Конец фильма, или Гипсовый трубач - Поляков Юрий Михайлович 24 стр.


— Как?

— Нехорошо.

— Извини, я не могу говорить.

— Он. Рядом?

— Да.

— Передай. У него. Красивый. Нос.

— Хорошо. — Он скосил глаза на хищный профиль соавтора. — Пока! Целую, сама знаешь как!

— Знаю, — вздохнула бывшая староста. — Звони. Гад!

«Гад» спрятал телефон и некоторое время наслаждался своим мужским господством.

— Ей тоже понравился мой нос? — догадался Жарынин.

— Да. А как вы?..

— Был бы у вас такой нос — не спрашивали бы! А что Боря-то делает в «Аптекарском огороде»? Он у нас теперь кто?

— Надо подумать…

— Думайте! Олигарх мне не нужен. Надоели. Но он должен быть каким-нибудь особенным, непростым, чтобы покорить сердце одинокой, требовательной домохозяйки!

— Может, художник? — предположил Кокотов, вспомнив Фила Беста.

— Неплохо. Жанр?

— Портрет.

— Правильно: портретист. Но в отличие от мерзавца Бесстаева, — игровод косо глянул на соавтора, — он не пишет парадных морд и голых прокурорш, а рисует обычных людей и мечтает издать альбом «Московские лица». В браке Боря тоже несчастен. Его жена, назовем ее Анита, — круглая грудастая дура из хорошей семьи, возможно актерской. Как верно подметил все тот же Сен-Жон Перс: «К умным мужчинам судьба непременно цепляет глупых баб, подобно тому, как при Советской власти к сервелату в нагрузку давали пшенку». Итак, Анита страшно злится, что муж мало зарабатывает, уговаривает бросить к чертовой матери нищий реализм и стать наконец преуспевающим актуальщиком. Она тычет ему в пример друга-однокурсника Эрика Молокидзе, который поначалу писал добротные пейзажи, а потом выставил на Винзаводе кинетическую био-инсталляцию «Жопы & Ягодицы» и, прославившись, заработал кучу денег. Но Боря верен реализму, как монархист убиенному императору. Он перебивается, преподает рисование в обычной школе и стойко сносит упреки жены. А та, разумеется, изменяет ему с Эриком…

— И еще она заставляет его ремонтировать квартиру, ходить в магазин, готовить обед… — прибавил Кокотов.

— Не слишком? — усомнился Жарынин.

— Нет, не слишком, — настоял писодей. — И пусть жену зовут Никой.

— Никой так Никой. А кто она по профессии?

— Стоматолог.

— Как первая жена Меделянского?

— Она у него разве была стоматологом? — не очень искренне удивился автор «Знойного прощания».

— Да. Хорошо, пусть будет стоматолог. Кстати, вы опять цыкаете больным зубом. Зайдите к Владимиру Борисовичу! Ей-богу, стыдно перед вашими женщинами!

— Зайду…

— А что все-таки Боря делает в «Аптекарском огороде»?

— Рисует…

— Не просто рисует, он бродит по бесконечным аллеям и густым дубравам…

— «Аптекарский огород» маленький, там нет бесконечных аллей и густых дубрав.

— Вы буквалист. Ну, хорошо, он бродит по коротким аллеям и выискивает интересные лица, находит, пристраивается неподалеку и… чирк-чирк… уже засновал по ватману карандаш.

— Лучше пастель.

— Пожалуй. И вот однажды Борис замечает на парковой скамейке в тени ветвистого рододендрона элегантную молодую женщину, склонившуюся над книгой в таком неизъяснимом чеховском обаянии, что он сразу почувствовал мощный адреналиновый удар в сердце, который простодушные эллины принимали за выстрел Эрота…

— Нет!

— Что значит — нет?

— Наша Юля сидит не под рододендроном. — Писодей с надменностью потомственного дендролога глянул на соавтора. — Она сидит у самой воды на удивительной старинной иве, напоминающей по форме ископаемого ящера.

— Кокотов, вы мне начинаете нравиться! На иве. Ну, а дальше все как обычно. Пару раз Боря будто невзначай проходит мимо, пытаясь заглянуть в книгу, которую она положила на колени. Знаете, в молодости у меня было хобби. Увидев хорошенькую читательницу в метро, в трамвае, в электричке, я старался присесть рядом, заглянуть и по нескольким выхваченным строчкам угадать, что за книга. В те годы это было не сложно: все читали одно и то же. Когда страна увлекалась Пикулем, возле пивных ларьков мужики спорили до хрипоты, загибая пальцы и высчитывая, сколько любовников было у матушки-государыни Екатерины Алексеевны. А всенародное помешательство под названием «Алмазный мой венец»? Весь Советский Союз гадал, кого зашифровал лукавый Катаев под никами Королевич, Мавр, Командор, Щелкунчик, Колченогий?..

— Колченогий — это, кажется, Нарбут? — полуспросил писодей.

— Совершенно верно! Но этого не знал никто, кроме филологически озабоченных граждан. Ах, скольких свежих любознательных студенток и аспиранток я увлек на скользкий путь взаимности, открыв им тайну Колченогого! О, мед воспоминаний! Кстати, именно так я завоевал сердце Маргариты Ефимовны.

— А чем завоевал ее сердце мистер Шмакс? — тихо поквитался Кокотов.

— Что такое мистер Шмакс? Пшик. Пустяк. Быт. Если вы женитесь на Лапузиной, думаете, у нее не будет своего мистера Шмакса? У нее будут стаи бездомных голодных мистеров Шмаксов!

— Почему бездомных? — опешил Андрей Львович, ощутив холод под сердцем.

— Я пошутил. Итак, наша гордая Юля, заметив любопытного и весьма привлекательного незнакомца с папкой, из чувства противоречия нарочно отвернулась, скрывая, что читает. Да еще вдобавок окатила его таким ледяным взором, на какой способна только женщина, готовая от безлюбья завыть одинокой вагиной! Но Борис, не обращая внимания, преспокойно уселся на другом конце парковой скамьи…

— Ивы… — поправил писодей.

— Ивы. Открыл альбом и стал рисовать Юлию, взглядывая на нее с профессиональным прищуром. Через некоторое время наша невольная натурщица пожалела о своей излишней суровости и потому спросила художника почти с ненавистью:

— Вы меня изображаете?

— Вас…

— Могли бы спросить разрешения!

— Можно?

— Мне все равно… — пожала она своими одинокими плечами.

— Я бы на ее месте не разрешил, — вставил Кокотов.

— Почему?

— А может, он — карикатурист.

— Ну и что?

— Не всем нравится.

— Не пытайтесь быть скучней Сокурова. Не получится! Не-ет, нашей Юле не все равно! Ей страшно интересно, и вот она сама начинает исподтишка поглядывать на худого длинноволосого художника, одетого в старые джинсы и застиранную ковбойку. А сердце уже колотится у горла, стучит: «Это же он, он, дура, твой принц Датский!»

— Почему Датский?

— А я разве вам не рассказывал?

— Нет…

— У меня была подружка — работала в бюро обслуживания Союза кинематографистов…

— Стелла?

— Стелла.

— Пикантная такая?

— Да, пикантная, — подтвердил режиссер, удивленно глянув на соавтора. — Так вот, она всех мужиков делила на нищих и принцев. Нищие не существовали для нее не только как социальный класс, но и как биологический вид. Однако и не каждый принц мог рассчитывать на ее сочувствие. Стелла ждала принца Датского — такого, которому, как она выражалась, захочется дать всю себя. И вообразите, в конце концов она вышла замуж за датчанина…

— В прошлый раз вы говорили за шведа!

— Разве? С такой памятью вам не сценарии сочинять, а в покер играть. На чем я остановился?

— На принце Датском.

— Вот именно! Юлия, осторожно вытягивая шею, пытается заглянуть в рисунок, но Борис, заметив это, нарочно наклоняет папку, чтобы ничего нельзя было рассмотреть. Юля обиженно углубляется в книгу, но судьба женоубийцы Позднышева ей уже неинтересна. Она поднимает голову, и тут они встречаются глазами. И все — и конец! Знаете, как это бывает?

— Да-а-а, — вздохнул писодей, вспомнив, как смотрела на него Наталья Павловна вечером, возле беседки.

— То-то! …Они с облегчением рассмеялись и тут же познакомились. Она показала обложку «Крейцеровой сонаты». Он посочувствовал и предъявил Юлии ее собственное лицо, дивным мановением искусства переселившееся на лист ватмана. «Неужели я такая?» — тихо спросила женщина. «Вы еще печальнее!» — ответил мужчина. «Я не знала…» «Я тоже не знал…» Какого черта! — заорал Жарынин, услышав мурлыканья «Сольвейг».

— Извините… алло… не слышу… кто это? — боязливо отозвался Кокотов и сразу же — по нежному шороху в трубке — догадался, кто.

— О, мой рыцарь! Это вы?

— Я…

— Почему же не отвечаете?

— Я…

— Знаю, вы заняты. Творите?!

— Немного…

— Тогда буквально три слова. Завтра я заеду за вами в Ипокренино. Вы соскучились? Я — страшно. До встречи, мой спаситель, до встречи, Андрюша! — страстной скороговоркой выпалила она, вложив в имя «Андрюша» томительную память о разнузданной незавершенности той ночи.

— До завтра, Наталья Павловна! — чуть громче, чем надо, произнес автор «Полыньи счастья», косясь на орлиный профиль игровода, нахохлившегося в завистливом презрении.

— Вы закончили?

— Вы закончили?

— Да…

— Я вас не очень отвлекаю нашим сценарием?

— Совсем нет.

— Еще раз достанете телефон — выброшу в окно!

— Меня?

— Телефон. Отвечайте: когда они станут любовниками?

— Думаю, через недельку… — поколебавшись, ответил писодей.

— Кокотов, вы скучны, как жилищный кодекс. В тот же день! Той же ночью. Они целуются в зарослях… в зарослях… Ну, подсказывайте!

— Рододендрона…

— Вы мстительное ничтожество!

— Снежноягодника…

— Лучше!

— Лунника убывающего.

— Отлично! Они целуются в зарослях лунника убывающего. Смеркается. Райский огород закрывается на ночь. Проходит сторож с колотушкой. А они прячутся, остаются одни и любят друг друга под луной. Как Львов и Лика в «Гипсовом трубаче».

— Как Львов и Лена, — мягко поправил Кокотов. — Но у меня в рассказе лес, а это — маленький парк посреди Москвы. Там охрана…

— Плевать! Охрана пьет пиво и смотрит футбол.

— А Черевков?

— В командировке.

— Ника?

— Анита.

— Ника.

— Да, Ника… Осталась ночевать у подруги, сиречь у Молокидзе.

— Может, все-таки дать им хотя бы день-два, чтобы привыкли друг к другу? Тайное свидание. Первый поцелуй. А то так сразу… под луной… — засомневался автор «Беса наготы».

— Кокотов, в вас течет кровь лабораторной лягушки! Настоящая любовь сваливается на человека, как сталактит. Бац в темечко! Вот вы долго ухаживали за вашей Нинчушкой?

— Нинёнышем, — сварливо поправил Андрей Львович. — С выпускного вечера.

— Да-а? Долго. Сочувствую. А за Лапузиной?

— С пионерского лагеря…

— Да-а-а? Никому этого не говорите. Наши герои соединятся сразу, в день знакомства. Я вам обещаю! Ах, как я это сниму! Ночной город, мигая воспаленными окнами, обступает огород со всех сторон, порывы ветра треплют экзотические кроны и душные соцветья, а они, как Адам и Ева, сияя в ночи лунной наготой, никак не могут насытиться друг другом… А потом усталые, но довольные, Боря и Юля остудят свои разгоряченные тела в тайной прохладе старинного водоема. Не возражаете?

— Угу, — кивнул писодей, подумав, что никогда бы не пустил в этот пруд Обоярову.

Во-первых, там наверняка водятся пиявки и лягушки. Во-вторых, она бы вышла потом на берег, вся облепленная ряской и тиной, а душевых кабинок там нет. Не Сочи! Конечно, можно потом омыться в бассейне с золотыми рыбками. И он вообразил бескомпромиссно нагую Наталью Павловну, плывущую в зеленой воде, как богиня, в ореоле медлительных вуалехвостов. Однако его фантазии были внезапно прерваны «Полетом валькирий».

— Как? Не может быть! Предатель! — нахмурился Жарынин. — Заприте его и никуда не выпускайте! Что? Нотариуса? Вызывайте! Да, за мой счет. Мы уже близко…

— А что случилось?

— Измена! Нет ничего хуже вероломной старости! — ответил игровод и нажал педаль газа.

24. КОНДИЦИИ КОРОЛЯ ЛИРА

Белоколонное «Ипокренино» выткалось из легкого сентябрьского воздуха, словно усадебная греза Борисова-Мусатова. Однако вместо завитых барышень в кринолинах и шалях, вместо дворяночек, томящихся у водоема, подоспевших соавторов ждали у балюстрады встревоженный Огуревич, тоскующие бухгалтерши и Ящик со своей Златой. Валентина Никифоровна скользнула по Кокотову показательно равнодушным взором, каким женщины частенько награждают былых постельных сообщников. А Регина Федоровна, не выдержав, кинулась к режиссеру на шею:

— Дима!

— Выздоровела? — Он огладил ее движением коннозаводчика.

— Совсем! — ответила она с придыханием.

— Где этот старый обжора? — грозно спросил Жарынин.

— У себя… — хором ответили встречающие.

— Он ни с кем еще не виделся?

— Нет, — доложил старый чекист.

— По телефону разговаривал?

— Нет, мы обрезали провод, — сообщила Злата.

— Интернет?

— Ну что вы, он даже мобильным не пользуется — боится рака! — объявил Огуревич.

— Отлично! Пошли! — режиссер двинулся к двери.

Все устремились за ним, словно сподвижники за вождем. Справа на плече повисла соскучившаяся Регина, слева семенил, докладывая, Ящик. Остальные растянулись догоняющей свитой.

— Задание выполнено! Список готов, — отрапортовал Ящик.

— Отлично! Они догадались?

— Нет, я сказал, что собираю подписи против вертолетной площадки у газовиков.

— Оригинально!

— А куда мы идем? — уточнил Андрей Львович.

— К Иуде!

— Куда-а?

— К Проценко.

— Это из-за него весь сыр-бор?

Игровод дико глянул на соавтора и внезапно остановился, стряхнув с плеча Регину Федоровну. Старый чекист по инерции пробежал несколько шагов вперед, продолжая информировать центр о морально-политических настроениях насельников. Кокотов тоже встал, а Валентина Никифоровна, набежав на писодея, от неожиданности мягко толкнула его грудью и смутилась до румянца. Разогнавшись вслед за вождем, массивный Огуревич, будто слон, чуть не затоптал миниатюрную Воскобойникову. В результате в коридоре образовалась небольшая толпа, напоминающая митинги времен поздней перестройки.

— Сыр-бор?! — громовым голосом трибуна воззвал игровод. — Да вы хоть понимаете всю опасность, весь ужас ситуации?! У нас в «Ипокренине» две глыбы искусства, два народных любимца, две живые легенды — Ласунская и Проценко. Их знает каждый. Вера Витольдовна в суд идти отказалась. Это плохо, но поправимо. А теперь представьте себе, что будет, если самый несчастный король Лир советского театра в суде поддержит Ибрагимбыкова! Представили? Ка-та-стро-фа! А если он даст интервью журналистам и расскажет о коммерческих шахермахерах Аркадия Петровича?

— Ну… я бы… все-таки… — напружил щеки директор.

— Молчите! Из-за вас теперь мы идем на Каноссу к этому старому продовольственному клептоману!

— Но он же просто шантажирует нас! — воскликнула Злата.

— Каждый зарабатывает на хлеб как умеет, — вздохнул Жарынин. — Кто-то морит энергетических глистов, кто-то пишет дамские романы, а кто-то шантажирует. Идемте! И прошу меня не перебивать, когда я буду биться за нашу…

— …Тихую гавань талантов, — воткнул Кокотов, уязвленный словами режиссера.

— Приберегите ваше остроумие для сценария! — грубо оборвал его игровод. — Вперед!

У двери на часах стоял мосфильмовский богатырь Иголкин, видимо, призванный на общественные нужды в наказание за беззастенчивое пьянство на поминках. В руках он, точно камергер, держал ключ.

— Отпирай! — приказал Огуревич.

Не постучав, всей толпой они вторглись в комнату. Честно говоря, писодей ожидал увидеть музей-квартиру, где на стенах висят старые афиши и дареные Малевичи, а на полочках теснятся позолоченные фестивальные статуэтки и прочая бижутерия славы, где под зеленой, в стиле ар нуво, лампой, щерится древний «ремингтон», зажав в каретке листок со свежими мемуарами про какую-нибудь легендарную Мулю Фрик, всю жизнь прыгавшую с одной великой постели на другую, точно болотный полещук — с кочки на кочку. Однако ничего такого не было в помине: комната оказалась пустынной, как ограбленный гостиничный номер: даже остатков дулевского сервиза в серванте не обнаружилось. Кроме того, в помещении стоял запах казармы, где ночуют солдаты, не мывшиеся со дня призыва. Книг тоже не наблюдалось, за исключением «Моей жизни в искусстве», подложенной под ножку захромавшего столика…

Единственной достопримечательностью помещения являлся сам Проценко — народный артист СССР, лауреат одной Ленинской, двух Сталинских и трех Государственных премий. Он сидел в ветхом казенном кресле и, нахально улыбаясь, вращал большими пальцами. На нем была древняя полосатая пижама, в таких баловни пятидесятых фланировали по коктебельской набережной или гуляли в Пятигорске, потягивая из фаянсовой кружки минеральную водицу.

— Ах, какая делегация! Какой почет! Здравствуйте! — вскричал Проценко своим знаменитым пронзительным тенорком, от которого падали в обморок нервные театралки.

— Здравствуйте, Георгий Кириллович, — сурово приветствовал Жарынин.

— Бонжур, мон шер, — с великолепным мхатовским прононсом ответил лучший Сирано де Бержерак эпохи.

— Если меня верно информировали, вы собираетесь на суде выступить на стороне Ибрагимбыкова? Это так? Это не ошибка? — строго спросил игровод.

— Вы не ошиблись, голубчик! Именно так-с…

— Георгий… — задохнулся возмущением Ящик и невольно схватился за поясницу, где во времена его чекистской молодости полагалась кобура с табельным наганом.

— Да! Да! Да! Да! — взвизгнул ярчайший Чацкий советской сцены.

— Почему?

— Почему-у-у?!! — взвыл Проценко, словно король Лир, обманутый всеми дочерьми человечества. — Да потому что вы про…ли наше Ипокренино! И теперь морите меня голодом, кормите как ночлежника! Я Народный артист Советского Союза, покойный сэр Лоуренс Оливье говорил, что я гений! И я хочу есть, есть, есть! А меня все бросили, я никому не нужен! Но я сам позабочусь о себе. Сам! Большой художник обязан выжить ради искусства, даже если ему придется предавать, доносить, брать пищу из рук врагов, воров, бандитов. Великая Лени Рифеншталь е…сь с Гитлером. И умница! Ради таланта прощается все, все, понятно? И этот ваш Ибрагимбыков уж конечно будет меня кормить не так, как вы, Огуревич. Высший разум! Ха-ха-ха! Нет, вы не экстрасенс. Вы экстражулик! Я встану и скажу на суде, что Ипокренино надо срочно отдать Ибрагимбыкову. Он по телевизору обещал ремонт, еду и врачей!

Назад Дальше