Старики кряхтя переглянулись, и Семеныч сказал удивленно:
— Грязь это на тебе, что ли? — и поднес ближе к ней лампочку.
— А что?.. Грязь? — спросила женщина вызывающе.
Вытянув шеи, рассматривали разрисованное тело женщины три старика и увидели, что не грязь: привычной твердой рукой были сделаны рисунки, о которых сказал Гаврила с некоторой веселостью в голосе:
— Ишь ты… вроде бы обои на ней!.. Ци-ирк!..
— Видать… видать, что и ты по морям тоже… — забормотал Семеныч, а женщина спокойно спросила всех трех:
— Как это вам понравилось?
Потом встала, поправила коробочку, сушившуюся на плите, вытащила одну папиросу и сказала Семенычу:
— Держи лампочку ближе, я прикурю!
И, не отрывая глаз от нее, освещенной лампочкой спереди и огнем плиты сбоку, пробубнил Гаврила, покачав головой:
— Во-от!.. Тоже небось чья-то дочка считается!
— Ишь ты, козел потрясучий!.. — повернулась к нему женщина, прикурив и выпустив два лихих кольца голубого дыма, и, придвинувшись к нему вплотную, так что ее колени коснулись его колен, пропела хрипучим речитативом в альтовом тоне:
— Пошла, не вязь! — толкнул ее в бедро Гаврила, но толкнул слабо, а Семеныч, все еще державший лампу, и Нефед крякнули согласно, и женщина по-своему перевела их кряканье, подмигнув:
— Да уж, девка разделистая, только к допотопным попала!
— И как же тебя зовут, девка? — полюбопытствовал Семеныч, ставя наконец лампочку на стол.
— Зо-вут-кой!.. Ишь ты ему: как зо-ву-ут!.. Что ты, мильтон, что ли? — даже как будто обиделась женщина.
— Была у нас в селе, в Тверской губернии, — задумчиво сказал Семеныч, — одна такая бой-девка, ту, я как сейчас помню, Нюркой звали… Очень на тебя лицом схожая…
— Вот-вот… ну, значит, и я Нюрка! — подбросила голову женщина.
— Гм… Ежель Нюрка, значит Аннушка… В таком случае записать надо… А по фамилии ты как? — деловито уже справился Семеныч, доставая свою тетрадку.
И уже взял он непокорными пальцами, как граблями, огрызок карандаша и уставился вопросительно на женщину чересчур светлыми почти восьмидесятилетними глазами. Но женщина, спокойно выпустив одно за другим несколько дымовых колец, подошла к нему, выхватила тетрадку, глянула на ее замасленные исписанные листы, брезгливо протянула:
— Черт-те чем занимается на старости лет! — и бросила тетрадку в печку.
Гаврила поднялся во весь длинный рост, Нефед ревностно кинулся было выхватывать тетрадь, но голая женщина очень легко отбросила его, только груди ее чуть колыхнулись да губы плотнее зажали папироску. Семеныч же был так ошеломлен, что даже не двинулся с места, только рот раскрыл, — и, глядя на этот изумленный рот, женщина громко захохотала, добавив:
— Вот шуты-то гороховые!.. И черт их связал вместе веревочкой!
Вспыхнувшая бумага очень ярко озарила ее гибкое тело, и рисунки на ней так отчеканились, что даже кроткий Нефед сказал в ужасе:
— Бесстыд-ни-ца!..
Гаврила прохрипел:
— Ты!.. Мерзавка!.. Тварюга!..
И оба кулака над нею поднял.
А Семеныч весь задрожал, крича и задыхаясь:
— За хвост ее!.. За дверь!.. За хвост, за дверь!.. За хвост!..
Но женщина только перегнулась в поясе, хохоча, и, когда отхохоталась, оглядела всех троих снисходительно и миролюбиво.
— Чего регочешь? — тряс над ней кулаками Гаврила, но она будто оттолкнула его выпуклым ясным взглядом и отозвалась не ему, а Семенычу:
— Хвост мой сушится!.. У меня теперь хвоста нет, видишь?
Она повернулась к нему спиной.
— Ну, не бесстыдница? — еще больше изумился Нефед.
— Блудница!.. — поправил его Семеныч. — Блудница это к нам!.. Эх, шельма безрогая!.. Мне же эти записки вот как были надобны… Там же у нас все счета сведены!..
Но женщина, докурив и бросив окурок, задев Гаврилу локтем, а Нефеда коленом, скользнула к Семенычу, погладила его по горбу и, заглядывая ему в лицо снизу, как шаловливая девочка, зашептала:
— Дедушка родненький, не серчай, голубчик!.. Ты себе другую тетрадку напишешь, а то эта гряз-ная была прегрязная!..
— Это не сатана нам явился во образе? — спросил Нефед Гаврилу тихо и немного испуганно, и, подхватив это, потянулся к Семенычу Гаврила:
— Перекрестить его, что ль?..
Он занес над головою женщины кулак, и глаза у него стали красные, как у лохматых цепных собак.
Вдруг женщина, обернувшись, прыгнула к нему и обхватила его за шею руками:
— Ми-илый!.. Ну, бей, бей!.. Бей, если хочешь!
И большая надсада была теперь в ее хриповатом голосе и та покорная сила, которая встречается не часто и действует наверняка.
Гаврила, как пойманный, повертел туда-сюда головою, выпрастывая шею, но не ударил, только откачнулся, а она, будто укротительница зверей, обуздавшая самого лютого из них, оторвалась от него сама и села на табуретку, скрестив ноги.
— Разве я бесстыдница? — заговорила она устало, как будто с укором. — Я просто смотрю на вас — люди вы старые, жизнь у вас скучная… эх, и скучная же, должно быть! На меня поглядите, все веселей вам будет… Хата ваша мала, старички, а то бы я вам удовольствие сделала, про-тан-цевала!.. Я ведь танцорка какая!.. Ку-да той дуре грешной!.. Она — жаба, а я — как пух!.. И-и-их-ты!..
Женщина взвизгнула вдруг так дико и неожиданно, что вздрогнули старики, и в чулках, еще мокрых и грязных, всего на двух шагах свободного пространства пола закружилась с такой быстротой, с такими подскоками, с прищелками пальцев, с такими извивами плеч и рук и тонкого торса, что и хотели бы, да не могли отвести от нее глаз три старика. И молчали, только вцепились твердыми костлявыми пальцами кто в доски топчана, кто в свою рубаху.
Они готовы были так смотреть на нее долго, очень долго, и когда оборвала она вдруг и села с размаху, почти упала боком на свой табурет, высоко подымая грудь, Семеныч сказал, чтобы скрыть какую-то неловкость от себя самого:
— Легкая!.. А в сам-деле ведь легкая!..
Но скрыть неловкости не удалось, и он добавил:
— Небось, скажешь: устала, чаю хочу!
— А разве у вас, чертей, водится? — отозвалась женщина, доставая новую папироску.
— Да ведь как сказать-то?.. Пословица говорится: посади свинью за стол, она и…
— Чаю напьется? — сказала женщина, постучала мундштуком папиросы о железную обвязку плиты и добавила:
— Наша сестра больше вино уважает, а чай что? Пойло!
— Да уж лучше же вина ей стакан дать, чем она нам тут дымить-то будет! — вдруг буркнул Гаврила, уставя лохматые глаза в Семеныча. — Ведь всю нам помещению задымит, два дня не проветришь…
— А есть? Ну-у!.. Давай! — живо поднялась женщина и, не выпуская папиросы из рук, вскочила к Семенычу на колени, что вышло у нее чрезвычайно привычно, просто и естественно.
Иные мрачнеют от вина, стареют, но огромное большинство людей вино делает праздничней, болтливее, моложе…
За окном кухни продолжал лить дождь, размеренно затопляя землю.
В плите трещал дубовый хворост, и обильная куча его лежала около.
За столом, над которым сбоку висела на стене лампочка, сидели три старика и женщина с распушившимися русыми волосами, с родинкой на правой щеке.
Она была уже в рубашке, прятавшей татуировку; выпуклые серые глаза ее крупно блестели, лицо покраснело сплошь.
На столе стояла четвертная бутыль вина, скрытая от Ивана Петрова, и вина в ней оставалось уже на донышке.
Лицо Нефеда, маленькое, безволосое, кроткое, скопческое личико, вздулось и набухло в подглазьях, стало непотухающе улыбчивым. Глаза Гаврилы взметывались из-под серых бровей проворнее и хоть еще краснее стали, но смотрели расплывчатей. Семеныч чаще облизывал западающие губы и выпячивал их ставшим неутомимо деятельным языком. Селезневые глазки его запали в узенькие-узенькие и лукавые-лукавые щелки; тяжелая голова часто свешивалась набок и припадала почти к самому столу, а из-за нее выкатывался горб, тоже как будто проявляющий любопытство и внимательность, прекраснодушие и веселость.
Женщина сделалась очень оживлена. Вино она пила жадно и так же жадно — не мог ее остановить Гаврила — сжигала в подпухших губах папиросу за папиросой, пока не опустела коробка. Пеплом около нее был густо засыпан стол, а окурки она ловко бросала через голову к плите, чуть шевеля при этом кистью неслабой руки.
— И какой же ты все-таки губернии? — допытывался у нее Семеныч.
Женщина отвечала бойко:
— Тульская… Ноги курские, ручки харьковские…
Но тут же спрашивала сама:
— А он какой губернии назвался?
— Этот, ночевал который?.. Он мой земляк оказался: тверской, — хитрил Семеныч.
Но женщина залилась смехом:
— Твер-ской!.. Шел такой тверской по Большой Морской, исходил тоской… Если хочешь, дед, про нас в книжку записать, запиши: Неразлучные… Вот!.. Такая наша фамилия… А что эта стерва затеяла, какая сюда к вам зайтить постеснялась, то это ей не удастся, не-ет!.. Врет она!
— А он какой губернии назвался?
— Этот, ночевал который?.. Он мой земляк оказался: тверской, — хитрил Семеныч.
Но женщина залилась смехом:
— Твер-ской!.. Шел такой тверской по Большой Морской, исходил тоской… Если хочешь, дед, про нас в книжку записать, запиши: Неразлучные… Вот!.. Такая наша фамилия… А что эта стерва затеяла, какая сюда к вам зайтить постеснялась, то это ей не удастся, не-ет!.. Врет она!
И женщина сильно ударила по столу небольшим, но плотным кулаком с двумя тоненькими золотыми колечками на указательном и безымянном.
— Хочет в городе на пристань поступить, пароходы грузить, — продолжал Семеныч, склоняя все ниже голову и вывернув короткую шею. — Что ж… Я ему, конечно, сказал: «Ты малый здоровый, ты не сломишься…»
— Ну, вот и хорошо! Он на пристань, а я в кофейню за подавальщицу! — весело подмигнула женщина. — Летом сто рублей на книжку положим, осенью хозяйство свое заведем…
— Нет, брат, теперь уж свое хозяйство не заводят, — хрипел Гаврила.
— А даже последнее продают, — поддержал Нефед.
— Ну, тогда мы столовку откроем, — продолжала шутить женщина. — Он за повара, а я по столикам разносить.
— Гм… Как будто на повара не похож, — сомневался Семеныч.
— Ну да, он больше на кухарку, — подмигивала женщина. — А разве теперь кухарки за повара не работают?
— А вот я повар был так бы-ыл! — вдруг с чувством сказал Гаврила, проволочив бороду по столу вперед и назад. — Не веришь?.. Был! Сурьезно!
— Он был, был, — это верно он говорит, — поддержал Нефед.
Но женщина прихлебнула из чашки вина и спросила безлюбопытно:
— Отчего же бросил?
— Да ведь как сказать-то… Истинно, я сюда в Крым в повара тогда приехал… (Гаврила даже подумал немного, точно ему самому было странно, почему он теперь не повар.) Тогда еще здесь по саше машин никаких не ездило, а только мальпосты называемые ходили — экипажи такие, для всех желающих… И везде по саше станции, а на каждой станции буфет… Вот и я на одной поваром работал, — а как же!.. Я все мог в лучшем виде — и борщи и жарковье… Пилав из барашки — в лучшем виде…
Густые брови Гаврилы поднялись и не опускались, как будто сам он удивлялся тому, что так много можно наговорить неизвестно зачем, глядя на женщину с родинкой на правой щеке и в рубашке, обшитой кружевом.
А женщина спросила безлюбопытно, как и раньше:
— Чего же бросил?
— Зять сбил! Вот кто сбил! — зло ответил Гаврила. — Зять кровельщик!.. Сестру мою взял… «Иди, говорит, со мной по кровельной части, лучше гораздо твое дело будет!..» Лучше!.. Оно, конечно, много посвободней, и на одном месте не сидишь… Десять лет я с ним в кровельщиках ходил… конечно, и покраска наша… Десять лет без малого…
— Бросил? — уже лукаво спросила женщина.
— Да ведь как сказать… Из-за вашей сестры дело вышло: обоюдная драка…
— Это с кем? С зятем?
— Нет, это с другим… Так что посля этой драки пришлось от этого дела отойтить… Сторожем на будку поступил…
— В сторожах на будке и я служил, — как же! — радостно заулыбался Нефед и нежно дотронулся пальцем до свежей кучки пепла, только что свалившейся на стол с ее папиросы. — Ничего, служба легкая в сторожах, ничего… И землей занимался там, — огород был у нас с бабой…
— А баба та где же? — спросила женщина.
— В тифу она, в тифу померла, как же… В тифу!..
И пожал Нефед раза два удивленно левым плечом, а тот самый палец его, который только что нежно касался теплого пепла, теперь робко коснулся лужицы вина около ее чашки.
— А твоя баба? — спросила женщина Семеныча, но тот замахал в ее сторону плоской рукой и морщины около глаз собрал так, как будто ему даже неловко стало.
— Моя баба!.. Моя баба последняя, — если ты знать это хочешь, — потому у меня их всех ровно три было… Последняя, уж она девятнадцать лет, как косточки ее гниют на погосте… Девятнадцать… Даже поболе немного… И скажу я тебе, на двадцать пять годов она моложе меня была, а… говорится: смерть причину знает…
— Уколошматил ты ее, дед, а? Говори правду! — строго сказала женщина и брови сжала.
— Пальцем никогда не тронул!.. Что ты!.. — встревожился Семеныч и даже голову поднял. — Пальцем никогда!.. Я? Что ты меня за изверга почитаешь, чтобы я жену свою бил?.. А-я-яй!.. Вот как на человека другой человек зря подумать может!..
И будто потемнел с лица от обиды Семеныч, только глаза стали еще белее, так что женщина срыву поднялась и чмокнула его в желтую бороду.
И почему-то тут же ухватился за свою бороду — не совсем еще седую — Гаврила и раза два старательно провел по ней ладонью, как будто стала она ему значительнее и дороже; Нефед же вздохнул и пошел подбросить хворосту в печку, чтобы женщине, сидевшей в одной рубашке, было теплей и чтобы как следует высохли ее чулки и ботинки, заляпанные грязью.
Иные от вина только глубже замыкаются в себя, дичают, однако огромное большинство людей становится общительнее, легкомысленнее, довольнее собою, ярче.
Но, может быть, и женщина в одной рубашке, с родинкой на правой щеке и выпуклыми серыми глазами заставляла трех стариков прихорашивать себя хотя бы в прошлом.
Говорил Семеныч, приподняв, насколько мог, голову и напыжась:
— А когда Скобелев-генерал, — а ведь он же, эх, и герой был, — из героев герой! — когда поднял он в руке крест золотой, — второй степени Георгий, — да как крикнет: «А это, братцы-молодцы, тому я только дам, кто у вас из молодцов молодец!..» Фельдфебель было наш, так уж он полагал: ему!.. Эх, чуть в него, в Скобелева, глазами не вскочит… А ротный наш, капитан Можаров, на меня головой кивает: «Вот кто один у меня из молодцов молодец, из удальцов удалец!.. Два креста он уже заработал, не иначе на него и третий целится!..»
— Дал? — спросила женщина.
— Скобелев-то?.. А как же!.. Сам приколол булавкой… По-це-ло-ва-ал при всех даже!..
Тут Семеныч как-то скрипуче всхлипнул, и мокрые глаза у него стали. Но это были слезы радостные, это были гордые слезы; однако, чтобы скрыть их, Семеныч заулыбался и добавил, покрутив головою:
— А новобранец тогда у нас был один, — до чего чуден!.. «С петухом, говорит, или же с конем крест этот тебе дали?..» С пе-ту-хо-ом! И выдумает, серость!.. Это он орла, какие на медалях, за петуха счел!
Гаврила буркнул недовольно:
— Нет уж теперь тех орлов-медалей!.. И кресты тоже в отставку все вышли…
— А прежде я пенсию за них получал!
Гаврила смотрел на женщину быком и вдруг быком же, как будто боднуть ее хотел, нагнул и сунул к ней срыву лысую голову затылком вперед.
— Гляди!.. Клади сюда палец!
И сам захватил руку женщины и поднес к своему затылку.
— Видала, бугор какой?.. Это же кость у меня топором рассеченная была до самого мозгу и опять срослась!..
— Это из-за бабы той? — спросила женщина.
— В девицах она тогда еще была… Думали все, что мне с такой раной не жить… А я топор у него вырвал, да его насмерть!.. А после того только лег я без памяти… Так мне потом говорили в больнице: «Это ж небывалое во веки веков!.. За деньги показывать можно, чтоб с такой раной человека ты убил хладнокровным манером, да еще и жив остался!..»
— А суд был? — спросила женщина.
— Так, проформа одна, — качнул Гаврила бородою. — Это ж обоюдное считается, и топор был его, а вовсе ж не мой…
— А у тебя, старичок, сроду бороды не было? — спросила женщина Нефеда.
— Как не быть? Бы-ла! — ретиво стал на свою защиту Нефед. — Как же человеку без этого?.. И усы тоже носил… Только я у немцев жил, в колонии, одним словом, у них эту привычку я взял — бриться… Эти немцы… известно… у них я жил — беды-горя не видел… Целый год колбасы наворачивал… А что касается пива если, так у них же у каждого бочка в погребице… Бывалыча, сколько хочешь нацедишь себе и пьешь… Это вроде у них за чистую воду считалось…
— Прижали теперь и немцев, — сказала женщина.
— Говорят, что не без этого… А я же у них первый работник был!.. И даже так я у них привык, — по-ихнему понимал!.. Почти я все у них понимал, что они говорили, ей-богу!..
Когда четверть допили, оказалось, что просохли уже ботинки и платье женщины.
Она сказала довольно:
— Ну вот, хорошо-то как!.. А то мне что-то уж холодно стало…
И начала одеваться.
Высокие ботинки свои она зашнуровала не спеша, потом открыла дверь.
— Никак и дождя уж нет, — смотри ты!.. И месяц даже… — сказала она совсем трезво. — Надо бы мне пойти прогуляться…
— Прогуляйся, а то как же, — понятливо сказал Семеныч.
Она оделась, даже застегнула свой плащ, и вышла.
Гаврила начал прибирать со стола посуду. Нефед ломал на колене хворост и подкидывал в печку, чтобы женщине было теплее спать. Семеныч заботливо устраивал свою постель, которую нужно было уступить ей, как самую чистую и удобную. Однако прошло уже минут десять, — женщина не возвращалась.