— Сдается мне, пороху они не выдумают и своих отцов не превзойдут, — вырвалось вдруг у Барнса. — Чем больше обаяния, тем труднее им придется в жизни. В Новой Англии люди сейчас начинают понимать, каково в этой жизни таким ребятам. Найти им равных?.. Это возможно, только не сразу. — Он склонился вперед, и у него в глазах вспыхнул огонек. — Но я мог бы отобрать полдюжины мальчишек из любой обычной школы в Кливленде, дать им соответствующее образование — и лет, думаю, через десять твои любимчики будут посрамлены. Спросу с них никакого, требований тоже никаких — живи себе обаятельным и спортивным, что может быть проще?
— Ход твоих рассуждений предельно ясен, — саркастически заметил Скофилд. — Если бы ты приехал в какую-нибудь большую муниципальную школу и отобрал там шестерых круглых отличников, самых блестящих…
— А я тебе скажу, что я сделаю. Я поеду в захолустный городок в штате Огайо, — Барнс заметил, что невольно обошелся без «если бы», но поправляться не стал, — в тот самый, где прошло мое детство и где едва наберется пять-шесть десятков мальчишек школьного возраста, среди которых вряд ли удастся наскрести шестерку гениев.
— И дальше что?
— Я дам им шанс. Если не сдюжат — шанс будет упущен. Это серьезное испытание, им придется отнестись к нему со всей ответственностью. Здешним ребятам как раз этого и не хватает: их побуждают проявлять серьезность только по пустякам. — Он ненадолго задумался. — Этим я и займусь.
— Чем именно?
— Там видно будет.
Через две недели он вернулся в захолустный городок в штате Огайо, где появился на свет и где — он это почувствовал — тихие улочки заряжали все той же энергией, что и во времена его юности. Он поговорил с директором школы и выслушал его соображения, а затем, прибегнув к нелегкому — для себя — способу, а именно к публичной речи и посещению школьного мероприятия, перезнакомился с педагогами и учениками. Пожертвовал определенную сумму на счет школы и под прикрытием планирования финансовых операций получил возможность понаблюдать за мальчишками на уроках и на переменках.
Это доставило ему удовольствие: он вернулся в собственную юность. Некоторые ребята приглянулись ему сразу, и он начал процесс отбора, приглашая их группами по пять-шесть человек в гости к своей матери, словно первокурсник, жаждущий влиться в студенческое братство. Если какой-либо ученик вызывал у него интерес, он просматривал его личное дело и наводил справки о семье; к концу своей двухнедельной экспедиции Барнс отобрал пятерых.
Первым в порядке отбора шел сын фермера Отто Шлак, уже проявивший недюжинную техническую смекалку и способности к математике. Учителя дружно ратовали за Шлака, и тот с радостью откликнулся на предложение поступить в Массачусетский технологический институт.
Джеймс Мацко оказался единственным светлым пятном, которое оставил по себе в памяти горожан его алкоголик-отец. С двенадцати лет Джеймс держал киоск площадью в один квадратный метр, где торговал газетами и всякой мелочовкой, самостоятельно зарабатывая себе на жизнь; сейчас ему было семнадцать, и он, по слухам, уже скопил пятьсот долларов. Барнсу составило немалых трудов склонить его к поступлению в Колумбийский университет на факультет банковского дела и финансов: Мацко не сомневался, что и без того знает, как делать деньги. Пустив в ход свою репутацию наиболее преуспевающего сына города, Барнс убедил Мацко, что без образования у него не будет размаха и поле его деятельности навсегда ограничится одним квадратным метром.
Следующий, Джек Стаббс, потерял на охоте руку, но тем не менее выступал за сборную школы по американскому футболу. Знаниями он не блистал, особых способностей не обнаружил, но сам факт, что мальчишка преодолел такое увечье (пробился в сборную, отбирал и ловил мяч), убедил Барнса, что для Джека Стаббса препятствий не существует.
Четвертому кандидату, Джорджу Уинфилду, было уже под двадцать. В четырнадцать лет, после смерти отца, он вынужден был бросить школу и четыре года помогал матери содержать семью, а потом, когда жизнь наладилась, вернулся к учебе. Барнс сделал вывод, что парень знает цену образованию.
Вслед за тем Барнс отобрал ученика, который вызывал у него личную неприязнь. Луис Айэрленд был одновременно и первым учеником в школе, и самым трудным подростком. Неопрятный, своевольный, с большими странностями, Луис, прикрываясь на уроках учебником латыни, рисовал похабные картинки, но когда его вызывали к доске, неизменно давал блестящий ответ. Где-то у него внутри дремал незаурядный дар; обойти такого вниманием было бы непростительно.
Труднее всего оказалось выбрать последнего. Оставшиеся мальчики выглядели весьма посредственными; во всяком случае, они пока не обнаружили никаких качеств, которые выделяли бы их из общего ряда. В порыве патриотизма Барнс даже вспомнил свой университет, где капитаном футбольной команды был виртуозный хавбек, которого тут же взяли бы в любую команду восточных штатов, но такой ход нарушил бы цельность замысла.
Наконец выбор был сделан в пользу мальчика помладше, Гордона Вандервиера, стоявшего выше остальных. Вандервиер был самым привлекательным и самым популярным учеником в школе. Все и без того прочили ему поступление в колледж, но его отец, забитый проповедник, только обрадовался, что задача облегчается.
Вполне довольный, Барнс мнил себя чуть ли не господом богом, вершителем судеб. Уже видя в этих школьниках своих родных сыновей, он телеграфировал Скофилду в Миннеаполис: «ВЫБРАЛ ПОЛДЮЖИНЫ ДРУГИХ; ГОТОВ ДЕРЖАТЬ ЛЮБОЕ ПАРИ».
А теперь, после этих биографических сведений, начинается сам рассказ…
Единство скульптурной группы нарушено. Юного Чарли Скофилда исключили из престижной школы-пансиона «Гочкис». Трагедия небольшая, но болезненная: вместе с четырьмя другими мальчиками — популярными, из хороших семей — он нарушил кодекс доверия: попался с сигаретой. Отец Чарли глубоко переживал случившееся, то досадуя на сына, то злясь на администрацию школы. Совершенно убитый, Чарли приехал в Миннеаполис и стал ходить в обычную школу, а родители не могли решить, как с ним быть дальше.
Лето уже было в самом разгаре, а решение так и не приняли. Учебный год закончился; Чарли играл в гольф и ездил на танцы в клуб «Миннекада» — юноша весьма привлекательный, он выглядел старше своих восемнадцати лет, особо вредных привычек не имел, но слишком увлекался. Тем летом главным его увлечением стала Глэдис Ирвинг, молодая замужняя женщина двумя годами старше Чарли. Он не отходил от нее на танцах в клубе и томился от нежных чувств; Глэдис же, со своей стороны, любила мужа, а от Чарли хотела только одного: подтверждения своей молодости и прелести, в котором нуждается любая красотка после рождения первенца.
Как-то вечером, сидя рядом с ней на веранде клуба «Лафайетт», Чарли решил прихвастнуть, изобразить из себя человека искушенного, а в перспективе — ее защитника.
— Для своих лет я многое повидал в этой жизни, — объявил он. — А уж творил такое, что даже язык не поворачивается описать.
Глэдис молчала.
— Не далее как на прошлой неделе… — начал он, но вовремя одумался. — Короче, я раздумал в этом году поступать в Йель, иначе мне бы пришлось уехать в Новую Англию прямо сейчас и все лето корпеть на подготовительных курсах. Если же я останусь, то начну работать в отцовской фирме — там как раз есть вакансия; а осенью Уистер вернется в колледж, и родстер будет в моем полном распоряжении.
— Я думала, ты поедешь учиться, — холодно произнесла Глэдис.
— Так и планировалось. Но теперь я все обдумал и засомневался. Я привык общаться с парнями более старшего возраста, да и ощущаю себя старше своих ровесников. Мне, например, и девушки нравятся постарше.
Когда Чарли покосился в ее сторону, он вдруг показался ей необыкновенно привлекательным — останься он здесь на лето, было бы очень славно: отбивал бы ее у партнеров на танцах. Но вслух Глэдис сказала:
— Дурак будешь, если останешься.
— Это еще почему?
— Да потому, что задуманное нужно доводить до конца. Год-другой проваландаешься в городе — и будешь вообще никому не нужен.
— Это ты так считаешь, — снисходительно изрек он.
Глэдис не намеревалась оскорблять его или отшивать, но хотела высказаться жестко.
— Думаешь, мне интересно выслушивать про твое распутство? Не знаю, что у тебя за друзья, если они тебе в этом потакают. Хоть бы вступительные экзамены сдал. По крайней мере тогда ни у кого язык не повернется сказать, что ты сломался, когда вылетел из школы.
— Это ты так считаешь? — преспокойно отозвался Чарли в своей обычной самоуверенной и не по годам авторитетной манере, как будто разговаривая с ребенком.
Тем не менее она его убедила, потому что он был в нее влюблен и над ней светила луна. «Ах да, и я, и ты» — это была последняя песня, под которую они с ней танцевали в минувшую среду, так что все сошлось.
Тем не менее она его убедила, потому что он был в нее влюблен и над ней светила луна. «Ах да, и я, и ты» — это была последняя песня, под которую они с ней танцевали в минувшую среду, так что все сошлось.
Если бы Глэдис выслушала его похвальбу, скрывая любопытство под маской дружеского расположения, если бы приняла на веру его мнение о самом себе как о сложившейся личности, все отцовские увещевания пошли бы прахом. Но нет: осенью Чарли поступил в колледж, и все благодаря нежным воспоминаниям одной молоденькой женщины и ее же памяти о сладких победах юности на юных полях.
Для его отца это было благом. В противном случае катастрофа, постигшая старшего сына, Уистера, просто убила бы Скофилда. Наутро после футбольного матча в Гарварде нью-йоркские газеты пестрели одними и теми же заголовками:
СТУДЕНТЫ ЙЕЛЯ И ТАНЦОВЩИЦЫ КОРДЕБАЛЕТА ПОСТРАДАЛИ В АВТОКАТАСТРОФЕ БЛИЗ г. РАЙ.
ИРЭН ДЕЙЛИ, ДОСТАВЛЕННАЯ В БОЛЬНИЦУ ГРИНИДЖА, ПОДАЕТ В СУД ЗА ПРИЧИНЕНИЕ ВРЕДА ЕЕ ВНЕШНОСТИ.
К АВАРИИ ПРИЧАСТЕН СЫН МИЛЛИОНЕРА.
Две недели спустя всех четверых вызвали к декану. Первым в кабинет вошел Уистер Скофилд, который в той поездке управлял автомобилем.
— Это ведь была не ваша машина, мистер Скофилд, — уточнил декан. — Это была машина мистера Кэвеноу, правильно я понимаю?
— Да, сэр.
— Как вы оказались за рулем?
— Девушки попросили. Чтобы им было спокойнее.
— Но перед этим вы тоже употребляли алкоголь, разве нет?
— Да, но в умеренных количествах.
— Скажите мне вот что, — продолжал декан. — Разве вы прежде не садились за руль в нетрезвом виде — выпив, возможно, даже больше, чем в тот вечер?
— Ну… может быть, раз-другой, но в аварию не попадал. А здесь, совершенно очевидно, положение было безвыходным…
— Допустим, — согласился декан, — но давайте рассмотрим эту ситуацию под другим углом: вы еще ни разу не попадали в аварию, хотя вам было бы по заслугам. А на сей раз попали, хотя этого не заслуживали. Мне не хочется, мистер Скофилд, чтобы, выйдя из этого кабинета, вы решили, будто с вами обошлись несправедливо — будь то сама жизнь, или университет, или я лично. Но газеты раздули из этого случая целую историю, и университет, к сожалению, не может допустить вашего нахождения в этих стенах.
Следующим в скульптурной группе был Говард Кэвеноу; декан сказал ему примерно то же самое.
— За вас мне особенно обидно, мистер Кэвеноу. Ваш отец оказывал ощутимую помощь университету, а я в течение всего хоккейного сезона получал удовольствие от вашей неизменно блестящей игры.
Выходя из кабинета декана, Говард Кэвеноу не смог сдержать слезы.
Поскольку Ирэн Дейли, лишившись своей красоты, лишилась и средств к существованию, ее иск был направлен против владельца и водителя автомобиля, тогда как двое других юношей отделались сравнительно легко. Красавчик Лебом явился к декану с загипсованной рукой, с закрывавшей пол-лица повязкой на своей аристократической голове — и был всего лишь отстранен от занятий до конца учебного года. Он беспечно выслушал вердикт и на прощанье улыбнулся декану так широко, как только позволяли бинты.
Самым сложным оказался последний случай. Джордж Уинфилд, который окончил школу позже других, успев приобщиться к труду и вследствие этого постичь ценность образования, при входе уставился в пол.
— Мне непонятна ваша роль в этой истории, — сказал ему декан. — Я лично знаком с вашим спонсором — мистером Барнсом. Он рассказывал, как вы ушли из школы, чтобы устроиться на работу, и как четыре года спустя снова сели за парту. По его мнению, вам присуще в высшей степени серьезное отношение к жизни. До недавних пор у вас и в Нью-Хейвене была хорошая репутация, но несколько месяцев назад я с удивлением заметил, что вы примкнули к разгульной компании молодых людей, которые сорят деньгами. Будучи взрослым человеком, вы не могли не понимать, что в материальном отношении они дадут вам куда меньше, нежели отнимут во всех других отношениях. Я вынужден исключить вас из университета с правом восстановления через год. Надеюсь, по возвращении вы оправдаете доверие мистера Барнса.
— О возвращении не может быть и речи, — сказал Уинфилд. — Как я буду смотреть в глаза мистеру Барнсу? И домой я тоже не поеду.
Когда в суде рассматривался иск Ирэн Дейли, все четверо дружно лгали, выгораживая Уистера Скофилда. Якобы они своими глазами видели, как мисс Дейли сама вывернула руль перед тем, как автомобиль врезался в бензоколонку. Но мисс Дейли, любимица бульварных газет, сидела тут же, демонстрируя изуродованное шрамами личико; а ее защитник предъявил суду письмо, в котором аннулировался последний контракт актрисы. Студенты имели бледный вид; во время перерыва они, по совету своего адвоката, решили согласиться на сорок тысяч долларов отступного. Выйдя из здания суда, Уистер Скофилд и Говард Кэвеноу оказались под прицелом десятков фотокамер, а на другой день проснулись отъявленными злодеями.
Вечером вся миннеапольская троица — Уистер, Говард и Красавчик Лебом — отправилась домой. Джордж Уинфилд распрощался с ними на вокзале Пенсильвания и, поскольку ехать ему было некуда, побрел пешком по Нью-Йорку, чтобы начать жизнь заново.
Из всех своих протеже Барнс больше всех любил однорукого Джека Стаббса. Тот раньше других добился известности: его взяли в сборную Принстона по теннису, и все иллюстрированные издания опубликовали ротогравюры, изображавшие, как он при подаче подбрасывает мяч с ракетки. Когда Стаббс окончил университет, Барнс дал ему место в своей фирме; многие считали его приемным сыном босса. Наряду со Шлаком, из которого получился неоценимый консультант по инженерно-техническим вопросам, Стаббс оказался самой большой удачей Барнса; впрочем, и Джеймс Мацко в свои двадцать семь лет недавно стал партнером в брокерской фирме на Уолл-стрит. В финансовом отношении он опережал всех остальных, но Барнсу несколько претило его непоколебимое самомнение. К тому же он, Барнс, сильно сомневался, что сыграл решающую роль в карьере этого парня: по большому счету не все ли равно, кем стал Мацко: преуспевающим финансистом в большом городе или же воротилой делового мира на Среднем Западе — второй путь был для него абсолютно реален и не требовал посторонней помощи.
Шел тысяча девятьсот тридцатый год; как-то утром Барнс протянул Джеку Стаббсу письмо, которое заставляло подвести баланс карьерному росту всех шестерых участников этого эксперимента.
— Что ты на это скажешь?
Письмо прислал обосновавшийся в Париже Луис Айэрленд. В оценке Луиса их мнения не совпадали; читая это послание, Джек мысленно готовился встать на защиту однокашника.
ГЛУБОКОУВАЖАЕМЫЙ СЭР!
Ваше последнее сообщение, доставленное через местное отделение Вашего банка и содержащее чек, получение которого я с благодарностью подтверждаю, позволяет мне заключить, что я более не обязан Вам отвечать. Но, учитывая, что конкретный факт коммерческой ценности какого-либо предмета способен Вас тронуть, тогда как ценность отвлеченных идей оставляет Вас равнодушным — учитывая эти обстоятельства, смею Вас заверить, что моя выставка имела беспрецедентный успех. С тем чтобы максимально приблизить эту тему к уровню Вашего понимания, скажу, что я продал две скульптуры — голову Лаллетты (знаменитой актрисы) и бронзовую анималистическую группу — за совокупную сумму в семь тысяч франков ($280). Кроме того, я получил заказы, над которыми буду работать все лето. Прилагаю статью из «Художественных тетрадей», посвященную моему творчеству; она показывает, что Ваша личная оценка моих способностей и моей карьеры разделяется далеко не всеми.
Не хочу сказать, что я не испытываю признательности за Ваше благое намерение дать мне «образование». Полагаю, что Гарвард ничем не хуже любого другого учебного заведения традиционного типа: за бессмысленно потраченные там годы у меня сформировалось резкое и аргументированное неприятие американских устоев жизни, а также институтов власти. Но когда Вы предлагаете мне приехать в Америку и штамповать нимф для фонтанов на потребу всякому жулью, это переходит все границы…
Стаббс, усмехаясь, поднял глаза от листка.
— Ну, — повторил Барнс, — что скажешь? Он тронулся умом?.. Или продажа им каких-то фигурок доказывает, что это я тронулся умом?
— Ни то ни другое, — рассмеялся Стаббс. — Вы невзлюбили Луиса не за то, что он талантлив. Просто вам трудно забыть, как он в течение одного года пытался уйти в монастырь, попал в облаву на демонстрации в поддержку Сакко и Ванцетти, а затем сбежал с профессорской женой.
— Так он формировал свою личность, — сухо произнес Барнс, — расправлял крылья. Одному Богу известно, какие номера он откалывал за границей.