадюка?.. Страсть боюсь! — откачнулся Петр.
Он сидел на корточках, по-татарски, но приготовился уже вскочить. А Семен орлоглавый только поглядел на змею и проворно стал доставать и закладывать в двустволку патроны.
— За-чем? — испугался чабан. — Э-это… он-о-о… наш один собака!..
— Полоз! — сказал молодой, смеясь. — Гадюка — вредная, этот — нет!..
— Ну, раз вам он известный… — успокоился Петр и принялся разглядывать змею без опаски.
Семен, заложивши патроны, все еще стоял, но сказавши:
Семен, заложивши патроны, все еще стоял, но сказавши:
— Это — желтобрюх… Здоровый… Я таких не видал! — тоже сел.
— Смотри! — радостно выкрикнул подпасок и, выхватив скворца из рук старого чабана, подбросил его несколько раз, как мяч, в виду полоза и бросил в сторону от стада.
Скворец, должно быть, ушибся, потому что лежал не шевелясь, темным комочком, а полоз повернул в его сторону голову и оживился вдруг чрезвычайно. Он торчком поставил хвост и стал водить им, точь-в-точь как кошка, а когда скворец очнулся, наконец, и запрыгал, трепеща голыми крылышками, полоз бросился за ним, как раскрученная пружина.
— Ужли ж догонит? — вскрикнул Петр.
— О-о!.. Он догонит! — засиял молодой чабан, а старый только качнул головой, не открывая рта.
Скворец прыгал, полоз вился за ним, и Петр видел, что он нагоняет. Скворец кинулся было вбок, но все длинное толстое тело полоза ринулось вдруг в ту же сторону, подбросилось будто в воздухе и остановилось.
— Готово! — сверкнул молодой чабан, а старый добавил:
— Сичас… он-о… кушай будет! — и дотронулся дружелюбно пальцем до Петрова колена.
— Смотри ты, что делается! — обернулся Петр к Семену, но тот отозвался снисходительно:
— Тебе никак это в диковинку, а я к этому сызмальства привык… Сколько я их перевидал, — тёмно!.. У нас же под Борисоглебском там леса да болота… Гадов этих до черта!
— Ну-у?
— Вот-те и гну!.. Ты думаешь, он его чем, шпака?.. Хвостом своим убил… А ты, небось, и сейчас смотрел — ничего не видал.
— Хво-стом?
— То-то и да, что глядеть не можешь.
— Это, должно, от известки я так.
— Одну с тобой известку-то месим.
— Ты ее давно ли начал месить?.. А я ее уж сорок лет мешу!.. И в плену года четыре был, и то ею все займался.
— А ты где же в плен попал?.. Я думал, ты и не служил…
— Неделю мы с тобой вместях работаем, а об себе не говорили… Попал я, значит, в Горлице…
— Знаю я Горлицу… Там наших много попало…
— Ну, вот… Горлица эта… Снарядов у нас нема, патронов нема, а он по нас лупит, немец, а он чешет!.. Так что нас от роты цельной человек пятнадцать, не более, осталось… «Что теперь делать?..» — у фитьфебеля спрашиваем — я да земляк мой, тоже белгородский, — мы оповсегда вместе держались… «А я почем знаю?» — говорит. — «А ротный игде наш?» — «А ротный вон в доме бетонном, знаки подает». (А это он затем знаки нам, чтоб за патронами мы в лезерв бежали.) Я своему товарищу: «Побегим, говорю, все одно смерть!..» Вот, бегим, и еще за нами трое подались… Слышим: «О-ой!..» сзаду — один… Другой: «О-ой!..» Третий… Этих всех троих свалило… По земле катаются, — конец им… Я свому кричу: «Бегим в дом бетонный!..» И ведь вот, скажи ты, — добежали, ничего… Ни одна пуля решительная ни его, ни меня не задела, как все одно мы заговоренные какие… Добегли, — и даже ротный нас похвалил… Глядим, и фитьфебель сюды приполз… Так человек там собралось… ну, одним словом, десятка полтора опять… Говорим ротному: «А дальше что будем делать?» — «Надо, говорит, до лезерву бежать, — концов, выходов больше нету…» — «Тогда, говорим, когда такое дело, давай бежать будем!..» Он это в бинокль посмотрел, перекрестился… «Ребята, за мной!..» Бегим мы, а по нас снаряд пустили… Ротный с фитьфебелем поперед бежали, глядим мы, — от фитьфебеля куда рука, куда нога, — и ротный упал… Я такое дело вижу: «Ребята! — кричу. — Назад… В дом в бетонный!..» Добегаем опять до дому того, — я свово земляка гляжу, жив ли? Жи-вой!.. Еще там человек коло пятнадцати скопилось…
— Что же у тебя все пятнадцать да полтора десятка, — как неразменный рупь!.. Скольких-то убило же? — перебил Семен.
Старый чабан покачал головою и губами пожевал, а Петр подумал, почему это могло выйти, и объяснил:
— Какие убитые были, какие новые набежали… На войне та-ак!.. Вот видим — немцы бегут, штыки держут, — колоть нас!.. Мы счас винтовки на пол, руки кверху — сдаемся! — кричим… Трое немцев к нам забежали, — одного оставили, двое подались дальше… Вот один этот-то, немец, толстый из себя, — посмотрел нас округ, — а глаза мутные, и пот с него капает, утерся рукавом и счас такую бутылочку черную из сумки вынимает, — пьет… Отпил, — а я к нему всех ближе стою, — мне протягивает: «На, грит, глотни!» По-русски, ей-богу! Глотнул, а это ром!.. «Вот, говорю, спасибо вам!..» А он мне: «Ваше дело теперь оконченное: отвоевались… А меня вот еще раз двадцать убить могут…» Ей-богу, так и сказал!.. Достал опять сухарь, мне дает… Я его — с жадностью, потому дня три тогда мы не емши…
— А ты вот, небось, на войне не был? — спросил Семен чабана.
— Я?.. Не-е, — заболтал чабан головой.
— То-то и видно… Потому и барашки тебе жалко…
— Ну, хорошо, — продолжал Петр, увлекшись. — Повел он нас всех потом один на поезд… Через два дня мы уж в Вене ихней были… До чего же там народ добрый, страсть!.. Всего нам надавали!.. Так, публика разная, — деньги суют, пирожные… Кокарды наши им интересны были… «Продай, — говорят, — русский, кокарду!» Так на кокарды свои, на то на се мы день и прожили… А уж на второй день нам обед дали — кашу ячную… «Давай, русские, котелки! — кашевары кричат. — Подходи ширингой!..» А у меня котелка и нет совсем!.. Вот мине досада: десь загубил, когда бежал!.. Я вижу тут на плотуваре коробка картонная валяется, — схватил ее да за кашей!.. Сме-ется немец!.. И полну коробку мне наложил, а она, коробка-то, спроти котелка вдвое!.. Ничего, народ дюже хороший… А как стали потом вызывать, кто по бетону может работать, — я, конечно, земляка свово толкаю белгородского: «Ты, будто, тоже по бетону знаешь, — так и говори!» Потом я до них: «Вот, — говорю, — я да земляк мой — оба мы бетонщики…» «Вот, — говорят, — отличное дело: как хорошо будете работать, мы вам по полтиннику в день, окромя харчей»… — И сколько я потом у них в плену был, все я по бетону с товарищем работал и никакого горя мы не знали… И товарища свово этому делу обучил, — ему теперь на его век хлеба кусок…
— Гляди!.. Слушать пришел! — озарился весь молодой чабан и вытянул палец.
Оглянулся Петр, — не дальше, как в аршине от него, укладывался клубком подползший полоз.
— Стало быть, шпака уж он спроворил?
И отодвинулся чуть от него Петр, добавил:
— Вот вы, чабаны, конечно, до него привычные, а мне все ка-быть гребостно!.. Мне один наш на фронте, — только он из Сибири был сам — такую штуку про змеев рассказал, что я, брат, теперь к ним… с опаской!.. Купил будто мужик двух коров, — за рога их связал, чтоб шли в ногу, — домой ведет… А вести далеко, через горы… Сибирь, — уж известно: там ничего близкого нет. Сто верст если друг от друга, — говорят: соседи… Ведет между камней таких, — не хуже этого вот, — смотрит, колеса будто в стороне рассыпаны, только, стало быть, ободья очень толсты, каких и не бывает… Ну, известно, раз колеса такие, ему, мужику, интерес… Подходит поближе, — бра-ат! — подымается на него головища змеиная, — с медведя ростом голова одна! Ахнул, да бежать… Коров кинул на произвол: своя жизнь дороже… Добежал так до селения, — лица нет на нем… Так и так: обсказал, чего с ним вышло. «Мы, там говорят, давно слышим и сами замечаем… Собирайся какие охотники!..» Человек десять собралось, — медвежатники все, — на то место, а мужик их ведет… Пришли, видят, — одна корова бегает — мычит… Эта, стало быть, жива осталась, только вроде бы с ума сошла, а уж зато дру-гу-ю — всю дотла высосал, — только голову с рогами вострыми кинул… Глядит, и его замечают, — на камнях растянулся… Как не врал, — говорил: сажень двадцать долины!.. Спит, нажрамшись… не хуже этого вот… Ну, хорошо… Вот один нацелился медвежатник ему пулею в голову, — раз!.. И от этого он проснулся, — змей, — головищу свою поднял, да как раззявит пасть, — все от него ходу!.. Ну, он уж не польстился на малость, — сыт был.
— Сочи-не-ние! — качнул головой Семен. — Что ужи коров доют, это я сам видал сколько раз, а уж чтобы змеи такие водились… Что же это, удав, что ли, какой был?
— Ну, а я же почем знаю?
— Сказки!.. Я со змеями вырос!.. Со змеями в руках да в карманах… Ты мне не толкуй!.. Конечно, маленькие ужата, например, они очень вонючие, — ну, в детском возрасте нам абы что, только бы живые… Наберешь их в карманы, да по двору и пустишь… Они и растут, как все равно скот домашний… Ты кашу с молоком ешь, а он тебе уж на спину залез да с плеча голову свою в тарелку. Его, конечно, ложкой по лбу… Он покачается-покачается, да с другого плеча в молоко… До чего молоко любят, — страсть!.. Приходилось потом ежей в дом приносить, чтоб их известь, а то корову испортили: обовьются около ноги задней да за дойку, и ну сосать!.. Куда бабе любой так выдоить, как они доют!.. Ну, ежи, конечно, за одну неделю их перевели…
— Почему же они до молока такие ласые? В лесу же того молока нема, откуда ж они про молоко знают? — очень удивился Петр и добавил чабану: — А этот черт твоих коз не доит?