— По письменному?
— А как же?
— А кто же у вас такой письменный?
— Да я все, а то кто же?
И Семеныч вдруг приставил к столу табуретку, уселся, придвинул к себе лампочку и вытащил из стола тетрадь, щедро закапанную постным маслом, и карандашик-огрызок.
— Вот, например, — начал он торжественно, — должен я для точности записать твое имя и твое фамилие… Имя?
— Иван, — ответил гость, усмехнувшись глазами.
— Иван?.. Может быть, и Иван… Вот я пишу: Иван… А фамилие?
— Петров.
— Вот я пишу: Петров… И никаких очков я не знаю, — понял?.. А губернии какой?
— Курской.
— Курской?.. А я — Тверской… Стало быть, пишу: Курской… Стало быть, кому справку понадобится, кто это к нам ночью заходил, я могу дать справку: заходил Иван Петров, губернии Курской… И так что я кому хочешь могу дать отчет… В этой самой тетрадке все есть!.. Примерно будучи сказать, вот наш виноградник… Это нам власть советская вот с Гаврилой вдвоем надел такой дала: по шестьсот пятьдесят саженей на душу, выходит тысяча триста саженей… Сколько кучуков виноградных полагается? Полагается, стало быть, тринадцать тысяч кучуков… Какой же урожай может быть? С куста фунт, — стало быть, тринадцать тысяч фунтов всего!
— Мало считаешь: фу-унт! — сказал гость.
— Ка-ак это мало? — вскинулся старик. — Не мало, а в самую в норму. Это ведь не поливной нам достался — это горовой… А сорта какие? Сорта наши сотерен да алиятик… Мы уж здесь семь лет сидим, им владеем, — больше не дает: фунт с куста… Мы не без ума живем, а с записью… Раз мы налоги платим, должны запись весть… Вот, примерно будучи, подвал… Раньше мы в частном одном подвале вино держали, и считалось так, что за что же он нашего труда двадцать один процент брал?.. Теперь мы в обчественном, — там восемнадцать процентов… А хлеб, какой ты ешь, он на копейку поднялся спротив осени: был шесть, теперь семь… Вот она запись моя, с какого числа он поднялся…
— Что ты мне суешь это? Я сроду неграмотный, — лениво сказал Иван Петров.
— Окромя меня, и тут у нас все неграмотны, — что Гаврила, что Нефед… а я и газеты читаю, — опять же очков не вздевал… Ты думаешь, я кто? Серый?.. Я, брат, у Скобелева-генерала унтер-офицер бывший, и сам он мне, Михайла Дмитрич, Георгия нацеплял!.. Примерно будучи сказать, думаешь — город Ташкент кто завоевал?.. Может, слышал так: генерал Черняев?.. Это пишут так только, будто генерал Черняев, а вовсе не он, а капитан Обух! Обух, вот кто!.. Кто это дело теперь лучше меня знает? Никто не знает!.. А тут мальчишки разные являются, чтобы меня усчитывать и процент налогу составлять!.. «Эх, вы-вы, говорю им, маль-чиш-ки!» А один Теремтеич мне: «Я, говорит, на агронома учился!» А я ему: «А сказку такую знаешь: „Философ да огородник“*»?.. А фи-ло-соф — без о-гур-цов!.. Понял теперь?.. — «У вас, говорит, будет не меньше как триста пятьдесят пудов, а то и все четыреста…» А я ему: «Будет, как будет!.. Знаешь? Музыканты один раз на свадьбу шли, и вот скрипка, она своим манером заливается: „Уго-ще-ние нам бу-у-удет!..“ А флейта своим манером выводит: „Награждение нам бу-у-удет!..“ А бубен знай одно: „Будет, как будет… Будет, как будет!..“ Так на проверку по его и вышло: в три шея их со свадьбы погнали!..»
Очень оживлен был Семеныч. Он уж забыл, что ночной гость, потревожив его, поднял его со сна; он был бодр и бойко поводил коротко стриженной, но отнюдь не лысой головою. И волосы его были еще не совсем седые, а местами заметно рыжели, в усах же и в бороде седины даже не было и заметно, а голубые глаза были очень остры; только губы предательски явно проваливались внутрь, и Семеныч ретиво выталкивал их речистым языком и облизывал, точно смазывал их изнутри.
И бубнил, как бубен.
Когда назвавшийся Петровым доел краюшку, он как будто тут только вспомнил, что чумарка его, как и кепка, насквозь мокра. Он стал стаскивать ее бережно с плеч, но так как она не лезла и трещала, то прикрикнул на Семеныча:
— Си-идит зря!.. Стаскивай потихоньку!
И Семеныч, хоть и метнул недовольно голубым глазом, все-таки помог ему высвободить руки из липких рукавов, а он взвесил чумарку правой рукой, сказал: «Не меньше — ведро воды в ней!» — и разостлал ее на плите очень аккуратно.
— Теперь чаю давай горячего: рубаху на себе сушить буду.
Рубашка у Ивана Петрова была красная, от мокроты почерневшая. Он ее отлепил кое-где от тела и добавил строго:
— Чего, горбатый, задумался? Говорю: чаю становь!
— Чаю не пьем: водичку! — встрепенулся Семеныч. — Водица у нас из колодца. Он хоть не настоящий колодец, считается только… Разве может быть настоящий в таком месте?.. Ну, впрочем, вода ничего.
— А я тебе сказал: чаю!
— Его, чаю-то, в лавках нету! — буркнул Гаврила.
— И в лавках нету, точно… У меня записано, с какого числа его не стало по случаю китайских войн.
Семеныч поспешно перелистал свою книжечку около огонька лампы и ткнул в одну страницу большим пальцем:
— Вот! Есть, а как же!.. «Чаю не продают… Декабря восьмого…»
Иван Петров оглядел поочередно всех трех стариков круглыми карими глазами, покачал точеной головой и сказал насмешливо:
— Вот злыдни-черти!.. Придется тогда рубашку снять… — Тело у него оказалось сбитое, литое, а грудь и руки щедро разукрашены татуировкой.
Семеныч поглядел на эти фигуры и сказал понимающе:
— Ага!.. По морям плавал?.. Поэтому на сухом берегу тебе неудобно.
— Теперь спать, — отозвался Иван Петров. — Ты, горбатый, можешь и край стола прокунять, а я ляжу.
Это обидело Семеныча.
— Почему это такое «прокунять»?
— Да так, ни почему, — ответил Иван Петров, разбираясь в подостланных лохмотьях на его топчане.
Он стащил свои грязные сапоги, поставил их под топчан в голова и лег.
Тут старики все трое подумали однообразно, что он потребует одеяло, и значительно переглянулись, но он сказал:
— Дай воды кружку!
Это было сходнее, Семеныч проворно набрал кружку воды из ведерка. Иван Петров напился и вымыл руки, не подымаясь, и сказал ему:
— Так-то, дед!.. У тебя счет письменный, а у меня умственный.
— Изустный, — почему-то поправил его старик.
— Пусть будет устный, — мне все равно… А теперь, чтобы все спали… Туши свет!
Семеныч шевельнул горбом, но прикрутил лампу и уж в темноте пробрался на топчан Гаврилы и прилег с ним рядом.
— Руки ему, как уснет, свяжем! — шепнул ему в ухо Гаврила.
— Э-э… такому свяжешь!.. Спи знай! — шепнул в его ухо Семеныч.
Иван Петров уснул тут же, как лег; за ним уснули и старики.
Зимою солнце вставало и здесь, на юге, над плещущим холодным морем поздно, как везде.
Уходил Иван Петров от стариков, чуть брезжило…
— Холодное помещение ваше, — говорил он, хмуро зевая. — Хоть бы одеяло, злыдни, догадались дать.
— Не имеем, — поспешно отозвался Семеныч.
— Эх, паршивая жизнь ваша, когда так!.. Собачья!.. Пенсию получаете?
— Считается, — ведь мы по крестьянству, — надел имеем… Какая же может быть пенсия еще нам?
Верка выглянула из своей конуры, но не залаяла на чужого, только чуть звякнула цепью и спряталась.
— Собака у вас умная.
— Собака наша — клад!.. Ежель кто прилично одетый заходит, только глазом его проверит и опять глаза закрывает, — сказал Семеныч. — Вот же и зверь, примерно будучи сказать, а все решительно понимает: раз ежель хорошо одетый, он не вор, не грабитель, — он спокойно себе кого надо найдет, поговорит об чем нужном и опять своей дорогой пошел… А как одежи приличной на ком не видит, на тех она брешет: выходи, смотри, кабы чего не спер: это таковский!
— Верка! Верка! — позвал ее Иван Петров, заглянув в конуру.
Собака не отозвалась.
Старики умывались около колодца. Все еще серое было кругом, невидное. Ряд молодых кипарисов, как солдаты в шеренге, купа миндальных деревьев, как стог сена. Поздно взошедшая щербатая луна еще светила чуть-чуть, и облака около нее мчались сломя голову к востоку, который еще не краснел, а чуть-чуть начинал белеть.
Иван Петров зевнул и хриповато сказал Семенычу:
— Что же, я чувствительность имею, я сознаю: какие люди хотя и очень старые, ну, если они себя соблюдают и на бумажку все выводят, они тоже жить еще могут… В тепле, в сухе и кусок хлеба непереводной… А нашему брату, хотя бы и молодому, — куда податься? Везде скрутно стало. Тут, говорят, не за мою память, людей тыщи кормились на перекопке, а теперь что? У кого какой кусочек земли есть, там и ковыряет.
— Ты — малый, силу имеющий… Тебе бы в артель куда на пристань груз тяжелый таскать, — вот куда, а не то что в земле возиться.
— Ну да, вот об том же и я думаю… Ну, прощай, дед… Может, еще когда зайду на ночевку.
Иван Петров протянул Семенычу руку, и только тут старик вспомнил, как не хотел входить к ним кто-то другой, и спросил:
— А товарищ твой спит в доме все или же ушел уж?
— Товарищ?.. Спит если, пущай продолжает, а ушел — с богом… Угу… места здесь дикие… Этим трактом через горы какая местность будет?
— А там степя пойдут… На Карасубазар дорога… на Феодосию… Степя ровные… А насчет товарища, стало быть, ты сбрехал?
— Может, и сбрехал… Так вот и вся жизнь наша идет: стесни-тельно и без-рас-четно!.. А горы же тут как?.. Не шибко высокие?
Присмотрелся Иван Петров к темневшей гряде гор и сам себе ответил:
— Ну, одним еловом, не Кавказ!.. С тем и до свидания…
И когда пошел он, Семеныч, зорко за ним глядевший, не захватил бы мимоходом лопату или кирку, увидел, что он прихрамывает немного на левую ногу, и сказал фыркающему у колодца Гавриле:
— Обманул он нас — один он был!..
— А я тебе что говорил? — вскинулся Гаврила. — Не говорил я тебе: связать его надо?
— Связать?!. На это ж надо силу иметь такого связать, — кротко вставил Нефед, вытиравший голое личико грязной тряпочкой.
А Семеныч только махнул рукой и, в одежде менее заметно горбатый, в ушатой шапке, семеня двинулся к безоконному дому посмотреть на всякий случай, нет ли там товарища Ивана Петрова.
Он обошел только нижний этаж, на верхний же по сомнительной лестнице не поднимался, да и незачем было подыматься: нигде не было грязных следов.
IIВ этот день дождь начался часов с десяти утра и сначала шел мелкий, ленивый, так что Семеныч говорил о нем: «По-ден-щину отбывает!» Но к вечеру начал барабанить частый, крупный, спорый, и Семеныч, выйдя с объедками к Верке, сообщительно сказал ей:
— Ну, Верочка, этот уж начал сдельно работать… Поэтому, раз твой дом не дает течи, лежи себе спи!..
Но Верка залаяла яростно, когда совершенно стемнело и зажгли уже лампочку старики. От лампочки через дверь ворвалась на двор золотая, пропыленная дождем полоса, а в полосе этой показалась женщина и, подойдя, сказала Нефеду, который стоял в это время на пороге:
— Мир вам, и мы к вам!
— Та-ак… это… по какой же причине? — испугался Нефед.
— Так говорится… Пропускай, не стой в воротах, — видишь: шпарит!
Нефед попятился внутрь, и женщина появилась перед Семенычем и Гаврилой и сказала им певуче, но с хрипотой:
— Не ждали — не гадали?.. Здравствуйте вам!
Она была в плаще поверх теплой одежды. Мокрое лицо ее блестело, плащ тоже, и с него струилась вода.
Нефед закрыл дверь, Семеныч поднялся из-за стола, Гаврила сдвинулся с табуретки, на которой сидел, и опустил вниз длинные руки, соображая, стоит ли ему вытягиваться во весь длинный рост, или не стоит, и три старика разглядывали женщину, каждый про себя решая, учительница она, или агроном, или фельдшерица, или служит она в финотделе, которому оказалось так поздно и в такой дождь неотложное дело до них, живущих уединенно.
Но женщина отстегнула верхний крючок плаща, расстегнула пуговицы пальто и начала стягивать с себя то и другое вместе, а когда промокшее и прилипшее к платью пальто не снялось так быстро, как ей хотелось, она крикнула вдруг низко и совсем хрипло:
— Тяните, что ли, черти!.. Обращения с женщиной не знаете!
К этому добавила она более крепкое, такое, что Нефед кашлянул, Гаврила крякнул, а Семеныч протянул облегченно за всех:
— Ну, во-от!.. А мы-то думали, служащая власть какая!
И услужливо, но не торопясь, помог ей раздеться, предусмотрительно спросив:
— Ты одна или с тобой еще товарищ какой?
— Татарин там, черт!.. На дороге остался… Такая справа паршивая, что переднее колесо сломал…
И женщина тут же хозяйственно стала щупать, тепла ли плита.
— Конечно, без колеса не поедешь, — согласился Семеныч.
Кроткий Нефед заступился за татарина:
— Дорога у нас тут — ямы одни!
А Гаврила спросил мрачно:
— Татарин этот тоже к нам заявится?
— Татарин верхом в город хочет, а линейку бросает… Черт с ним, пускай едет верхом…
И вдруг, как старший, добавила женщина:
— А ну-ка, кто из вас бойчей? Клади дров в печку, отогреваться-сушиться буду!..
— Ну-ка-ет! — подхватил Гаврила. — Ты это нам что — дров привезла?
— Ах, злыдень! — покачала головой женщина. — Видишь — нитки на мне сухой нет? Что тебе, чертушка, двух полен жалко?
— У нас полен не бывает… У нас хворост, — объяснил ей Нефед.
— Ну что ж… Еще лучше!.. Пылко гореть будет… Тащи!
И слегка ударила его по узкому сухому плечу женщина.
Нефед взглянул на Семеныча, — тот кивнул головой:
— Раз человек промок, — первое дело ему сухость нужна…
И Нефед достал в сенях охапку хвороста.
Женщина осталась в одном только ситцевом платье, кое-где голубом, на плечах же, где оно прилипло, темном. Лицо ее, вытертое о кофточку, сплошь зарозовело. На правой щеке оказалась крупная родинка; мокрые короткие русые волосы, прямой нос, серые глаза; не из высоких, не из полных; лет двадцати двух-трех, не больше.
Она сунула руку в карман платья, достала коробку папирос, но коробка размякла, папиросы склеились, и она бросила коробку в угол, сказав Семенычу:
— Верти кручонку, дед!
— Из чего это «верти»? — удивился Семеныч.
— Что-о?.. Та-ба-ку нет?.. Врешь, небось?.. Ну, хоть из махорки валяй.
— А махорки где взять прикажешь?
— Тоже нету?
— Не водится у нас…
Женщина выругалась еще сложнее, и в то время как Нефед покорно ломал на колене хворост, Гаврила ворчал:
— Какого черта!.. Лезет всякий со своими командами!.. Что у нас — гостиница или двор постоялый?
Сухой хворост, брошенный на тлевшие угли, запылал ярко, и женщина начала быстро и ловко расстегивать и стаскивать платье.
В рубашке, обшитой узким кружевом, она стала еще деловитее. Она устроила на табурете перед дверцей плиты свою юбку и блузку и, оглянувшись кругом, где бы сесть, чтобы снять высокие заляпанные грязью ботинки, шлепнулась на топчан Семеныча.
Высоко забросив одну ногу на другую и распутывая шнуровку, она говорила Нефеду:
— Ты, старичок, возьми вон папирос коробку — я бросила, — положи на плиту, они высохнут, ничего…
И Нефед подобрал бережно и положил на плиту раскисшую коробку.
— Все-таки ты откуда же ехала, товарищ? — захотел узнать Семеныч. — Из города или, стало быть, в город?
— Я же тебе говорила, что татарин в город верхом поехал…
— Тут именно может быть разное… конечно, от нас до города ближе все-таки, чем, скажем, до деревни…
— Ду-урной! — перебила женщина. — Стала бы я из города выезжать по такой погоде! Да еще на ночь глядя!.. Вот умница-то!..
— Стало быть, из деревни ты… Так!.. Вчерашний Иван Петров оттуда, и ты оттуда же… Из одного места-жительства…
— Ка-кой Иван Петров? — живо вскинулась женщина, бросив ботинок.
— Должна ты его знать лучше, раз ты оттуда едешь… Прописался у меня — Иван Петров, а там кто его знает… По морям плавал… И нога у него, я заметил, с прихромом.
— Молодой или старый? — еще живее спросила женщина.
— Зачем старый… Старые только мы трое остались, а то все молодые пошли… На руках знаки носит…
— Гм… Тоже сюда к вам заходил?
— Как же?.. Ночевал у нас…
Женщина, нагнувшись, продолжала расшнуровывать ботинки, но очень нетерпеливо, а когда стащила их, поставила на плиту, села к огню, отодвинув на табурете платье, и заболтала задумчиво ногами в тонких грязных чулках.
— Видать мне отсюда, что ты с ним знакомая, — буркнул Гаврила.
Женщина взглянула на него, перевела взгляд серых неробких глаз (они были выпуклые) на Семеныча, потом на Нефеда, который стоял к ней ближе других, и сказала:
— Знаком болван с дураком, — пили вместе чай с молоком…
Поболтала ногой и спросила Нефеда, найдя его более простоватым:
— Он же ведь не один приходил, вдвоем?
— Истинно! — поспешно отозвался Нефед. — Звал кого-сь еще, только мы не видали…
Женщина ударила себя ладонью по колену, но слишком сильно, так, что осушила ладонь и сморщила лицо от боли.
— Соврал, соврал он, дружок: никого с ним не было, вид только делал! — поправил Нефеда Семеныч. — Один в город утром пошел, — я ведь смотрел ему вслед…
— Один? — насторожилась женщина и повеселела.
— Смотрел я, интересовался, — однако один пошел… А хромой он на левую ногу… На пристань в артель хочет, мешки таскать…
— Меш-ки тас-кать?..
Женщина повеселела еще больше, пощупала подсыхавшее платье, подбросила в печку еще сушняку, посвистела задумчиво и вдруг бойко сняла с себя рубашку, объяснивши:
— Черт ее, холодит как спину!.. Пускай провянет!
И распялила ее перед ярким огнем на руках.
Короткие волосы ее подсохли уже и зазолотели, закурчавясь около лба; небольшие круглые некормившие груди бойко смотрели вперед и нежно розовели отсветами печного огня, но ниже их, и на спине, и на руках, и на пояснице, зачернела, точно зарябило в глазах у стариков, обильная татуировка.