Конец фильма, или Гипсовый трубач - Поляков Юрий Михайлович 52 стр.


— Ян Казимирович, вы обещали рассказать про Катынь! — отводя глаза, напомнил Кокотов. — Как вы туда попали?

— Обыкновенно… Сижу я, как сейчас помню, в «Правде» и сочиняю фельетон про нарушителей трудовой дисциплины — тогда боролись с опозданиями на работу. Входят два командира в гимнастерках с синими петлицами и вежливо просят меня проехать с ними. После ареста Станислава я этого ждал, потому не удивился, только попросил разрешения дописать фельетон — его ждали наборщики. Они объяснили, что дело срочное, и повезли меня на Лубянку. Я был уверен, что попаду в руки «молотобойцев», и готовился к худшему. Однако бить меня не стали, напротив, старший майор госбезопасности обратился ко мне со странной просьбой — немедленно отправиться под Смоленск в лагерь польских военнопленных и встретиться… с Брониславом. «Он жив?» — обрадовался я. «Да, жив и мы очень на него рассчитываем!» — был ответ. А случилось вот что: в Париже возникло польское правительство в изгнании генерала Сикорского. С этим правительством в свете надвигавшейся войны надо было налаживать отношения. А как? Ежов успел уничтожить всех наших разведчиков-поляков во главе с легендарным Сосновским. Просто некого было заслать к Сикорскому. И тогда вспомнили о Брониславе. Но к нему надо послать человека, которому бы он поверил. Я простодушно предложил вернуть из тюрьмы Станислава, но чекисты странно переглянулись, они-то, в отличие от меня, знали, что десять лет без права переписки означает расстрел. Старший майор соврал, что Стась болен, а контакт с Брониславом надо установить немедленно. Но я-то понимал, что у меня появился шанс вызволить брата, и снова настойчиво посоветовал поручить дело Станиславу. Ведь меня Броня в последний раз видел в 1917-м, когда покойный отец со смертного одра напутствовал нас на такие разные жизненные поприща. Я был тогда ребенком, прошло больше двадцати лет, Бронислав меня просто не узнает и заподозрит обман.

— Не заподозрит! Вы покажете ему одну вещицу. Ее нам передал Станислав Казимирович… — Старший майор положил на стол…

Старик погладил вензель на старинном серебряном ноже.

— И вы поехали? — вскричал Жарынин.

— Да.

— И нашли брата?

— Конечно! Иначе откуда у меня это? — Болт показал на сафьяновый футляр.

— А кто же тогда расстрелял поляков, — удивился Жуков-Хаит. — Неужели Гитлер?!

— Наберитесь терпения, сейчас все узнаете…

Но тут в столовую вбежал, держась за сердце, Ящик.

— Ура! — крикнул он, удивленно косясь на кокотовский стакан компота. — Победа!

— Что случилось? Ибрагимбыкова посадили? — усмехнулся игровод.

— Нет. Нам дали место на Новодавешнем!

— Жмень нашел деньги?

— Я вас умоляю…

— Сядьте — расскажите!

…А случилось вот что. Как известно, вторым мужем Ласунской был знаменитый драматический актер Соколов-Карачаров — идеал московских барышень и баловень столичных дам, поджидавших своего кумира после каждого спектакля у служебного входа и с визгом бросавшихся на него с букетами. Их так и прозвали «карачаровки». С ним Вера Витольдовна прожила два года, но так и не записалась в ЗАГСе: вначале некогда было, она все время на съемках, он — на гастролях, потом, буквально накануне назначенной регистрации брака и свадебного торжества в «Славянском базаре», куда обещали прибыть Немирович-Данченко, нарком Ежов, писатель Толстой и многие другие знаменитости, несчастный Соколов-Карачаров умер прямо на сцене Малого театра во время монолога «А судьи кто?». Задав знаменитый вопрос, актер вдруг сообразил, что как раз в это время за углом, в Колонном зале, идет процесс над троцкистами, — и сердце разорвалось от ужаса. На глазах оторопевшей публики его, бездыханного, унесли со сцены и как народного артиста похоронили на Новодавешнем, рядом с могилой основателя русской школы мягкой дрессуры Дурова, высеченного из огромного куска белого мрамора в клоунском трико с большим фестончатым воротником. Ласунская твердила, что семейное счастье теперь не для нее. И оказалась права: то, что вытворял ее третий муж, авиаконструктор Скамейкин, счастьем никак не назовешь.

Бездетный Соколов-Карачаров пролежал в гробовом одиночестве, под скромной плитой, семьдесят лет. Детей и родственников у него не было. Первое время за могилой ухаживала безутешная вдова, а когда Вера Витольдовна утешилась, печальную эстафету приняли поклонницы великого героя-любовника и верно несли ее долгие годы, взрослея, дряхлея и одна за другой выбывая из жизни. Последняя «карачаровка», видевшая своего кумира в роли Карла Моора тринадцатилетней отроковицей, поливала цветы и полола травку накануне дефолта. Потом уже никто не приходил. Директор кладбища, потирая руки, ждал-поджидал, когда выйдет срок бесхозности, чтобы выставить золотое местечко на рынок могиломест. Но хитроумный Жмень вспомнил про Соколова-Карачарова и предъявил свои права. Однако топ-менеджер вип-погоста уперся, потребовав документы, подтверждающие родство. Таковых не оказалось. Тогда председатель ССС снова побежал в администрацию президента, там его выслушали, поняли, обещали помочь и слово сдержали. Учитывая, что на похороны собирается первая леди, они попросили директора некрополя закрыть глаза на бумажно-матримониальные неувязки. Тот заупрямился, ссылаясь на слова президента о верховенстве закона, сказанные для красоты в послании парламентариям. Спорить с ним не стали, но смиренное кладбище вдруг посетила налоговая полиция… Директор сдался и разрешил похоронить Ласунскую рядом с незаконным мужем. За это парни из администрации взяли недорого — пятьдесят тысяч евро. Махоркин и Жмень по-братски поделили расходы пополам.

— Ну, пойдемте, пойдемте! Бездынько написал прощальную оду! — призвал Ящик. — Надо послушать, обсудить…

— Да, — согласился Болтянский. — Все-таки очень ответственно. Такие люди придут. А Бездынько иногда заносит. Вы знаете, за что его выгнали из «Правды»?

— За что?

— Обсмеетесь! Он сочинил:

Хрущев прочитал и взбесился. Вредительство! Издевательство! Все страна в МТСах, на полях трактора и комбайны, а этот гад-поэтишка клевещет, будто у нас колхозники работают лопатами. Вон! И что вы думаете? Выставили. Бедствовал. В газете «Водный транспорт» только и печатали. Из сострадания. Нет, надо послушать и обсудить.

— Погодите! — взмолился Жуков-Хаит. — А как же Катынь? Кто же расстрелял поляков?

— Сейчас все узнаете…

Но в этот исторический миг Агдамыч закончил размечать «Пылесос» и врубил болгарку. Вращающийся диск со страшным скрипучим визгом въелся в мозаику, воздух наполнился густой белой пылью, и последний русский крестьянин с ног до головы стал совершенно белым, будто на него высыпали мешок муки.

— Пойдемте скорее отсюда! — закашлявшись, взмолился Ящик.

— Да, пожалуй! — согласился Болтянский, прикрывая слезящиеся глаза. — Завтра расскажу…

— Завтра меня здесь не будет… — вздохнул режиссер.

Кокотов, не доев компота, поплелся вслед за остальными. Когда они шли по оранжерее, автор «Знойного прощания» вдруг остановился и тихо проговорил:

— Идите! Я догоню…

Он осторожно отвязал веревочку, опустился в плетеное кресло и, устроившись поудобней, стал смотреть на цветок кактуса. Через некоторое время ему показалось, будто над белесыми колючками действительно трепещет синий газовый огонек, накреняясь от сквозняка. Мысли писодея, как обычно, разветвились. Тоскуя, он думал о скорой операции, страшась наркозного беспамятства и острого скальпеля, безжалостно кромсающего его, Кокотова, неповторимые извилины. Одновременно Андрей Львович вообразил себя Ласунской, сидящей здесь, в оранжерее, на своем любимом месте. Он даже попытался понять, о чем она могла думать перед смертью? О прошлом, конечно, — о ролях и мужчинах…

«А вот интересно, старухи помнят свое молодое тело, скучают по нему, вспоминают, как оно отзывалось на ласки?»

С Ласунской его мысли сами собой перешли на Обоярову. Он снова и снова пытался понять, почему вчера не открыл ей дверь. Почему мысль о ее разгоряченной плоти привела его в такое бешенство? Одновременно Андрей Львович представлял себя в инвалидной коляске, под клетчатым пледом, с забинтованной головой… Бывшая пионерка, одолевая вязкий песок, толкает перед собой, катит коляску вдоль закатного моря. Рыжее солнце, озарив окоем последним светом, тускнеет, уходит за горизонт. Облака, еще недавно белесые, чуть заметные, проявляются, лиловеют, словно древесные узоры под морилкой. А мрачнеющие волны, шурша, взбираются на мокрый берег, медленно и ритмично, как любовники, смертельно уставшие, но не желающие разомкнуть объятья.

Внезапно писодей понял: ничего страшного, если зазеркальная женщина, повторяя движения Альберта, не будет соскабливать «жилетом» мыльную пену со щек, ведь искусство — не отражение, а всего лишь неверная тень жизни. Ну в самом деле, взять того же Дориана Грея! По логике, вечно юными и желанными могли остаться лишь его лицо и руки, изображенные на волшебном портрете. Все остальные части тела, скрытые под нарисованной одеждой или не поместившиеся в раму, должны были состариться, исказиться, истлеть. Викторианские потаскухи попадали бы в обморок, если бы настоящий Дориан разделся перед ними. Кошмар: лицо юного полубога и заживо разлагающееся тело разнузданного старца. Но ведь никто не упрекал Уайльда в этой неувязочке! Никто и никогда…

Поэтому Альберт может смело влюбляться в Мирру, часами сидеть в ванной, любоваться, изучая ее мельчайшие, грациозные повадки. Так сам Кокотов в первые месяцы совместной жизни с неверной Вероникой мог до слез умиляться тому, как она хмурит фарфоровый лобик, пересчитывая в столбик на бумажке деньги, потраченные в универсаме.

Итак, Альберт хочет увидеть Мирру, но не в зеркале, а в жизни. У него есть друг сыщик. И вот они вдвоем, сидя в опустевшей «ментовке» перед монитором, мучительно составляют фоторобот зазеркальницы из безымянных, бессмысленных глаз, лбов, бровей, причесок, носов, губ, щек. Когда же наконец на экране стыкуется лицо, отдаленно напоминающее Мирру, Альберт хватает выползший из принтера листок и бежит в редакцию МК, где иногда сотрудничает. Утром на полосе объявлений появляется ее портрет под шапкой «Ищу женщину!». Кстати, хорошее название для рассказа…

Но никто не откликнулся. Альберт все глубже погружается в безвольное отчаянье, каждое утро он спешит в ванную, чтобы увидеть свою Мирру, из дому выходит редко — вдохнуть свежего воздуха, купить немного еды и цветы для любимой, если предыдущий букет завял. Он должен постоянно видеть ее, в разлуке, даже краткой, его ломает как наркомана. Однажды бедняга на два дня уехал в Питер по делам и чуть не сошел с ума от тоски. С тех пор он уже не покидает квартиры, еду ему носит одна из бывших подруг, которая, даже выйдя замуж, заботится о свихнувшемся любовнике.

И вот однажды, пасмурным утром, когда кажется, что солнце не появится больше никогда, Альберт, проспав до обеда, встает, бредет в ванную, подходит к зеркалу и видит там свое хмурое, невыспавшееся, небритое, лицо. Зазеркальница исчезла. Несколько минут он стоит ошеломленный, дрожит и понимает: жизнь кончена. В шкафу спрятан револьвер, подаренный другом-сыщиком: тот приторговывает криминальными «стволами». Проверяя барабан с патронами, Альберт думает об одном: успеть застрелиться до того, как появится бывшая подруга с продуктами. Она может помешать! Он всовывает дуло в рот, подавляет приступ рвоты, медлит, стараясь подумать напоследок о самом главном. И тут раздается звонок в дверь. Неудавшийся самоубийца, чертыхаясь, идет открывать… и видит на пороге ее, свою зазеркальную любовь. Она одета в тугие джинсы, ботфортики с серебряными шпорами и кожаную куртку с мушкетерской пряжкой. Смущенно улыбаясь, девушка протягивает газету с фотороботом и говорит:

— Извините… Я была за границей. Мне делали операцию. А когда вернулась… Вот… Кажется, это я!

— Мирра!

— Меня зовут Наташа…

Булькнула «Моторола». На экранчике появился конвертик.

Она близко! Подъезжает! К черту рассказ! К черту смерть! К черту всех! Да здравствует любовь! Плотью плоть поправ! Кокотов затрепетал, как обнадеженный девственник, и вскрыл месседж:

Мой бедный, нежный герой!

Мечтала быть Вашей неотлучной сиделкой, но срочно надо лететь в Сазополь, переоформлять дом, пока Федя тайком не продал. Мне звонила соседка-болгарка: какие-то агенты водят покупателей. Мужайтесь, мой друг, я тоже боялась, когда мне вставляли титановую шейку, но уснула и проснулась здоровой. Посылаю вам молитву-оберег от отца Якова, читать ее надо постоянно вслух или про себя, в ней закодированы космические ритмы, восстанавливающие организм.

«Господи Боже, благослови! Во имя Отца, Сына и Святаго Духа, аминь. Как Господь Бог небо и землю, и воды, и звезды и сыро-матерную землю твердо утвердил и крепко укрепил, и как на той сыро-матерной земле нет ни которой болезни, ни кровавой раны, ни щипоты, ни ломоты, ни опухоли, так же сотворил Господь меня, раба Божия (имярек), как сотворил Господь, твердо утвердил и крепко укрепил жилы мои, и кости мои, и белое тело мое, так же у меня, раба Божия (имярек) не было бы на белом теле, на ретивом сердце, на костях моих ни которой болезни, ни крови, и ни раны, и ни щипоты, и ни ломоты, ни опухоли. Един архангельский ключ. Во веки веков, аминь!»

Алсу вам шлет привет! Она летит со мной. И помните, вы навсегда останетесь моим героем и спасителем!

Н. О.

Кокотов несколько минут сидел неподвижно, потом громко, долго, грязно выругался и набрал номер Жарынина:

— Я согласен.

— Отлично! — совсем не удивился соавтор.

— Но мне нужен нотариус.

— Завещание? Разумно!

— Я хочу оставить квартиру дочери.

— У вас разве есть дочь?

— Конечно. Я вам не говорил?

— Нет. Рад за вас! Нотариус будет. Но вам надо пройти краткий курс владения холодным оружием, потренироваться.

— Когда?

— Немедленно.

— С кем?

— Со мной. Все-таки в Войсках Дяди Васи нас неплохо готовили!

— Где готовили?

— В ВДВ. Жду вас!

— Един архангельский ключ…

— Что?

— Ничего.

Кокотов рывком встал из кресла и командорским шагом направился к Жарынину. Попутно он отщипнул от кактуса цветок, скатал его в мокрый шарик и зашвырнул за батарею.

КОНЕЦ ФИЛЬМА. ЭПИЛОГ

I. Нос на ввоз

История наша заканчивается в полдень, когда жизнь…

Впрочем, жизнь имеет смысл в любое время суток.

В зоне паспортного контроля аэропорта Шереметьево-2, как обычно, теснился прилетевший люд. Нетерпеливая толпа состояла из нескольких очередей, сдавленных, перепутавшихся, но тем не менее сохранивших внутреннюю сцепку и устремленных к стеклянным кабинкам, где сидели пограничницы в серых рубашечках с зелеными погонами. Одна из них, молодая крашеная блондинка с сержантскими лычками-уголками, хмуря выщипанные брови, сличала фотографию в паспорте с пассажиром весьма подозрительного вида. Куртка-аляска сидела на нем мешком, сам он был болезненно худ и бледен, отчего крупный, почти индейский нос хищно выделялся на его узком лице с обидчивым подбородком. Нервно скучая, гражданин разглядывал сержантскую грудь — такую высокую, что форменный галстучек лежал на ней ступенькой.

— Головной убор снимите, пожалуйста! — попросила пограничница и сунула развернутый паспорт с золотым двуглавым орлом в стоящий перед ней аппарат.

— Что? — не расслышал пассажир.

— Шапку, говорю, снимите!

— А-а-а… Пожалуйста!

Странный возвращенец стянул с головы черную вязаную ермолку с фирменной галочкой и предъявил лысину, покрытую еле заметной волосяной порослью, отчего сразу стал похож на рецидивиста.

— Откуда прилетели? — еще раз сверив снимок с оригиналом, ласково спросила она.

— Из Дюссельдорфа.

— Вы что ж, там полгода пробыли? — удивилась сержантка, листая паспорт.

— Да.

— Работали?

— Лечился. А в чем, собственно, дело?

— Не волнуйтесь, гражданин, все нормально! — успокоила пограничница и незаметным движением нажала кнопку, вызывая старшего. — Как погода в Дюссельдорфе?

— Тепло…

Пассажиры, томившиеся у красной черты, огорчились из-за внезапной задержки и зароптали, с завистью наблюдая, как соседние очереди бодро идут вперед: только и слышен радостный лязг штемпельных машинок да веселый щелк металлических калиток, выпускающих на волю счастливцев. Они сердито смотрели на лысого в «аляске», устроившего затор, и с таким нетерпением поглядывали то и дело на часы, словно могли непоправимо опоздать — выйти наружу и не найти России, отчалившей черт знает куда.

Тем временем появился старший — молодцеватый майор, затянутый в форму, явно сшитую на заказ, а не выданную со склада. Он по-хозяйски зашел в кабинку и, склонясь к плечу полногрудой сержантки гораздо ближе, чем предполагает устав, исследовал подозрительный паспорт. Затем майор окинул бдительным взором проблемного пассажира, обменялся с подчиненной осведомленными гримасками и спросил:

— Что же вы так долго делали в Дюссельдорфе-то?

— Я уже объяснял: лечился!

— Не надо волноваться!

— Я не волнуюсь…

— Вот и хорошо! Какой-либо еще документ с собой имеется?

— Да, вот, возьмите… — лысый обиженно вынул из бокового кармана и просунул в щель под стеклом удостоверение в красных корочках.

Назад Дальше