— Вернули! — писодей удивленно показал на «Рабочего и колхозницу», которые, серебрясь сувенирной свежестью, вознеслись выше прежнего.
— А-а… Вот вы о чем… Это копия. Оригинал продали в Мексику, в музей Троцкого.
— Откуда. Вы. Знаете? — строго спросила Нинка.
— Это все знают… — вздохнул Коля и продолжил свой рассказ.
…Щедрый от природы, последний русский крестьянин пил не один, делясь внутренним спиртом с местными алкоголиками, возвращая синих доходяг к жизни, и они, благодарные, бродили за ним толпами, как ученики за Конфуцием. Но пал Агдамыч не от водки, от нее, родимой, не умирают, погиб он из-за того, что стал гоняться по деревьям за белками, которые страшно донимали его навязчивыми сущностными беседами. В итоге он полез за одним разговорчивым зверьком на сосну, сорвался, сломал позвоночник, но прополз около километра и умер на той самой лавочке, где любил сиживать Бабель. Разумеется, до белок дело бы не дошло, окажись рядом Владимир Борисович, но казак-дантист, опоясавшись дедовской шашкой, убыл с сотней добровольцев в Косово — защищать сербов от оборзевших албанцев.
Однако чудеса на этом не закончились. Тело Агдамыча и после смерти продолжало, изумляя патологоанатомов, источать чистый спирт в изрядных количествах. Из окон морга, куда его отвезли, струился, ошеломляя местных пьяниц, манящий дух, словно там, внутри скорбного склада, бурлил огромный самогонный аппарат. Уникальным случаем заинтересовалась Академия медицинских наук — и загадочные останки последнего русского крестьянина, не востребованные родственниками, забрали для научных истязаний…
Коля высадил Кокотова и Валюшкину у подъезда, а сам порулил к кирпичному дому Госснаба, предупредив, что у них всего десять минут и не больше: Сплошная за опоздание вычитает деньги из зарплаты.
Помойный бак был доверху набит высохшими букетами: Восьмое марта давно миновало, но мусор, видимо, с тех пор не забирали. Знакомая крыса, сгорбившись, сидела на своем месте, потирала лапки и смотрела на вернувшегося из странствий писодея с лукавым снисхождением — как на милую оплошность эволюции. В подъезде приветливо повеяло родными зловониями. На стенах лифта, испещренных прежде мелкими похотливыми гадостями, появились две порнографических фрески: видимо, в доме завелся монументалист.
Зато дверь квартиры удивила свежей обивкой: черный дерматин с помощью серебряного тросика, натянутого на криво вбитые золотые гвоздики, был художественно разделен на кособокие вспученные ромбы. Работу явно выполнил начинающий энтузиаст. Новый входной звонок обладал нежным колокольчатым переливом, видимо, чтобы не тревожить чуткого младенца.
Открыла Настя.
— Здравствуй, папочка! А я тебя к вечеру ждала! — Дочь поцеловала отца в щеку. — Это Леша сделал! — добавила она гордо, имея в виду дверную красоту.
От Насти исходил уютный, тепло-молочный запах кормящей распустехи, памятный Андрею Львовичу по временам сожительства с Еленой. Он не видел дочь с того самого момента, когда она, испуганная и растерянная, провожала его в Дюссельдорф. В Шереметьево ее вызвала Нинка. Несколько минут отец и дочь обнимались и просили друг у друга прощения, потом бывшая староста строго сказала: «Пора!». Кокотов и Валюшкина уже отдали билеты на регистрацию и поставили на ленту чемоданы, а Настя все еще стояла у стеклянной стены таможни и, прощаясь, махала им ключом от квартиры, полученным от больного отца, улетавшего в неведомую медицинскую неметчину. Потом они только перезванивались, и автор «Заблудившихся в алькове» узнал, что у него родился внук Константин. За минувшие полгода Настя располнела, в ее лице появилась та особая успокоенность, какую женщине сообщает материнство. Несвежий байковый халат едва прикрывал налившуюся, в синих жилках грудь, постоянно востребованную для кормления. Наскоро заколотые волосы и голые ноги в меховых тапочках завершали облик счастья.
— Здравствуйте, Нина Владимировна! Проходите! Папочка, как ты себя чувствуешь?
— Лучше, лучше…
Свою квартиру Андрей Львович не узнал. В прихожей висела серая шинель с прапорщицкими погонами, а на полке лежала фуражка с кокардой. Настя глянула на отца с такой вызывающей гордостью, словно это были горностаевая мантия и корона — никак не меньше! Кокотов кивнул ей с нежным пониманием. Коридор загромождали, поднимаясь до потолка, картонные коробки, пронумерованные и заклеенные скотчем.
— Ребенку нельзя дышать книжной пылью! — объяснила дочь, кивнув на кабинет, откуда доносились нежные звуки музыки. — Мы с Лешей сложили, как они стояли на полках, и все переписали, чтобы ты не запутался!
Действительно, к коробкам были приклеены тетрадные листки с перечнем содержимого:
1. Ч. Диккенс. Собр. соч. в 10 т.
2. В. Катаев. Собр. соч. в 10 т.
3. М. Булгаков. Собр. соч. в 5 т…
…И Андрей Львович снова вспомнил, как добывал Булгакова. Получив 102-й номер, он остался в очереди только затем, чтобы посрамить похмельного оптимиста Мреева, доказать, что к нему, Кокотову, судьба всегда была злобно несправедлива, как недоласканная жена. Но внезапно пришла радостная весть: многострадальный переводчик Билингвский, оправившийся от удара вилкой, нанесенного режиссером Смурновым, отбежал на минутку в закусочную, второпях подавился пончиком и увезен в больницу. Андрей Львович стал 101-м! Затем бдительная старушка Катя Сашко с позором разоблачила ушлую эссеистку Баранову-Конченко, записавшуюся дважды — как Баранова и как Конченко. Через час Кокотов уже получал первый том и абонемент из рук директора лавки, бывшей красавицы Киры Викторовны, которая всегда смотрела на писателей с каким-то лучезарным сожалением, словно хотела сказать: «Глупенькие, зачем вам столько книг, ведь жизнь и так коротка?!» Но писодей еще этого не понимал, и невозможно передать, что он чувствовал, выходя из лавки с черным томиком, осененным летучим золотым автографом творца «Мастера и Маргариты». Свежий запах типографской краски дурманил его пьянее, чем самые призывные духи, а склеенные, не читаные странички манили сильнее, чем сомкнутые девичьи колени. Кругом толпились, надеясь на чудо, безбилетные книголюбы, липли спекулянты, готовые тут же перекупить подписку за безумные деньги, а завистливые коллеги-писатели, не попавшие в заветную сотню, умоляли: «Дай посмотреть! Ну дай же!» А он шел сквозь них, гордый, счастливый и богатый…
Настя, встревоженная долгим молчанием отца, который со странной улыбкой поглаживал список собраний сочинений, робко добавила:
— Папочка, книги с автографами мы сложили отдельно. Правильно? Но если тебе так не нравится…
— Что? А? Да-да…
— Правильно! — ответила за Кокотова Валюшкина. — Книги. Заберем. Показывай. Наследника!
Кабинет был превращен в детскую, а пустые книжные полки прикрыты красочными постерами с мультяшными героями «Ледникового периода». Андрей Львович ничего не сказал, но про себя решил, что необходимо купить и развесить картинки из «Ну, погоди!» или даже — черт с ним! — из «Змеюрика». Тоже ведь классика! Внука следует воспитывать на национальных героях! А то все какие-то человекопауки да говорящие ленивцы!
В углу стояла пустая детская кроватка с сеткой, а младенец лежал у окна в электрической люльке, раскачивающейся под бесконечную нежную мелодию, похожую на Вивальди, исполненного оркестром стеклянных колокольчиков. Внук, лысенький, как Кококов после химиотерапии, посмотрел на вошедших умными непонимающими глазами и улыбнулся.
— Ну конечно, мокрый, — спохватилась Настя, пощупав подгузник. — Костя, это дедушка Андрюша…
— Похож! — сказала Нинка и, не уточнив, на кого похож, протянула ей пакет с детскими нарядами, купленными на рождественской распродаже в Дюссельдорфе.
— Ой, спасибо!
— Особенно — нос! — горько пошутил Андрей Львович, задетый тем, что внука назвали в честь Оленича.
— Тебе очень идет! — успокоила дочь, меняя сыну подгузник.
Попрощавшись с наследником на ломано-сюсюкающем языке, на котором взрослые почему-то предпочитают общаться с младенцами, дедушка пошел в спальню — взять из шифоньера кое-какие вещи. Отбирая сорочки и белье, он бдительным писательским оком отметил: никаких иных примет обитания мужчины в квартире, кроме шинели и фуражки в прихожей, не наблюдается. Широкое семейное лежбище, где так любила поакробатничать дважды неверная Вероника, обжито лишь с одного края: одеяло откинуто, подушка примята, на тумбочке дамские флаконы, дезодоранты, бутылочки для искусственного кормления, несколько покетбуков: Павлина Душкова, Энн Стоунхендж, К. Ропоткин, Аннабель Ли — «Преданные объятья».
— Настя, а почему?.. — Андрей Львович строго повернулся к дочери, но сразу почувствовал, как Валюшкина больно сжала ему локоть. — Настя, а почему ты читаешь разную ерунду? В доме столько хороших книг!
— Мне нравится… Отвлекает. В этих книжках все хорошо кончается… — В глазах молодой матери появились слезы.
— А как Люба поживает? — бодро спросил Кокотов, уходя от опасной темы.
— Замуж вышла.
— За Шепталя? — понимающе улыбнулся он.
— Нет, за Оклякшина… — ответила Настя.
— За Пашку?!
— За Пашку! Жена выгнала, а Любочка подобрала…
V. Так говорил Сен-Жон Перс
Во дворе, возле «Ауди» стояла немолодая дама в пегой нутриевой шубе и меховой шляпке с кожаной розой на тулье. Лицо у незнакомки было узкое, смуглое, когда-то, наверное, очень красивое, с черными, близко поставленными глазами, как у Галы, беспутной подруги затейника Сальвадора Дали. Перед дамой сидел темно-серый, «перец с солью», миттель-шнауцер и, задрав бородатую голову, преданно смотрел на нее такими же черными, близко поставленными глазами. Писодей давно подметил, что собаки и хозяева часто выглядят по-родственному.
— Вы просто негодяй, мистер Шмакс! — строго выговаривала дама, грозя витым поводком. — Вы должны немедленно сделать это!
— Гав! — отвечал пес.
— Не желаете? А вот отъедем километр — так сразу пожелаете!
— Гав, гав!
— Маргарита Ефимовна! — Коля, завидев Кокотова с Валюшкиной, высунулся из автомобиля. — Поехали! Сплошная меня убьет!
— А вы нас разве не представите? — спросила дама.
— В машине познакомитесь!
— Можно я с мистером Шмаксом сяду впереди?
— Можно…
Едва тронулись, женщина обернулась и протянула узкую руку в перчатке:
— Меня зовут… Маргарита Ефимовна…
— Андрей Львович… Примите мои запоздалые соболезнования!
— Да-да, спасибо! Это ужасно…
— А это — Нина Владимировна, моя жена, — добавил Кокотов и почувствовал благодарный толчок в бок.
— Очень приятно! А это — мистер Шмакс! — Вдова указала на миттеля, просунувшего между кресел любопытную морду, чтобы ничего не упустить из беседы людей.
— Мистер Шмакс? — переспросил писодей.
— Да! Вот мы и познакомилась… Я так рада! Я ведь говорила Диме, говорила: «Пригласи Андрея Львовича на обед! С супругой». Он обещал, обещал: приглашу, приглашу. Не успел. А теперь поздно… Он вас очень ценил, хвалил и все повторял: «Такого соавтора у меня еще никогда не было!» Я знаю, вы заболели после этого кошмара? Как сказал Сен-Жон Перс: «Здоровье растрачиваем, болезни оплачиваем!»
— Да. Уж! — вздохнула бывшая староста.
— Вы тоже… э-э… увлекаетесь Сен-Жон Персом? — поинтересовался Кокотов.
— Я? А Дима вам не рассказывал, откуда взялся этот Сен-Жон Перс?
— Из Франции, насколько я помню…
— Значит, не успел… — она судорожно вздохнула. — Это очень смешная история! Когда Жарынин учился на первом курсе ВГИКа, мировую литературу им читал профессор Таратута, который просто обожал Сен-Жон Перса. По-моему, у них даже был роман. В молодости Таратуту по линии Коминтерна заслали во Францию и внедрили в дипломатические круги, а Сен-Жон Перс, тогда его звали Алексис Леже, служил как раз в МИДе, сочинял стихи и входил в моду. Но потом, после убийства Кознера, Таратуту арестовали, а перед самым падением Парижа выслали в СССР, где его снова посадили — на 15 лет. После реабилитации он перешел на преподавательскую работу. Так вот, у него на все случаи жизни была готова цитата из Сен-Жон Перса. Ну, а первокурсники, вы же знаете, это гении насмешки! Они стали передразнивать Таратуту и приписывать великому французу то, что он никогда не говорил, всякую чепуху. Например: «Стойте справа — проходите слева!» — как завещал Сен-Жон Перс. С тех пор так и повелось: Дима придумывал каламбуры, афоризмы, шутки и выдавал их от имени Сен-Жон Перса. Всем очень нравилось! Надо было, конечно, записывать. Он даже просил меня: записывай! Хотел потом издать сборник «Так говорил Сен-Жон Перс». Но ведь когда долго живешь с человеком, привыкаешь, ленишься и не ценишь. Самое важное кажется пустяком. И уж, конечно, не думаешь, что это все может кончиться в один миг. Раз — и нет… Ну, почему, почему я не записывала? Знаете, я иногда теперь просыпаюсь ночью, лежу, плачу и мечтаю: Дима снова в «Ипокренине», сочиняет с соавтором сценарий, скоро вернется и скажет: «Как говаривал старый харизматик Сен-Жон Перс: „Гениям всегда не хватает таланта!“» И вдруг я понимаю: он не вернется! Никогда! Ни-ко-гда! Простите, простите… Это так жестоко, так жестоко…
Из ее глаз покатились слезы. Миттельшнауцер заерзал и заскулил.
— Ну, вот, я так и знала! Экий же вы, мистер Шмакс, мерзавец! Коля, голубчик, остановите вон там!
Наблюдательный писодей невольно отметил про себя эту странную вдовью особенность — легко переходить от высокой скорби по усопшему к низким заботам текущего бытия. Интересно, Валюшкина, если бы он умер, тоже грустила бы вперемежку с деловитой жизнедеятельностью? Маргарита Ефимовна тем временем, поддерживая полы шубы, вылезла из машины и спустила пса с поводка. Тот, весело шевеля хвостовой культей, побежал к ближнему дереву, тщательно обнюхал ствол, задрал ногу, оставил метку, потом долго и придирчиво выбирал место, наконец присел, потоптался на облюбованной проталине, словно проверяя ее надежность, и, озираясь с беззащитной собачьей тоской, сделал это.
— Странная у него кличка! — сказал Кокотов, когда Маргарита Ефимовна с псом вернулась в машину.
— О, Дима был великий выдумщик!
— А ваш босс не обиделся?
— Какой босс? На что?
— Ну, настоящий мистер Шмакс, который давал деньги на фильм…
— Ах, вот оно что! — грустно улыбнулась вдова. — Вы ведь так ничего и не знаете… Никакого босса не было. Его придумал Дима и назвал «мистером Шмаксом», как нашего миттеля. Это шутка!
— И деньги на кино — тоже шутка?
— И деньги тоже…
— Хм! — возмутилась Валюшкина, привыкшая всерьез относиться к деньгам.
— Андрей Львович, не сердитесь, послушайте!
Вникая в слова Маргариты Ефимовны, автор «Преданных объятий» испытывал странное чувство, словно бы на его глазах разобрали по камешку какую-нибудь привычную мозаику, вроде «Пылесоса», и сразу из тех же самых кусочков смальты собрали совершенно другое панно, например, «Завтрак хлеборобов».
…В общем, не было никакого мистера Шмакса и никто никакого кино снимать не собирался. А просто Дима Жарынин вырос в перенаселенном московском бараке с удобствами во дворе, неподалеку от пакгаузов Казанской железной дороги. Его отец, добрый человек и шофер, поехал на Север за длинным рублем и замерз в рейсе: поделился с кем-то на трассе бензином, да не рассчитал, самому не хватило до вахтового поселка. Мать, поднимая сына, работала уборщицей в кинотеатре «Радуга».
— Это на Бауманской, — пояснила Маргарита Ефимовна.
— Да, знаю, потом там пивной бар открыли, — со знанием дела добавил Кокотов, учившийся неподалеку, на улице Радио, в пединституте.
— Знаток! — не удержалась Нинка.
…Жили, как и все, в коммунальной тесноте, очередности, неудобстве, зато дружественно, по-семейному. А вот на улице и во дворах царили иные нравы: лютовала чешихинская шпана, подростки ходили с финками и кастетами, дрались насмерть, бесчинствовали: то ящик концентратов с Микояновского комбината унесут, то в Рубцовом переулке позднего прохожего обчистят, то в Налесном кого-нибудь ножом пырнут. А дальше дорожка известная: милиция, колония, тюрьма. Не желая единственному сыну такой судьбы, мать его от себя не отпускала, после школы брала в кинотеатр. Дима, прилежно сделав уроки, в награду смотрел подряд все фильмы — и детские, и взрослые, в фойе перед сеансами пил лимонад, слушая изгоев городской филармонии:
…и спившихся мхатовцев:
Иногда с творческими самоотчетами заезжали в «Радугу» киноактеры и рассказывали о трудной работе над образом, о счастье перевоплощения, о смешных случаях на съемочной площадке. Они играли поставленными голосами и живо жестикулировали руками, дрожавшими не то от волнения, не то от желания скорее закончить говорильню и проследовать в кабинет директора, где всегда был накрыт для них богатый стол. Актеры и актрисы попадались разные — неведомые, известные и знаменитые, но все они, если речь заходила о режиссере, буквально благоговели, называли его исключительно по имени-отчеству, величали «мастером» и доверительно сообщали, что главная цель их жизни — сняться в его новой картине. И говорили они это с таким надрывом, с такой слезной надеждой, будто где-то в зале есть человек, который хорошо знаком с режиссером и непременно, едва погаснет свет, побежит к нему и расскажет о страстных мечтах тоскующих исполнителей.