— Не! — усмехнулся чабан, погладил полоза. — Мой собак!
Семен на секунду задумался было, но ответил Петру:
— Откуда про молоко знают?.. Конечно, в сочинениях об этом должно быть… А только мы, мальчишки, что делали? Обмокнешь в молоко пальцы да к ужу. Уж в палец вцепится, думает, что дойка коровья, начнет сосать, и что же ты думаешь? Раздуется весь, присосется, а оторваться не может… Вот их таким манером нанижешь на все пальцы и идешь по деревне… Девчонки визжат, шарахаются, а мы за ними!.. А то змеюку положишь в карман, да к девкам, а сам семечки лускаешь… Дай, скажет, какая, подсолнушка! — Глянь на солнышко! — Вот, гляжу, — давай! — А ты побольше гляди! — Вот еще минуту гляжу, — давай! — Ну, когда заработала, — на, лезь в карман, тащи горсть!.. — Только она в карман, а там змея!.. Вот визгу!.. А одной сзади за ворот змею посадили, — с той родимчик сделался…
— Гм… Вот какой ты был! — покачал Петр головою. — Меня бы за такие дела отец… всю бы шкуру спустил!
— Мальчишки… что ж… Нам первое удовольствие было девке юбку задрать, да над головой завязать в узел… А то раз одной девке сонной мы змею за пазуху запустили, — вот с ней было!.. Цельный месяц — не меньше — без задних ног валялась!.. А то раз нашли мы в именьи цилиндр такой дубовый, от насоса, — здоровый совсем… Ну, что из него придумать? — Ребята, говорим, давай пушку из него делать! — Идет!.. Пороху у отцов, у братьев достали, — украли, просто, — фунта полтора, передок уперли с телеги, — это, значит, лафет… Мушку посадили… Да ведь что-о! Как нам подвезло-то: шнур достали… Значит, все честь-честью… Забили тряпками потужей с дульной части, а с казенной порох свой всыпали, — вывезли орудие на середку деревни как смерклось, шнур запалили, а сами, конечно, бежать… Ка-эк ахнет выстрел!.. Сколько там стекол к чертям!..
— И орудию вашу, небось, разорвало в клочья?
— Тут уж куда тебе орудие, куда лафет!.. Мы, конечно, по домам ходу!..
— Били, небось?
— За это, конечно, попало… А мы потом взяли да ночью по всей деревне трубы позабивали…
— Ну, а это ж зачем?
— Так себе… со зла…
Петр посмотрел на Семена продолжительно, так, точно в первый раз его увидел, и сказал с жаром:
— Откуда ж это зло такое в вас сидело, хотится мне знать?.. У нас мужику одному, косарю, — на сенокосе он заснул, — ящерка за рубаху залезла, бегать там зачала, и то он с перепугу так и обомлел, падучка его схватила… Так это ж мужик, — а вы девке змею за пазуху!.. Никакого поэтому добра в вас, никакой совести!
Немного помолчал, глядя на Семена теми же широкими глазами, и добавил тише:
— Ты, небось, еще скажешь, что человека когда-сь убил… а, Семен?
— Поди, посчитай, сколько, — буркнул Семен.
Как раз в это время молодой чабан дружелюбно обратился к Петру, кивая на полоза:
— Знаешь, сколько ему год есть?.. Скажи!
— Почем же я знаю? — отозвался Петр.
— О-о!.. О-о!.. — оживился и старый чабан. — Ты скажи: пять год да есть, десять год да есть, а?
— Неуж десять лет ему быть может? — удивился Петр. — Десять лет лошадь уж зубы себе стирает.
— Сто лет есть! — сверкнул и засиял молодой.
Но старому это показалось мало.
— Сто-о?! — И поглядел он на молодого негодующе. — Мой де-да называется — его знал… Мой деда-деда его знал!.. Сколько год остался, а? Скажи!..
— Змею, ему, конечно, износу нет, — процедил Семен сквозь зубы. — Сказано — гад, и кровь имеет холодную… Вот он сожрал шпака, и никакой ему заботы, — теперь спи себе знай… А человеку обо всем беспокойство, — значит, до гадовых лет ему не дожить…
— Мой де-да называется, — чо-обан был! — очень высоко поднял голос старик. — Деда-деда — тоже одно — чо-обан был!.. Я — чобан!.. Все тут… он-о-о… барашка пас… Он тоже… Со-обак наш!
И сдвинул со лба на затылок шапку в знак древности, должно быть, неизменности, стойкости, прижитости к этому именно куску земли всего его рода.
— Вы-то пасли, а он-то лежал себе полеживал, зато и называется гад! — почему-то с явной злостью отозвался на это Семен и харкнул вдруг на голову полоза.
— Се-мен! — заметив это, сказал Петр, как будто встревоженно. — Что же ты мне не обсказал, убил ты на своем веку кого-сь или нет?
— А я тебе говорю: поди, посчитай! — повернулся к нему резко Семен. — Да уж командиру полка свово, полковнику Иванову, дал крест в семнадцатом, будь спокоен!.. Он говорит нам, как мы его вели расстреливать: «За что же, товарищи-гусары, мной недовольны? Я вам столько крестов дал!..» А я ему: «Хоть ты нам сто крестов дал, а мне целых три, ну, а мы тебе только один дадим!..» — И дал!.. Я три года на германском фронте провел, да четыре в Красной Армии, еще и в прочей работе был, а ты меня спрашиваешь!.. Поди, посчитай, сколько я их!.. Ты вот мужик… Хоть ты и бетонщик называешься, а, небось, ни одной копейки зря не проводишь, я вижу, — все в свою норю отправляешь, курским своим обротникам, а я на деревню с пятнадцати лет наплевал… вот!.. Что глазами на меня прицелился?.. У вас там, в Белгороде, чьи мощи-то выкинули? Есофата какого-то?.. В другом конце я в то время был, — жаль, до него не добрался, — ну, а других каких многих, — это уж я выкидывал!.. Ага!.. A ты и не знал!.. Ишь, об змее-горыниче каком-то сибирском сказки вздумал рассказывать, а я слушал — сидел и виду не подавал!.. Да я эту самую Сибирь со своим эскадроном, каким командовал, в конец прошел, когда мы Колчака гнали! А ты мне об каких-то чудовищах дурацких!..
— Поэтому вы, Семен Иваныч, личность из первых! — и робко поднял одну ногу, как бы встать собираясь, Петр. — А я, конечно, почем же мог знать?.. Гляжу, зовете меня вместе по бетону работать, а сами, конечно, к этому делу сноровки не имеете…
— Ишь — сно-ров-ки!.. А того не скажет, что я ему работу нашел, а то бы без работы ходил!..
— За это-то хоть спасибо вам, конечно… Без вас бы, конечно, походил с приезду… Мы — безлошадные… Нам от земли одной кормиться не приходится… Поневоле едешь… А где она работа есть, и сам не знаешь… Едешь в белый свет, как рыба плывет, да на старые места норовишь, где прежде работал… Ан старые места теперь уж новые… не приткнешься… И цемент, конечно, дорогой без числа, всякий от него норовит отбрыкаться… Эх, в Австрии, его, цементу этого!.. Чуть что не едят, до того везде!.. На что босняки, например, не шибко богато живут, а и то при каждой хате яма цементная для навозу, для жижицы самой… Малая капелюшка не пропадет, — все в дело идет… Ничего, народ хороший, — босняки… И понимать их легко было… Скажет: «Два кувурма вода принеси!..» Значит, два ведерка… Возьмешь да принесешь… Все понять у них можно было… Очень был народ хороший…
Орлоглавый, — такой, как воины-гении на стенах ископаемых ассирийских дворцов в Ниневии, — Семен смотрел на него тяжело и сопел носом, острым и твердым, как клюв. Очень быстро жевали жвачку козы: выгнут головы, по-змеиному припав к земле, отрыгнут — и потом живо-живо-живо перетирают и смотрят сторожко по сторонам. Овцы прятали головы от полуденной жары одна под другую и все толкались на месте и подрагивали курдюками. Важные козлы иногда жестко звякали железными колокольцами очень древней работы, когда ожесточенно чесали себе косматые спины загнутыми рогами. Собаки только делали вид, что спали вполглаза… Но полоз спал.
В то время как все кругом изнывало от зноя, он один только чуть разогревался, грелся, входил в тепло. Зернистые чешуи его поблескивали то тускло, то жирно, и в кольцах не видно уж было той упругости, как недавно, когда он догонял скворца. Он изнеженно спал, как случалось ему спать на этом месте много тысяч раз за его долгий век, — он погруженно спал.
Видел ли он сны? Едва ли… Слишком плоска и мала была его голова для снов. Сны ведь тоже некоторый труд мысли; они тоже ведь беспокойство чувств.
Семен с силой бросил от себя в сторону стада окурок, положил руки на шейку двустволки, провел круглыми глазами по кофейным лицам чабанов и воткнулся ими в морщинистые щеки Петра.
— Кулаки деревенские тоже… восстания подымали! — заговорил он срыву. — Почему, спрашивается, деревня ваша пользы своей не могла понять?.. Продразверстку забыл?.. Небось, сам тоже хлеб в землю от нас закапывал, чтобы зря гнил, а мы, Армия Красная, чтобы погибали?.. Помню я бабу одну саратовскую, — век ее не забуду! — шерсть мы тогда собирали… Вхожу… Одна она в хате… Сидит ступой… «С тебя, тетка, — говорю, — шерсти полагается три фунта… давай!» — «Три?» — говорит. — «Три фунта». Так она что же, подлая, а? Подол свой задрала: «На, говорит, стриги!.. Настригешь три фунта шерсти, — твоя будет!..» А?.. Это что?.. Стоило ее убить за это или нет, по-твоему?.. Что?.. Глазами моргаешь?.. А то послали нас, — тоже восстание сочинил один — это в Балашовском уезде — и как же он назывался, предводитель этот? — Назывался он — «Народный сын — летучий змей»!.. Вон они куда змеи-то пошли, на какой обиход!.. Что мы с ними делать должны были, с этими «змеями летучими»?.. А?.. Захватить да пускать их опять? Так скажешь? Они опять стаей сползутся да на нас… Их пускать нельзя было, — не то время!.. Их надо было всех, дочиста, — понял?.. А ты меня тоже спрашивать вздумал, как все равно баба или следователь какой!..
Старый чабан надвинул на глаза шапку и смотрел на Семена из-под черной бараньей шерсти, вобравши шею, молодой зачем-то занялся сухой былинкой цикория, силясь вытащить ее с корнем из утоптанной земли, а Петр все сосал свою крученку, уже потухшую, и глядел прямо перед собою в степь.
— Ну, пойдем в город, — будет, отдохнули! — вдруг оборвал себя Семен, и Петр вскочил легко и принялся отряхивать колени. Старое тело его с поднятыми плечами, провалившимися у ключиц, вообще было легкое, поджарое, способное быстро менять положения.
Он выправил картуз, чтобы стоял твердо и на правый бок, по-солдатски, провел по рыжим усам костяшками пальцев и уже готов был попрощаться за руку с чабанами, пожелать им, — хорошим людям, — чего-нибудь подходящего, но Семен опять сдернул двустволку.
— Отсунься! Ты-ы! — приказал он старому чабану густо и брезгливо.
Чабан не понял. Чабан увидел только два черных дула против своих глаз и, перевернувшись широкомотневым задом, упираясь в землю руками, метнулся в сторону, а Семен прицелился в плоскую голову полоза.
— Эй!.. За-чем?.. — испугался молодой чабан.
— Чево ты? Чево?.. Нельзя! — замахал руками старый, но выстрел, очень оглушивший, все-таки грянул.
Расстояние между Семеном и полозом было ничтожное, — три-четыре шага… Заряд бекасинника разорвал длинное тело спавшего полоза в нескольких местах, и тело это ошеломленно, судорожно заметалось, собирая кольцо к кольцу. Но голова была почти оторвана, и кольца доживали по-своему, как умели, без ее приказа: то вздымались дугою, то вывертывали слюдяно-желтое брюхо… Только хвост сокращался безостановочно, все пытаясь подбросить все тело кверху.
— У-ла-ан?.. Улан, зачем ты? — горестно кричал старик. — Он-о-о — нам… родной брата был!.. Ула-ан!.. Э-эх!.. Порвал!..
И слезы стояли на глазах чабана, когда нагнулся он к издыхающему полозу.
— Пусти, я его кончу! — крикнул Семен.
Но старый чабан лег над полозом и вдруг тоже закричал исступленно:
— Мене кончай!.. Мене стреляй лучше!.. Оно-о родной брата был!.. Мене стреляй!
Поднялся и молодой чабан.
— Ээх, ты! — сказал он горячо, прямо глядя в желтые глаза Семена.
Залаяла вдруг одна собака, за ней другая… Лежавшие поодаль две подскочили точно по команде и начали обдавать Семена и Петра устрашающими степными голосами. Зазвенели древними колокольцами козлы; задребезжали высоко козы; барашки вынули головы из своих убежищ и тоже пытались что-то разглядеть и понять, чтобы потом отскочить всей массой разом, поджимая трусливые курдюки…
— На-ро-од! — говорил, зло шагая к городу, Семен. — Сто лет живут, небо себе коптят, и кого же берегут-лелеют?.. Змею!
Плотный, с толстою красною шеей, он делал шаги все-таки шире, чем легкий Петр, и тот, держась от него на полшага сзади и планируя рукою степь, спрашивал его:
— Кудою ж мы теперь, Семен Иваныч?.. Сюдою ли пойдем, — здесь, конечно, короче, — или же тудою?.. Там хоть, скажем, подальше кажется, только будто идти ровней… Как решаете?
Серые глаза его заглядывали в желтые Семеновы глаза искательно, и голос звучал подобострастно.
Апрель 1927 г.
Верховод*
Однажды июньским утром шестеро ребят пошли в лес за грибами: Алеша и Таня — брат и сестра, Миша и Рая, тоже брат и сестра, и Федька с Генькой — двоюродные братья. Девочки были семилетки, их братья лет по десяти, Генька — одиннадцати, Федька двенадцати лет.
Генька был разноглазый: один глаз серый, другой карий; голова — дыней, грудь куриная, волосы светлые и торчали, как плавники; руки цепкие, и ноги ступали отчетисто, точно слышали где-то барабан; тонкие губы сцепились плотно и имели надменный вид; около губ белые следы лишаев; нос длинный, и подбородок вперед.
Федька же был расплывчатый, мясистый, тяжелая голова книзу, губы в обвис, на тупом носу капли пота. Он нес кошелку для грибов за спиною и, хоть кошелка была пустая — только кусок хлеба да два огурца, — все-таки по-рабочему гнулся.
Генька держал свою кошелку в руке.
— Не отставать! Эй! — прикрикнул Генька на девочек, и девочки, набиравшие дорогой тощие букетики полевых цветов, названия которых они не знали, тут же, заслышав окрик, бежали, схватившись руками.
Глядя на них с презрением, вот он спросил их вдруг:
— А сколько будет два да два?
— Четыре, — ответила Таня баском, плеснув золотой косичкой.
— Четыре, — согласилась с ней Рая, отбросив со лба черные кудряшки.
— А два мильена да два мильена? — спросил Генька.
— Ты с ума сошел, — тихо удивилась Таня.
Этого уж не посмела повторить Рая, только уширила выпуклые черные глаза и повела узким плечиком.
А Генька даже не посмотрел на них. Он командовал брату:
— На тропку сворачивай!
— Зачем? — и медленно вытирал с носа пот рукавом Федька.
— Тебе сказано? — прикрикивал Генька, и Федька поворачивал на тропинку с дороги, а за ним, перекидывая с руки на руку свои корзиночки, шли Алеша с Мишей.
— Это мы опять на дорогу выйдем? — спрашивал Алеша певческим голоском.
— А то куда же? — рубил четко Генька.
— А в лес когда же свернем? — любопытствовал Миша, скрежеща на звуке «р».
— Когда будет, — отзывался Генька, не желая говорить длинно, едва разжимая надменные губы, ногами слушая невидимый барабан.
Дорога шла в гору изгибами; по тропкам совсем было круто, но ребята с жаром взбирались по тропкам, потому что так скорее лес.
Необыкновенное солнце сияло. Каждый лист в кустах светился насквозь. Всех жучков, которые спрятались в листьях, было видно, и Миша, черненький, худенький мальчик, любитель жучков, бабочек, стрекоз, то и дело выхватывал их на ходу вместе с листьями, кричал радостно: «А вот еще один!» — показывал всем над головою и швырял подальше в кусты.
Рот у него был галчиный на маленьком лице, шея, как стебелек… Он все ахал от умиления, и Генька говорил ему строго:
— Прикрой едалку, а то ворона влетит!
Миша темнил глаза, свешивал голову, но шагов через десять восхищался снова и сиял. Рубашонка у него была линючая, синяя с красной вышивкой.
Алеша старался держаться ближе к Федьке. У него одного из всех на голове торчала беленькая шляпка-лопушок. Он был такой же сытенький, как сестра, только чернобровый, и от дороги и солнца раскраснелся. Рубашку он снял и положил в корзинку и аккуратно работал острыми локтями и крылышками лопаток.
— Ты обожгешься!.. Я вот маме скажу! — ворчала на него сзади Таня баском, а он оборачивался к ней, хмурил брови, поджимал губы и грозил кулаком.
Как девочки, так и Миша с Алешей только в первый раз вырвались далеко от дома. Лес они видели только издали, и вот идут туда теперь — их отпустили. Это было для них сказочно, ошеломляюще, а Федька спокойно говорил Алеше:
— Мы в прошлом году ходили, одних груздей по кошелке принесли, а сы-рое-жек там!.. Мы их прямо ногами топтали, несмотря что красивые!.. Там же их тьма-тьмущая…
— Я знаю: грузди… Большие такие… Грузди, рыжики, опенки, шампиньоны, — скороговоркой насчитывал Алеша. — А сыроежки — это какие?.. Их разве сырыми едят?
Он не говорил, а почти пел, притом книжно, отчетливо: мать его была учительница.
Дорога все взвивалась и дыбилась в гору. Кусты становились выше; под ногами все сырее.
Дня три назад прошел сильный дождь (вот почему и собрались за грибами), и здесь, повыше, становилось уже заметно, что это был за дождь в горах. Даже тропинки были размыты и изрыты дождевыми потоками, и висели над ними подмытые корни трав.
— Вот когда груздей! — нюхал воздух Федька. — Я их за то люблю, эти грибы — большие.
— Такие будут? — распяливал свою ладошку Алеша.
— Гм… Вот так большие!.. А не хочешь — вместо лопуха голову накроешь, чтоб не очень жарко!
— Не отставать там! — кричал тем временем Генька на девочек и с презрением выговаривал Мише: — А тебе бы только чтобы мухи!.. Тоже за грибами идет… Мухобой!
Миша смотрел на него виновато и начинал сильнее работать голыми ногами, очень тонкими и с кривыми коленками.
Кошелка у Геньки была в левой руке, а в правой — хлыст из орешника. Этим хлыстом он то и дело бил по сочным листам кустов, наклонившихся над дорогой, и Миша косился на этот хлыст опасливо: вдруг возьмет да ударит его по спине или по голым ногам.
Кустарник становился все раскидистей, все выше, и, наконец, поднялись над головами ребят молодые дубочки.
Дубки эти были разрежены нарочно, — торчали под ногами свежие пеньки, а вдали, сквозь их спицы, как птицы в клетке, виднелись два дровосека: старик с бородкой серой и молодой — в красной рубахе.
Ребята остановились было, но Генька крикнул:
— Чего стали?.. Нечего стоять.
— Это что они? — спросил Миша.
— Ничего они… Рубят и все.